Одесская девочкаВоенные годы

Маргарита Головатенко
Первый месяц войны.

Следующее сильное детское впечатление – война. Смутно помню озабоченные лица взрослых и постоянно звучащие слова «война», «немцы», «эвакуация». Наш зелёный приёмник куда-то унесли, а на стене снова появилась старая чёрная тарелка, к которой всё время прислушиваются. Мальчишки во дворе бегают, растопырив в стороны руки (аэропланы!) и звонко кричат:

Внимание, внимание!
На нас идёт Германия!
Одесса ни при чём:
Воюет кирпичом!

Сначала как будто ничего не изменилось, я продолжала ходить в свой детсад. Но детей в группе становилось всё меньше, потому что совсем скоро фронт подошёл к Одессе и одесситы стали отправлять женщин и детей на восток. Окна заклеили белыми полосками крест-накрест, потому что уже начались бомбёжки, а управдомы считают, что полоски защищают стёкла от вылетания. В подъездах и парадных чуть светятся синие лампочки, на улицах по ночам совсем темно, ни одного фонаря, ни одного освещённого окна. В квартирах с вечера все закрывают ставни или плотно завешивают окна одеялами: затемнение! Мальчишкам строго-настрого запрещено баловаться фонариками или жечь спички. Дети ябедничают: - А вчера Юрка Шафрановский вечером спички зажигал! Он, наверное, диверсант…

Часто воют сирены воздушной тревоги. Они выли и в мирное время. Взрослых это раздражало: надо было натягивать противогаз и выходить во двор. Там суетились осоавиахимовцы, кого-то укладывали на носилки и, несмотря на возражения, тащили в газоубежище, оно же бомбоубежище, то есть в угольный подвал, где висело много интересных плакатов. Теперь при звуке сирены мама берёт на руки годовалую Ирочку, даёт мне сумку с одеялом, подушкой и бутылочками и мы бегом спускаемся в подвал, подгоняемые грозными возгласами из репродуктора: - Граждане, воздушная тревога!

В подвале убрали перегородки, поставили скамьи и бачок с кипячёной водой. Окошки под потолком законопачены матрацами и мешками с опилками. Темно и душно, но надо терпеть. Снаружи что-то бабахает и постукивает. У мадам Фукс глаза вдруг страшно закатились под лоб и она стала валиться со скамьи. Её подхватили, брызгают в лицо водой, она дико озирается. Это страшнее налёта. Но вот совсем по-другому звучит сигнал отбоя, все спешат выйти и посмотреть. Нет, на этот раз бомбили не наш район, говорят, что на Пересыпи упало. Но мальчики внимательно осматривают каждый уголок, не попадётся ли им тёпленький колючий осколок. В прошлый раз, когда бомба упала недалеко от нас, на улице Петра Великого, добыча была немалая. Дети играли теперь на осколки, обменивались ими, ссорились из-за них.

Но взрослые всё грустнее и серьёзнее. Папа почти не бывает дома. Однажды к нам зашла Оля Бардашевская, она приехала к своей матери прямо с фронта, он теперь недалеко, за Люстдорфом, западным пригородом. Они с моей мамой ровесницы и до войны дружили. Когда Оля ушла, мама сказала, что Оля снайпер и убивает фашистов из винтовки. Я долго потом представляла себе Олю в виде девушки с винтовкой с плаката Осоавиахима.


Мы уезжаем из Одессы. Однажды под вечер, в середине июля, появился озабоченный папа и сказал, что надо быстро собираться. Завтра уходит эшелон с семьями железнодорожников, утром машина заедет за нами, надо предупредить бабушку Настю, она едет с нами. Взяли с собой самое необходимое, но мои замечательные модельные туфли остались дома… Помню, что ясным утром у ворот нашего дома стоял открытый грузовик, в кузове уже сидели люди. Папа и дядя Женя выносят чемодан и узлы, бросают их в кузов, подсаживают нас, папа запрыгивает последним. Машина трогается, у ворот остаётся один дядя Женя, он машет нам. Больше мы его никогда не видели.

На перроне народу, как на демонстрации! Наверное, все не смогут уехать, но наш папа – железнодорожник. Он показывает проводнику какой-то «литер» и прокладывает нам дорогу.  Мы в вагоне, раскладываем вещи. Папа ещё раз напоминает маме:
-Олюшка, вот эвакуационные документы на вас четверых, будешь на эвакопунктах получать питание. Риточка, помогай маме, смотри за Ирочкой и не выходи из вагона, а то отстанешь от поезда! Я обязательно найду вас!

Папа целует всех нас и выходит, стоит у окна. Поезд трогается, вернее, платформа вдруг начинает уплывать от нас, сначала медленно, потом всё быстрее. Папа не хочет уплывать, бежит рядом с окном, но платформа сильнее.

Мы едем, раскладываем вещи, ставим под полку горшок, знакомимся с попутчиками. Но постепенно к стуку колёс стал всё громче примешиваться какой-то зудящий звук. Все бросаются к окнам: самолёты! Может, наши? Нет, звук другой, немецкий! Вот они летят страшноватым строем и хотят сделать с нами что-то нехорошее. Поезд вдруг начинает идти рывками: то замедляет ход, почти останавливается, то бешено бросается вперёд. Видны фонтаны земли слева и справа от поезда, но машинист всё же увёл состав из-под бомбёжки (теперь я думаю, что у самолётов была цель бомбить город или станцию, а наш поезд мог стать приятным дополнением). Взрослые начинают зачем-то заделывать окна подушками, лихорадочно приговаривая: - Проскочили, проскочили! – Ночью тоже едем, на станциях паровоз пьёт воду, кто-то молотком стучит по колёсам, и мы снова едем. На некоторых станциях видны следы бомбёжки, железнодорожники быстро-быстро таскают шпалы и рельсы.

Встречные поезда почти все везут бойцов, лошадей и что-то большое, зачехлённое. На одной станции видели настоящий бронепоезд с пушками! Я уже разбираюсь в паровозах, у нас какой-то маленький, «кукушка», а воинские составы тащат могучие «ФД» и «ИС»! Но всё же очень долго едем, несколько дней, а в вагоне тесно и душно. Хорошо, что у Ирочки замечательный характер, она разрешает всем брать себя на руки и «танцует», то есть приседает и приседает толстой попкой. На остановках мама выходит, чтобы получить в эвакопункте бутылочку молока для Ирочки, а мы остаёмся с бабушкой и неотрывно смотрим туда, куда ушла мама. И что это за эвакопункт такой, вроде церабкопа, что ли?

Сарепта. Оказывается, мы едем в Сарепту. Место с таким таинственным названием оказалось городком на берегу большой реки. Сейчас такого населённого пункта нет даже в «Атласе СССР», но ведь он был, был! Нас поселили в одинаковых домиках с крылечками, с зелёными крышами. Домики были с мебелью и даже с посудой, но совсем пустые, люди куда-то подевались. Мы – эвакуированные, нас зарегистрировали и мама опять ходит в эвакопункт за продуктами. Там таких, как мы, много, и я учусь занимать очередь и стоять в ней.

Река совсем недалеко от нас, и я часто вижу, как люди на лодках возят с другого берега хворост и дрова для печки. По улицам бродят козы, я обрадовалась им, как знакомым. Меня научили подзывать их: - Мека, мека! – Они подбегают, берут у меня из рук арбузные корки и разрешают погладить себя, потрогать их мягкие серёжки на подбородке. Эти козы ничьи: хозяев, поволжских немцев, куда-то увезли. Гораздо позже я догадалась, почему больше нет Сарепты: её, наверное, просто переименовали хотя бы в Приволжский, что возле города Энгельса, который был когда-то столицей автономной Поволжской немецкой республики. А Сарепта, оказывается, специализировалась на выращивании горчицы, вот откуда эти странные жёлтые поля вокруг неё.

Итак, первым местом, куда нас забросила война, была Сарепта на Волге. Мы прожили там месяца три-четыре. Всё это время Одесса оборонялась и папа был там. Но в середине октября 1941 года поступил приказ сдать Одессу. Там остался мой дядя Женя с женой и сыном Витей. Тот последний  эшелон, в котором эвакуировали работников завода и их семьи, вынужден был вернуться в Одессу, потому что мост через Буг уже был взорван. Бабушка и мама узнали об этом гораздо позже и пролили много слёз. Одесские железнодорожники перебазировались в Воронеж, и папа получил разрешение перевезти семью поближе. К тому же немцев отбросили от Москвы и стало казаться, что в войне наступил перелом и незачем так далеко забираться (это я теперь так объясняю себе). Короче, мы снова с пожитками и горшком едем, но уже в обратном направлении.

Станция Графская.

Папа выбрал для нашего местожительства станцию Графскую. Снова ищу её на современной карте и – не нахожу. Но я точно знаю, что она находилась недалеко от районного городка Рамонь Воронежской области, почему – скажу потом. Мы приехали на Графскую ночью. Станция затемнена, только иногда кое-где вспыхивают на секунду фонарики сцепщиков. Перекликаются паровозы, где-то слышен плеск сильной струи воды: в паровоз заливают воду. Вдруг он выпускает сильную и шумную струю пара откуда-то снизу, я пугаюсь, но храбро топаю вслед за мамой. Это первые впечатления.

Потом я вижу себя в домике совсем рядом с никогда не виданным мной лесом. Опять нет хозяев, и мы сами топим печку, то есть топят мама и бабушка, а я топчусь рядом и пытаюсь совать в огонь щепки. Нашей Ирочке полтора годика и она уже зовёт меня «Лятка». Из старых кофт и носовых платков я делаю ей большую куклу с плоским лицом, на котором я химическим карандашом рисую рот, нос, глаза и брови. К слову, «химическим» назывался карандаш с сухим чернильным стержнем, который надо было обязательно послюнить для получения фиолетового цвета. На голову ей я надеваю платочек или Ирочкин чепчик. Кукла с фиолетовыми чертами лица очень нравится Ирочке, и она снова и снова требует, чтобы я играла с ней. А мне хочется побежать к новой подружке Зойке, дочке лесника.

У лесника большая изба из толстых брёвен. Из взрослых днём дома только Зойкин дедушка с большой белой бородой и её старший брат Коська. Этого Коську я не люблю, потому что он называет меня «Евря», а не Рита, и не снисходит до разговоров с младшими девчонками. Вот дедушка серьёзно беседует с нами: - Ешь, ешь картоху, мочай в постное масло. Чай, набедовались выкувыренные-то… За что люди мучаются? Эх, я бы Сталина с Литером вот так, вот так друг против дружки поставил (он энергично стучит кулаком о кулак костяшками), деритесь, окаянные, коли охота! –Я слушаю и энергично налегаю на картошку. А ещё мне нравятся солёные опёнки. Когда их достают из кадушки, за ними тянется тягучий рассол. Я никогда раньше не пробовала грибов, и они мне так нравятся, кисленькие, упругие!

А между тем наступила зима. Я отчётливо вижу газету, на которой крупными буквами написано «С Новым 1942 Годом!». Ёлочки дома не было, но по случаю праздника мама испекла большие лепёшки, которые мы ели горячими. Ирочка обжигалась, но крепко держала двумя ручками свою лепёшку и откусывала большие куски своими новыми зубками.

Зойкин дедушка собрался к стогам за сеном, запряг в большие сани-розвальни лошадку и разрешил нам с Зойкой ехать с ним. Он бросил в сани охапку соломы, и мы удобно устроились на ней. Эх, и здорово же быстро катиться в санях по накатанной дороге! Хорошо лежать, свесив голову лицом вниз, и смотреть, как из-под полозьев убегает дорога, кажется, что летишь. Но и по ходу тоже интересно смотреть, как замысловато двигаются задние конские ноги, как под блестящей кожей играют мышцы и весело помахивает хвост. А вокруг неправдоподобно белые снега и совсем нет войны.

Геня и Васька

Наступила весна 1942 года. Мы уже как-то обжились в Графской, стали почти местными. Но откуда-то с запада на восток всё бредут и едут беженцы. Вот и к нам прибилась молодая женщина Геня с братом-подростком Васькой. Они заняли вторую пустующую половину нашего домика. Вот их история. Геня с мужем-пограничником, их трехмесячным первенцем и братом Васей жили в Белоруссии, у самой границы. В первый день войны Генин муж по тревоге побежал в часть, больше Геня его не видела. Никакой организованной эвакуации семей военных не было. Геня, в чем была, схватила сына на руки, брата – за руку и они побежали на восток. Шли пешком, ехали на попутках. В дороге малыш умер. Геня и Васька всю зиму передвигались, всё дальше убегая от войны, и вот очутились в Графской. Когда Геня отдохнула и отмылась, стало видно, что она голубоглазая блондинка с перманентом и похожа на Милицу Корьюс из «Большого вальса».
Мама быстро подружилась с Геней. Месяцы скитаний многому научили Геню. Они с мамой вместе ходили копать картошку на брошенных огородах, ездили на рынок в Рамонь «менять». Менять-то было нечего, снимали с себя самое необходимое, чтобы принести домой хоть мешочек отрубей, хоть какую-нибудь говяжью кость, из которой можно раз пять варить суп. Васька оказался очень полезным членом нашей коммуны: он таскал из колодца воду, находил подходящие лесины и рубил их на дрова, ходил разведывать, где можно копать совсем молодую картошку и, вообще, где что плохо лежит. Геня и мама хвалили его за добычливость, но бабушка стала замечать, что куда-то исчезают испеченные ею драгоценные коржи, и стала коситься на Ваську. За это он стал потихоньку называть её «баба-пердуха», пользуясь тем, что она не слышит.

На бобровой речке

Для меня весна и первые месяцы лета 1942 года прошли на воле. Мама добывала хлеб насущный, бабушка нянчилась с Ирочкой, а я вместе с лесниковой Зойкой блуждала в окрестных лесах. Здесь, в Графской, стоят удивительные боры. Кроны сосен уходят прямо в небо, на недосягаемую высоту, а внизу, как колонны, стоят их медные стволы с шелковистыми лоскутками отставшей коры. Здесь даже осины какие-то могучие.
Зойка старше меня года на два и знает всё вокруг. Она ведёт меня в лес, показывает мне в кустах птичьи гнёзда, которые я сама никогда бы не заметила, и дарит мне разноцветные птичьи яички: белые, голубые, коричневые, пёстренькие. Со стволов деревьев она снимает застывшую смолу, и мы с треском жуём особенно вкусную берёзовую, которую Зойка называет «сера».

Однажды Зойка сказала: - Айда смотреть бобров! – Я никогда не видела бобров даже на картинках, не знала, где они живут, но с готовностью согласилась. Дело было утром. Мы долго шли тропинками и наконец пришли к лесной речке. На берегу стоял какой-то длинный сарай, а через речку был перекинут довольно высокий мостик. Никаких бобров не было видно. – Айда на мост! – скомандовала Зойка. По шаткой лесенке мы забрались на мостик и стали ждать. Через какое-то время из сарая вышла женщина в синем халате, неся перед собой большущий противень с винегретом, как мне показалось (скорее всего, это была сырая свёкла). Она оставила противень на берегу и ушла. И тут из речки стали один за другим вылезать темно-коричневые звери, волоча плоские чёрные хвосты. Мне показалось, что хвосты у них резиновые. Так вот они какие, бобры! А между тем, бобры уселись вокруг противня, стали брать передними лапами «винегрет» и с аппетитом его поедать.

Увлекшись этим зрелищем, мы не заметили, как небо потемнело и пошёл сильный дождь. На мосту стояла зелёная фанерная будка с окошечком. Она была загажена, но деваться было некуда. Бобры поели, снова поволокли свои хвосты и нырнули в речку, а дождь всё шёл. Дело к вечеру. Чувствуя, что нам грозит взбучка, мы покинули убежище и под дождём побежали домой. Уже на опушке леса мы увидели поисковую группу: мою маму, Ваську и Зойкиного дедушку. Зойке здорово досталось, но мама так была счастлива, что я нашлась, что забыла меня нашлёпать. Гораздо позже я узнала, что в тех местах находится знаменитый воронежский бобровый заповедник, единственное место, где к тому времени сохранился европейский бобр. И уже задним числом поразилась, что рядом с войной сотрудники заповедника продолжали своё дело.

Бегство

Да, война подошла совсем близко к Графской, и случилось это совершенно неожиданно. Летом 1942 года немцы прорвали нашу оборону южнее Воронежа и устремились к Дону. Мы, конечно, были в неведении, потому что о сданных городах газеты и радио сообщали недели через две-три. И только когда на Графскую посыпались бомбы и через неё пошли отступающие части, мы поняли, что дело плохо. Во время бомбёжек люди из ближайших домов почему-то сбегались к нам и ничком ложились на пол. Потом мама, Геня и Васька вырыли в огороде так называемую «щель», и при недобрых звуках приближающихся «юнкерсов» мы бежали в щель.

Настал день, когда бомба упала на соседний дом. Это было так страшно, я думала, что она попала в наш дом. Когда налёт закончился, мы стали бросать в мешки вещи. Сборы были такие стремительные, что  в мешок с одеялами бросили горячую сковородку с недопеченным коржом и бабушкин нижний зубной протез. Бабушка взвалила на плечи этот мешок, мама взяла на одну руку Ирочку, в другую – чемодан с одеждой. Мне тоже дали нести кошёлку с горшком и кастрюлями и велели держаться за мамину юбку. И мы побежали к дороге, ведущей из Графской куда-то в лес. Геня с братом бежали рядом.

По лесной дороге сплошным потоком двигались вперемешку раненые на повозках, раненые, ковыляющие на своих ногах, разбитая техника и беженцы. Мы шли рядом с повозкой, на которой везли раненых, и я увидела, что повозку еле тащит раненая лошадь: у неё на ноге была рана, из которой виднелась розово-белая кость! Я в страхе отвела глаза.

Послышался звук приближающегося самолёта. Я только успела сказать маме, что это точно не бомбардировщик, потому что звук другой, как прямо над дорогой, совсем низко появился самолёт с чёрно-белыми крестами и раздалось та-та-та-та-та! Все, кто мог двигаться, бросились с дороги под деревья, под кусты. Мы тоже успели добежать до густой сосны и легли у её ствола. Мама прикрыла собой Ирочку в демаскирующих красных штанишках, я прижалась к маме, а бедная бабушка проволокла мешок несколько шагов, потом оставила его на дороге и залегла в кювете, закрыв голову платком. Геня и Васька укрылись неподалёку. Истребитель сделал несколько заходов над дорогой, и я точно видела, как лётчик выглядывал из кабины, выискивая цель. Расстреляв боезапас, он улетел, но мы ещё некоторое время лежали, боясь, что он вернётся.

Дорога снова пришла в движение. Мы были возбуждены и счастливы, что немец никого не убил. Но мешок, где наш мешок? Мешка не было. Кто-то, более хладнокровный, чем мы, прихватил его. Так и пропали наши одеяла, сковородка, корж и бабушкина вставная нижняя челюсть.

Малая Приваловка

К вечеру мы добрались до безлюдной деревушки Малой Приваловки, нашли пустующую избу и устроились в ней всей коммуной. Жили мы там, как птички божьи: ели, что попало, укрывались, чем попало. Фронт был совсем близко, и через Малую Приваловку постоянно проходили какие-то части. Все дома были заняты под ночлег, у нас тоже часто ночевали бойцы. Уходя дальше, они оставляли нам буханку хлеба, банку консервов, пшённый концентрат, а нам с Ирочкой совали кусок сахара, размером, формой и твёрдостью напоминающий хороший камень. Мы видели, как в сторону фронта, откуда слышался гул, двигались танки, на которых сидели совсем молодые солдатики. Мы махали им, они улыбались, а мама шептала: - Боже, бедные мальчики…

Проходили последние летние дни, в огородах поспела картошка, и мы потихоньку копали её, варили и пекли. Я больше никогда в жизни не ела столько печёной картошки, как тогда в Малой Приваловке. Здесь же часто звучало слово «Рамонь». Дело в том, что вместе с мешком пропали паспорта мамы и бабушки. Надо было как-то добраться до райцентра Рамони и выправить новые паспорта. Легко сказать «добраться», но как? Но наша молодая мама (ей тогда только исполнилось 32 года) пустилась в путь. Её не было два дня, но она таки добралась, где пешком, где на попутках, и оформила новые паспорта. Видно, в это лихое время чиновники были более милосердны. И мы навсегда запомнили красивое слово Рамонь.

В ясный сентябрьский день мы всей командой, как обычно, бродили по огородам в поисках провианта. Возвращаясь домой, мы издали увидели, что от нашей калитки идёт какой-то человек в бушлате защитного цвета, таких же штанах и пилотке и в тяжёлых кирзовых сапогах. Кто бы это мог быть? Он озирается, кого-то ищет… Да это же наш папа! Мы с Ирочкой повисли на нём и уже не слезали. Папа был худой, небритый и усталый. Рассказал, что когда бои поутихли, он бросился в Графскую, но наш дом стоял без крыши, рядом была воронка, и никто не знал, что с нами. В этот раз папа не нашёл нас. Он приехал снова через три недели, и на этот раз кто-то сказал ему, что вроде видел, как мы уходили в лес. Папа обыскал все окрестные деревни, уже отчаялся и решил напоследок зайти в Малую Приваловку, самую дальнюю. До сих пор это кажется мне чудом.

Снова на восток

Папа твёрдо решил отправить нас подальше от войны. Он списался с дядей Виктором (вторым маминым братом) и с его помощью получил разрешение направить свою семью в город Стерлитамак, где уже находился одесский завод №40. И мы снова пошагали в Графскую. Здесь мы попрощались с Геней и Васькой, которым некуда было ехать, погрузились в теплушку с нарами, и двинулись за Волгу. Сначала мы всё поглядывали на небо, потому что немецкие самолёты продолжали бомбить станции и разрушать полотно. Поблескивающая осенняя паутинка за окном казалась мне блестящим самолётом и заставляла колотиться сердце. Но с нами был папа, и мы всё дальше уходили от войны, хотя езда была очень медленная. Нашу теплушку без конца отцепляли, и мы подолгу ждали другого подходящего состава. Вот, кажется, поехали, но нет, нас просто перевели на другой путь. Опять толчки паровоза, свистки сцепщика, мигание фонарика – мы снова медленно катимся по инерции, толчок, остановка… Устав ждать, я засыпаю, а когда просыпаюсь, подо мною мерно стучат колёса: мы едем, едем! Смутно помню, что мы долго стояли в Пензе, в Саратове, в Уфе, и папа бегал за кипятком и хлебом, а я страшно волновалась, что мы уедем без него.

Ну, вот мы и в Стерлитамаке. А здесь гораздо холоднее, чем в Графской. Разыскали дядю Витю. Он смущён: не смог подыскать нам жильё, всё забито эвакуированными, а заводских бараков ещё нет. Сам он снимает крошечную комнатку, но он уже не один, с ним его жена Полина, большой сюрприз для бабушки и мамы. Ведь уезжал он вроде холостым.. Правда, один человек сказал, что знает пустующий домик, ну, скорее сарайчик, но кирпичный. Что ж, пока можно и в сарайчике пожить, потом что-нибудь найдём получше.

Так мы поселились в этой хибаре. В ней было всего одно маленькое окно под потолком, а вместо плиты – какой-то очаг с дымоходом. Папин отпуск истекал. Он успел починить дверь, запасти немного топлива и продуктов, просил дочек помогать маме, расцеловал нас и уехал с неспокойным сердцем.