Щёлоков

Святослав Серебрянцев
1
Одинокий писатель и философ Щёлоков возвращался домой с бутылкой текилы и баночкой закуски. Будучи отчасти сибаритом, он любил устраивать себе «пряные субботы» или «воскресенья», как он это называл, и подолгу медитировать, глядя усталым взглядом на привычный городской пейзаж, раскрывавшийся из окна. Он уже пересчитал все сосны, крыши и стеклопакеты, видные с привычного наблюдательного пункта, и с недавних пор хотел развлечься чем-то новым. Читать он любил (правда, чаще проглядывал в «толстых» журналах рецензии на собственные вещи, чем на собратьев по перу – пардон, клавиатуре), но в этот раз ему пришла в голову ещё более блестящая идея. Под её реализацию и агавового хмеля не жалко – это может оказаться вполне себе Божеской ценой. Что же он задумал?

Довольный, Щёлоков достал из пакета с надписью «Найк» бутылку горячительного напитка, банку с дольками манго в сладком сиропе, пододвинул фужер и пепельницу, затем, подумав, сбегал за открывателем консервов (у него был такой, старомодный, изогнутой формы, ещё с советских времён), постелил даже небольшую скатерть на рабочий стол, включил ноутбук и создал вордовский файл. После чего налил себе в фужер грамм этак сто, поставил на медиаплейере новую подборку композиций «летающих» итальянцев из «Иль Воло», просмотрел пару новостей «в контакте», задумчиво выпил, устремив глаза на стык двух потолочных плит с характерной для него серостью рельефа, икнул – и принялся писать, с грохотом отставив фужер на книжную полку. Писал он некролог.

Кто же стал предметом метафизических устремлений уральского философа? Увы, одному Богу – и святым Его – видно, сколь много людей падает жатвой смерти: Эньо Морриконе, Карлос Руис Сафон (от этого известия он даже плакал), Ирина Антонова… Но не эти возвышенные и в меру загадочные души волновали Щёлокова. Их слава всё летела и летела, приближаясь к апогею, их залив продолжал волноваться январём, февралём и так далее по списку, достигая звёзд и дальних галактик, их книги и выступления пользовались популярностью в разных, порой отдалённых уголках земного шара… О чём тут жалеть? Тут только порадоваться можно, что человек – креативщик – так полно и в максимальной степени исполнил своё предназначение. Как – в своё время – Набоков, Моцарт (тут Щёлоков вновь икнул и закусил выпитое долькой манго), Бунин… А кто вспомнит бедного Щёлокова? «Кому ты, Игорюня, сдался?..» – протянул он заунывно и вздохнул, не желая, впрочем, сдаваться.

Нет, надо же, пора, давно уже пора рассказать миру эту историю… Пусть и обыденную – но чем она хуже Микки Джаггера или Клауса Майне? «А пою я мысленно, – усмехнулся он, – пером. Что написано пером…, так это в конечном итоге ещё дороже стоит». И пусть Верочка при жизни со мной так всего и не узнала (хотя её серенький халат так и остался висеть в углу – на серванте: так сказать, на пристулье), зато теперь… и она… И Щёлоков так и представил, как Верочка открывает «Новый мир» или какой-нибудь литературный портал, а там – его портрет… в трёхчетвертном, крупным планом… поза – или Эйнштейна, с тихой и тёплой улыбкой, или его, щёлоковская… в глазах – застывшая ирония, так, что дамочек пробирает дрожь, а на устах – готовый сорваться поцелуй… или мудрое слово – и музыка… Бетховен. Messa solemnis. (Он любил стихотворение Иванова, хотя сам прототип частенько путал с «Аппассионатой». И даже вспомнил как-то по этому случаю, как в пятом классе получил четвертной трояк по музыке. За болтовню на уроке.) И надпись – что-то вроде: «Он всегда был впереди всех». Нет, так уж больно бьёт по ушам – из серии: «Я не Моцарт, но…» Надо изящно, с интригой, так, как ни один журналист не сумеет. Как мог бы о себе выразиться Марчелло…

И он принялся писать – да так, что бег слов опережал полёт мысли: «6 ноября 2021 г. скоропостижно скончался видный (ладно уж, – шептал помысл, – оставим другому «выдающегося») российский мыслитель, писатель и поэт, как говорят в таких случаях – один из кумиров дум своего поколения…» (тут он задумался и прибавил: «и ряда других», потом исправил на: «и подрастающих поколений») – «…Игорь Петрович Щёлоков (04.05.1961–06.11.2021). Автор ряда книг и семи поэтических сборников, бессменный ведущий интеллектуальных дискуссий Клуба интеллигенции Среднего Урала (КИСУР), бессменный лидер ячейки ЛДПР в Российском государственном профессионально-педагогическом университете, заслуженный работник высшей школы, лауреат…» («так, чего я лауреат? Ага…») – «…лауреат премии Ленинского комсомола (1991), награждённый именным револьвером Министерства внутренних дел РФ за верность служебному долгу (1992), кандидат педагогических наук (1993), верный воспитатель научных и педагогических кадров…»

И одно это перечисление затянулось строк эдак на двадцать пять. Щёлоков написал, потом перечёл написанное, потом немного приуныл – да кому всё это? – но в итоге проглотил ещё пару глотков текилы, закусил, высморкался, икнул – и снова оседлал любимый рабочий инструмент. В немногих длинных, но отшлифованных и блестяще проходящих сквозь кольца периодов, как платье из виссона – сквозь ушко напёрстка, фразах он попытался передать не только важнейшие эпизоды жития земного (Урал, Крым, Сочи, Приволжье, снова Екатеринбург и – в последние годы – Пермь и Саратов, где он читал спецкурсы в местных филиалах институтов культуры), но и основные вехи своей творческой биографии. Так, сборник «Под сенью лип» вдохновлён не только необычайной романной поэтикой Пруста, но и увядающими липами с их пьянящим ароматом, а эссе «Что мне и тебе до счастья?», адресованное Понтию Пилату, с предельной остротой иглы ставит – вновь, после Кормильцева и Льюиса, после Леннона и Мерло-Понти, после Брехта и Сартра – проклятые вопросы: как из игольного ушка проживания в чадящей коммуналке выйти к звёздам погружения в блистательный осмос и космос современной интеллектуальной культуры? Как, сидя на кухне или в плацкардном вагоне отдалённого северного поезда, совершить трансцензус и, беседуя с суровыми приобскими лесорубами, вознестись душой к звёздам?

Щёлоков пил, писал и пел – романсы, «Мурку», отрывок из «Каста Дивы», приблатнённое и снова что-нибудь из Леонкавалло, в результате чего написанное им стало напоминать столь причудливую амальгаму, что и Гамлет не разберёт. Но, по мере испарения паров текилы, почувствовал он, пора и совесть знать. Прощаться с читателем. А значит – и с собой. Ставить последний глагол, последнюю запятую, последнюю точку. Вспомнить про то, что буквально вчера была последняя – на сегодня – зарплата, а ещё рубаху покупать. Прощаться.

И он написал так: «Щёлоков умер, но дело его живёт. Наследие поэта ещё будет изучаться грядущими поколениями, его идеи помогут сформировать нравственное мировоззрение молодёжи, его роман «Футболист» на долгие годы будет оставаться противоядием против пренебрежительного и недоверительного отношения к спорту. Спи спокойно, кумир поколений! Земля да будет тебе последним приютом».

Щёлоков отбросил фужер, сохранил файл (в формате .docx, почему-то приметилось его сознанию), захлопнул ноутбук, вытянул ноги под стол, протянул руки, зевнул… Прислушался, нет ли звонка в дверь, но звонка не было. Сотовый тоже молчал. И в эту самую минуту и даже миг, когда лучик неяркого осеннего света пробил коридор в войлочно-серой чаще небес, когда глаза поэта начали блаженно зажмуриваться в предвкушении дней и ночей грядущей славы, а Верочка, наверное, закрывала свой ноутбук и шла к стоянке, поправляя шапку, – ангел смерти приник к изголовью стула, совершив для этого по повелению Всевышнего – да будет Он благословен! –  специальный подлёт-бросок с третьего надлунного неба, из области чистого эфира, к его дому, расположенному на 60° 35’ 24’’ восточной долготы, и поразил поэта в шею тонким копьём из нездешнего сверкающего металлопластика. И поэт умер. Тихо и неслышно. Даже часы не остановились. Ангел смерти посмотрел на сопровождавшего его чуть выше ангела времени, и тот незримо кивнул головой, а на его эфирном лике проступило что-то похожее на недоуменно-ироническую улыбку.

2

Любовь, которую она чувствовала в себе, нельзя было передать словами; тем паче не хотелось говорить о ней. Социальные сети также не были подходящим местом для излияний; но как таить в себе этот вихрь, когда, казалось, все коридоры перед тобой схлопываются и выхода нет? Не находилось ни сил, ни желания представать в глазах окружающих дурной актрисой, которая не помнит время своих выходов; смывая тушь с ресниц в маленьком туалете общежития, она тихо обливалась слезами, рассчитывая, что посторонний глаз ничего не заметит. Потом выходила из уборной и молча шла к своей кровати спать. Ужинать не хотелось. Выбившуюся со лба прядь оставляла висеть, как есть, в произвольном порядке, не придавая значения ни плойке, ни расчёске. В подворотне, тёмной и полной луж, казавшейся одной сплошной лужей, делала губами знак собаке и, когда та отворачивалась, смотрела на часы и обречённо шла дальше. Впереди неясным силуэтом летучей мыши маячил университет. И – надежда: не отойдёт, не засмеёт, не продаст; и, подойдя к входной двери в вестибюль в своей изящной плисовой юбочке и модно облегающей куртке, она поправляла причёску, улыбалась – она всегда любила улыбаться, даже невзирая на дождь – и – заходила первой. В университетских коридорах ей уже улыбались студенты и встречные профессора. А её душа исходила болью. Раз ему улыбнулась, подмигнула, а он потом после пары – «Девушка, а что Вы мне страшное лицо делаете? Я Вас чем-то обидел?» Имени-то моего не знал – потоки у нас большие. Я бросилась в уборную и проплакала минут двадцать под холодным краном. Еле девчонки в чувство привели. Такая она, жизнь. Нелинейная. Многовекторная в своей непредсказуемости.

Она уже забыла, каково это – прижиматься к нему, сидя рядом на тесном диванчике; фотографироваться с ним вместе, на селфи, добавляя потом в посланиях друг к другу весёлые смайлики; обниматься с ним, не ожидая подвоха со стороны его руки или прочих поползновений… Бегала каждодневно в университет – с университета, скользя каблуками по льду и лужам, а взором – по спинам прохожих, по серым от грязи автомобилям, вывескам и веткам тополей; а на душе – пустота. Как будто дышишь сквозь облако. И вроде с тобой оно, и свежо, и не греет. И доклад сделать не успеваешь, и джинсы вновь протёрлись. И помады подходящей нет.

И всё же… бывали в жизни какие-то случаи – внезапного прозрения, что ли. Как у бегунов: ты стоишь, концентрируешься, а потом раз – и бежишь стометровку за 9,85. Или перепрыгиваешь через бетонную стену. Но ты уже не Красная шапочка, и волка поблизости нету…

Ночью, ложась спать, как обычно, сняла резиночку для волос, тапочки, халатик; улеглась, погасив светильник – и сама не зная как попала в какую-то жижисто-желтоватую мглу. Солнце не светило, и в искусственном люминесцентном свете возбуждённая, взбудораженная толпа людей шепталась о чём-то своём перед закрытой дверью. Какого-то кабинета или кассы – не очень было видно, а букв на вывеске я разобрать не могла, как ни старалась.

Самое забавное, что одежды своей и причёски я совершенно не помню, равно как и того заслуживающего внимания обстоятельства, в очках я была или нет; в жизни-то от них так просто не отделаешься – обычно, надев на паре или на улице, по пути, я их так до вечера и не снимаю. Ну вот, отвлеклась… А тут: из зигзагом изгибающейся толпы выдвинулся, повернувшись ко мне профилем, дородный и, как говорят в знающих кругах, эктоморфного типа мужчина, в чёрной кожаной куртке, в финском свитере с оленем и – такое ощущение, что как минимум с бутылкой водки за душой, ибо в речи его прозвучало нечто странное:

–Девушка! Девушка! Это триста пятый кабинет… («Да триста пятый, триста пятый», – шептали ему, но он не хотел слышать.) Алло! Машенька! (При чём тут «Машенька», никто не мог объяснить.) Вы мне скажите: двадцать! В смысле – минус двадцать! Ну, почему сегодня минус двадцать? Какого лешего? Я кому налог плачу? Это ведь комната комиссии по уплате налога на климат?

Большой игольчатый кактус грязно-зелёного цвета, безмолвной тенью стоявший в углу во всесезонно запылённой кадке, ничего на это не ответил. Мужчина негодовал, совершая подпинывающие движения ногой, параллельно крутя рукой у правого виска, и толпу это мало-помалу раздражало. «Нахал какой», – произнесла негромко одна старушка. –«Понаехало тут», – откликнулась другая. Кричавший про минус двадцать вдруг стремительно повернулся, нет, точнее – провернулся на каблуках вокруг своей оси, как заправский танцор или каскадёр на трюках в киностудии, подпрыгнул чуть ввысь и, пролетев в таком положении метра четыре, опустился передо мной. Глаза его были, как у волка – жёлто-горящие и лютые. Изо рта разило перекисью перегара с перцем.

–Ты! Это всё ты! – напустился оборотень на меня. – Люди! Смотрите! Это она! Она! Она украла мой талон, мою книжку с сертификатами и мою жизнь! Смотрите! Люди! Ты! Злодейка! Теперь! – он так и выкрикивал, словно взбеленившийся Маяковский, – От! Меня! Не! Уйдёшь!

Я по природе совершенно не конфликтна. У меня и ссор-то с девочками было всего пару раз, и всё из-за мелочей – забыла поделиться конфеткой, не дала списать домашнее задание… Но то было в школе, не в вузе. А поскольку хожу я на каблуках и медленно, да и оттесниться назад в этом проклятущем коридоре было совершенно некуда, ибо я и так, как кажется, придавила грудь стоявшей позади старухи – словом, не успела я поднять руки и попытаться хоть как-то оттеснить от себя нападавшего, как он внезапно выхватил колюще-брызгающий бело-голубой предмет, напоминавший смесь громадного медицинского шприца (какой бывает у бригад «Скорой») и детского (хотя почему детского?) пистолета – – ой, ой, мама, я боюсь оружия, в меня никто и никогда ещё не стрелял – – и почему-то сделал в мою сторону бросающе-стреляющее движение, так что я взвилась под потолок, взлетела (таки он выбил из меня душу, ядрить его!) – взлетела выше крыш – и, перелетев стремительно угасающей сигнальной ракетой через набережную и городской мост, упала, приземлившись в лужу каких-то растекающихся нефтепродуктов, расцарапала колено, надорвала юбку, расплакалась и…

…и проснулась в холодном поту, обнаружив одеяло упавшим на пол, пятки замёрзшими, а голову – в опасной близости от края кровати. Сердце ещё добрых пять минут колотилось как заведённое. Я пыталась отдышаться, сказать себе самой что-нибудь умное, пустить слезу – но вместо этого, вспомнив казус в целом, трагически расхохоталась – так, что было слышно в соседних помещениях. Потом, умыв лицо и руки, зашла на кухоньку поставить себе чаю с галетками… чем молодость не шутит… На часах было 3.03. «Ну, – сказала я себе, – всё важное случается в три часа.  Ночи. Милочка, вас случайно не зачали в этот момент?»

«Как знать, – мысленно ответила я себе. – Был бы папа рядом, он бы всё рассказал…»

Но папы рядом не было. Впрочем, уже к утру от этой сцены осталось лишь смутно рдеющее воспоминание. Как от снегопада, притихшего к появлению нового дня.

А потом снова разыгравшегося. Ибо у меня появилось чёткое и неодолимое желание со всем этим разобраться. Куча нерешённых вопросов в голове действует на сознание ещё хуже, чем куча грязной посуды в раковине, не снабжённой посудомойкой, или стопка старых партитур на фортепиано, на котором, кроме Морры, давно уже никто не играет, сказала я себе и стала думать, какое надеть на встречу платье и к кому бы в нём отправиться. Но думать долго не пришлось – в моём окружении не было ни психоаналитика, ни сколько-нибудь приближавшейся к нему по значению фигуры.

С этим я и пришла к Щёлокову. Поборов страх и нырнув в новое платье с воротничком. Он тогда подрабатывал у нас в профпеде (но все его называли по старой памяти «сипи»), на кафедре философии и культурологии. Он был одинок и склонен к разглагольствованиям, а я оказалась прилежной студенткой. Так мы и познакомились…

…и на какое-то время сошлись довольно близко. Я надела высоченные лодочки на шпильках, покрасила ногти синим лаком (он вроде любил синее), заплелась, нанесла макияж, включая румяна, и была блистательнее Синди Кроуфорд и царицы Шамаханской. В тот вечер мы с ним и познакомились, и разговорились, и продолжили неформальное общение в старом баре на Восточной, не так далеко от его дома. Игорь мне чем-то напоминал Кекко Дзалоне: тот же сутуловатый профиль, лысина… На моих глазах он становился разговорчив – и немного пьян. Того мне и надо было.  Но обнять себя сразу я не позволила – об этом не могло быть и речи.

 …Подробностей того вечера, перед тем, как лечь в постель (с ним. С Щёлоковым), я не очень и помню. Мы говорили о разном – о кино, об искусстве, об амплуа охотника, преследователя, жертвы; каждый из нас гнул свою линию и преследовал собственные стратегические цели. Я хотела убедиться, что он не нападает на меня психологически, готов помочь справиться с моей застарелой любовью (да нет, не к нему, хотя она уже, пожалуй, начала сливаться и с той, что к нему – к нему же самому, любимому! да кто ж её, любовь-то, поймёт: любят ведь любимых, а нелюбимых не любят, разве нет?) и в случае чего способен защитить; ему же, по-видимому, с самого начала нужно было нечто совсем иное, и как же было трудно не распознать этот нездоровый, да к тому же усиленный этилом блеск в его серых глазах… что, что толкнуло меня к нему навстречу и в объятия… почему я была такая возбуждённая, нездоровая…

Помню, впрочем, когда я уже повесила на стул иссиня-чёрную плисовую юбку и готовилась расплести косу, мне вдруг бросилось в глаза отдалённое сходство между предметами, и я прошептала:

– Смотри-ка, изгиб твоей лампы – словно каблучок от босоножки…

Допускаю, что в своём сравнении я была неправа – очков-то на мне не было, они остались в сумочке у входа (хотя в моём случае едва ли не важнее духов, по крайней мере, для меня самой; затрудняюсь сказать, как для партнёра, но вроде бы очками меня ещё никто не попрекал – не то, что политическими взглядами. Всё очень просто – я далека от присущего студенческой среде радикализма и либерализма и ближе к своей бабушке, вяжущей шерстяные носки и иногда играющей в «Ферму»). В ответ он изрёк какую-то банальность из серии «ты, Машенька, в любом обличье хороша», положил мне руку на плечо, попытался поднять – но у него не получилось. Зачем, зачем пошла я навстречу ему? В конце концов, я сама его обхватила и попыталась поднять – разумеется, безрезультатно, и мы оба рухнули на коричневый с внушительных размеров проседями диван…

У него не больно-то получалось быть джентльменом, и наконец, чувствуя предвосхищение вкупе с холодком в ногах, я помогла ему бёдрами – ах, зачем я вспоминаю об этом? Теперь, когда тест всё показал… и мне придётся одной растить ребёнка…

Зачем я от него ушла? Это сложно. Возможно, его неуёмный философский темперамент, жажда умничать, властвовать и поучать пришлись не по мне; возможно, я им восхищалась издалека – как кумиром, как знаменем (и знамением), как звездой; но вряд ли любила по-настоящему. Впрочем, кто (кроме Всевышнего) знает о тех долгих ночах, что я проплакала в одиночку после случившегося, о тех занятиях, что пропустила, о людях, общение с которыми могло бы составить – но так и не составило – основное содержание вспоминаемых мною сейчас дней неуёмной скорби? Одно могу сказать наверняка: молодость моя не ушла, силы есть, и есть тот, ради кого ещё много-много лет придётся жить. Вернётся ли счастье? Это зависит почти настолько же от нас, насколько и не от нас; не берусь судить. Мне кажется, счастливая женщина – не та, у которой много воздыхателей, бурных эпизодов или любовных сцен, а та, что в гармонии с космосом и с собой. Мне уже проще: недавно я записалась в фитнес-центр и на пилатес. И я умею прощать. Да, собственно, и Игоря я уже давно простила. Теперь – вдали – я как-то реже думаю о нём. Но он вошёл – фоном, гумусом, перегноем – в самую ткань моей душевной жизни. Ну всё, слёзы. Не могу, не могу знать, будет ли у меня другой…

Не знаю, был ли тот сон о Щёлокове – или нет. Мне довелось быть – назовём это так – на опознании и на всех погребальных процедурах. В крематории. Неслабо для девчонки, скажете вы? Но, как ни странно, это придало мне силы духа и уверенности в действиях. И всё равно, всякий раз, как я прохожу мимо главного корпуса «сипи» или вдруг гуляю в парке неподалёку от старого серого дома на углу … и…, слеза невольно выкатывается из моих глаз, из-под нахлобученного (если дело происходит осенью) берета, и меня охватывает дрожь. А возможно, всякое рождение и есть выстрел – в спину, а порой и в лицо старой жизни. А та, застарелая любовь – ушла сама собой, как вода, что просачивается сквозь почву. Я забыла всё. Никто не в силах укрыться от этого. Ведь жизнь, как и смерть – это город открытых стен.
2021–2023