Глава 1. Ундюк

Иван Цуприков
Наконец-то в салоне автомобиля стало тепло. У Сафроныча, белые веревки закапали, оголяя седые усищи с бородой, он – взбодрился.

– А че, колючек-то тягал, Ванька? Скоко кликал тя, полосачи, во! - Раздвинул он руки на ширину плеч. – А?

Что говорить, рыбак, он фантаст, окушка стограммового представляет килограмма на два, а сорожку – с крупного язя.

– А-а, Ванька-то?

– Да ерш-то, Сафроныч, видел какой у меня? С твою ладошку. А чебак, маленький, да жирнючий. Люблю такую рыбку. Слаже карася, – защищаюсь.

Сафронычу то, семьдесят восемь лет, а глянешь на него, ну, пятьдесят, чуть-чуть слишком: юркий, на ногу быстр. Крестьянин, а самогону нее, не пьет. Ну, может чуть-чуть, так – для сугреву. Дрова рубит, как молодец, да не простые, с полметра в длину. Бац колуном, вставил так сказать его в полено, а сверху обухом тяжелого топора, хрясь, и располовинил. А снег как с дорожки до баньки, да до ворот убирает? Как трактор. Сафроныч и бабкам соседкам помогает. А жинка у него, бабка Лукерья ревнива, как злая собака лается. Вроде и под деда своего по возрасту она – стара, а тоже шибка, как юла. Сафронычи, что говорить, так их и в поселке кличут – Сафроныч и Сафрона.

– А че свет такой длинный включил? – продолжает докапываться до меня. Привычка такая, спрашивает, словно допрашивает. – Слеп че ли?

Как заколебал. Берешь его с собою, больше из жалости-то, дружил он с моим батькою.

«Да так дорога лучше видна. Ночь-то кромешная. А ближний свет не даст рассмотреть, что там впереди, кругом зимняя белизна, сливающаяся с обочиной, перелесками, покрытыми инеем со снегом, с согнутыми от мороза худыми березками, упирающимися своими вершинками в сугробы. Поэтому слететь с дороги в лес, болота, можно в два счета. Потом копайся, стоя по пояс в снегу, а где и по грудь», – так думал про себя. И утром ведь ему это же говорил, оправдывался, видно склероз у Сафроныча.

Тепло не смаривает старика, все допытывается, то, за что полосачей (окуней) не люблю, с них то уха знатная. Что в тех ершах такого, что притягивают. А ведь только сказал почему. Склероз? Да нет, не склероз, он всегда таким приставучим был, батя, бывало из-за этого с кулаками на своего дружка бросался.

Приближающиеся сзади фары, ослепили через зеркала, только и успел переключиться с дальнего на ближний свет.

– А че так медленно катишь? – как лист банный пристает дед.

– Стольник на спидометре! – Оправдываюсь. – Так меньше солярки ест мотор. А у того видно карман набит деньгами.

Красные задние фары удаляются, потом, что-то заерзали по дороге – со стороны в сторону. Но водитель молодец, справился, выровнял машину и исчез в снежной пылюке.

Я снова включил дальний свет, сбавил скорость до пятидесяти, кто знает, что он на дороге встретил. Вроде, дорога как дорога, ровная, может, уснул.

Что-то с правого боку черным пятном промелькнуло. Притормозил, джип немножко юзом повело, но обочина с высоким заледенелым бордюром встретила корпус «Мицубиси», с хрустом его удержала. Дед заерзался, проснулся, че да че. Да ничего. Сдал назад, развернулся к тому черному пятну фарами, не поймешь, что там. Вылез из «Паджеро», надел шапку, включил фонарь, что на козырьке ее пристроил. О-о-па, птица, глухарь распростерся. Вот так добыча! Видно, этот гонщик и сбил его.

Зажав ее под левым локтем пошел к машине, а правою рукой ломаю ветки молодой березки. Да выбираю ровные, толстые. И только сейчас приходит в моем сознании мысль, ведь решил кости на ее крыле срастить. Зачем? Чтобы потом отпустить этого петуха в лес. Бывает же?

Что это, душа отца в меня вошла? Сколько чаек с переломанными крыльями мы в моем детстве с ним спасли. И ворон с сороками, побившимися о провода. Жалостливым отец к ним был, хотя и заядлый охотник. Видно и я в него пошел.

Да уж, сколько птиц с ним так спасли. А мне с друзьями нравилось для раненых чаек рыбку ловить, сорокам с воронами – жучков с саранчой, коршуну – мышей с крысами из капканов таскать. А потом из выпускали…

С аптечки вытащил бинт, ножом укоротил ветку, разрезав ее на ровные части. Дед матерится, но слушается – между ног он зажал птицу, руками крепко держит петушиную шею с головой, чтобы птица двигалась. Стыкую разломанные косточки крыла, накладываю на них снизу и сверху по шине и туго оборачиваю их бинтом.
– На суп-то его, надо! – фырчит Сафроныч. – Ой, Ванька, дураком был, тем и остался.

В очередной раз сплевываю его упреки. Глухаря, укладывая между передним и задним сиденьями машины, сверху прижимаю тяжелым рюкзаком, чтобы не трепыхался.
Поехали.

– Так, Ванька-то, день-два и помрет твой петух, – продолжает наседать Сафроныч.

– То Валька был безмозглый, то и ты!

Снова проглотил пилюлю. «Да, бил тебе морду мой батя и не раз, Сафроныч, да видно мало, до твоего мозга, так и не дошло до тебя, почему. А ведь сколько мы выпустили этих вылеченных птиц. Чайки нас знали в лицо, вороны с сороками – тоже. Даже мышами угощали нас с отцом, а чайки, как встретят, так целой стаей над нашими головами кружили, и что-то кликали, видно благодарили. Помнится, когда без крыла одну из них, вылеченную, к озеру принесли, отпустили, то, как ее радостно чайки встретили. Налетели, расселись, кричат…

– Завтреха околеет, глухарь, он гордый, тюрьму не любит, помрет, – тянет очередную свою песню Сафроныч. На суп не возьмешь, так мне скажи…

Я в ответ включил магнитолу, увеличил звук, чтобы не слушать нападок Сафроныча. И как только бабка Лукерья его терпит. Полста лет вместе прожили?

Рвусь из сил — и из всех сухожилий, – с хрипотцой поет Высоцкий. –
Но сегодня — опять как вчера:
Обложили меня, обложили —
Гонят весело на номера!
Из-за елей хлопочут двустволки…

– Не люблю Вовку, – заныл Сафроныч…

И рука невольно, не ожидая моего решения, сама тянется к магнитоле, к кнопке увеличения звука.

 — Идет охота на волков,
Идет охота —
На серых хищников
Матерых и щенков!
Кричат загонщики, и лают псы до рвоты…

– Ты это, Ванька-а-а, - снова рвет мои нервы Сафроныч, – завтра зайду за петухом, ¬ – машет рукой и закрывает за собою калитку.

Кулек с замороженной рыбой оставляю на веранде, выбираю из ящика пол ладони мороженной брусники, и насев сверху на глухаря, во вставленную в его глотку трубку, по несколько ягод, ссыпаю в нее. Петух затряс шеей, пытаясь забить крыльями. Значит правильно сделал, проглатывает ягодку. Всю ссыпал, сыт.
Несу его в курятник. Примет ли гостя хозяин, вот в чем вопрос? Правильно говорил Сафроныч, глухарь птица вольная и гордая, в хате долго не проживет, а вот во дворе… Не-не, с ума сойдет. В холодном курятнике может и продержится, если с петухом сойдется. А через недельку и выпущу его на волю.

- 2 –

Утром не нашел его ни в холодной, ни в теплой части курятника, ни под машиной, стоящей посередине двора. На белом полотне огорода тоже нет, как и следов. Если и были, то вьюга ночная засыпала их. На улицу вышел? Нет, навряд ли, на забор ему с одним крылом не взобраться. В дровнике его тоже нет, как и под сараем. В будке, засыпанной снегом – тоже. Был бы жив Шарик, сразу же показал, где гость спрятался.

Протаптываю дорожку до стога с сеном. Пару раз его обошел, все оно покрыто ровным снежным покрывалом, значит не залез в него. Прошелся по границе забора – нет птицы и там. Зашел домой, скинул валенки, куртку, зашел в дом. А жаль, может Сафроныч ночью, пока я спал, за ним пришел, а? Да не такой он паскуда, побрехал и хватит.

Обидно, доброе дело хотел сделать… Может какая-то собака через забор перепрыгнула, да? Нет у нас такого волкодава. Да нет, глупости это все собака, если бы даже перепрыгнула бы, так без лая не обошлась бы. А лиса, рысь? Блин, еще и волка приплюсуй с медведем. Тогда весь поселок бы ожил из-за лая собачьего.

Еще раз вышел в тапках из дома, смотрю на огород. И зачем, спрашивается? Вон посерединке его палка торчит, и все, больше ничего…

Холодок снизу ноги клещами своими ледяными начал пробирать, эх морозец, тридцатка, поди… Чайник завыл, выпуская из носика своего струю пара, как из паровозной трубы, в потолок.

Из заварного чайника тонкой струей наполняется чашка коричневой настойкой из чаги с шиповником, да черной смородины. Запах. На серый хлеб с намазанным на него маслом сливочным, ложка меда. Он с нее медленно стекает, и заполняет блестящее масло своим золотом. А вкус-то!

Обжигаясь чаем, запиваю сладкую, пережеванную массу и проглатываю ее, щурясь от приятных ощущений. Откусываю второй кусок, да побольше. Вкуснотища…

Хм, останавливаюсь, а откуда в огороде палка торчит, а? Вроде и не оставлял ее там, ни летом, ни осенью, зачем? Может, кто из соседских ребятишек метнул копье ко мне в огород через забор? Погоди, погоди, что у Сафроныча с Лукерьей нет внуков, ни у соседей слева – Иванцовых. Старики сами по себе живут, лет пять к ним никто из детей не приезжал, забыли стариков.

Запил чаем. Третий раз укусил бутерброд, и в глотке он застрял: может это глухарь? Ведь птичка вольная, как и косачи, они зимой в снег ныряют и ночуют в его норах, скрываясь от морозов.

Так у моего крыло сломано и забинтовано, из-за этого теперь ровное, как палка. Хэ, не он ли это?

Забыв о валенках, в тапках бросился на огород. И не ошибся, глухариное это крыло из-под снега торчит. Жив он! А вот тапок в снегу потерял. И не один, а оба. Блин!

Снова через шланговый обрезок пропустил в глотку глухаря целый стакан мороженной брусники. Отнес птицу в курятник, накинул на нее ватник, и наблюдаю за ним с крыльца.

Погоди, – вспомнил, что курей с утками сегодня еще не кормил. Взяв ведро с остатками от рыбы, намельченной картошкой с морковью, да капустой, направился в курятник. Глухарь шею поднял, как страус, наблюдает за мной.

Нет дорогой, я не к тебе. Открываю створку, прикрывающую выход из теплого курятника, и тут же с кряканьем да кудахтаньем, вылезают и вылетают голодные утки, куры и заполняют таз с кормом. Петух. Статный Старик, и чего его так назвал(?), медленно выходит. Гордый. Смотрит на глухаря. Не на еду, от которой через минуту и кусочка не останется, а на гостя! Хозяин! И что же будет?
Звонок в воротах, отвлек меня. Кто ко мне в гости пришел?

– Ванятка, ундюка давай? – у Сафроныча голос как у колокола, тола низкие, а зычность, на всю округу.

– Сбежал, – вздыхаю я. – Ворота оставил полуоткрытыми, и выскочил, видно.
А от деда сивухой прет. Вроде и не алкоголик.

– Брешня-я! – Не верит, и в глазах его лисьих, блеск.

– Та-а, – махнул я рукой, и выхожу на руку. – Дед Сафрон, ты сыщик, штоль? С обыском пришел?

– А тый то, куда, собрался, Ванятка?

– За хлебом, порошком. Стирку нужно устроить, – нашелся я.

– А мне-то дрожжей возьми, – лыбится.

– А нет их там, деда Сафрон, – звонкий голос Зойки был настолько неожиданным, что я вздрогнул.

Зойка, баба еще та, бойкая. Одноклассница моя. Как стал я вдовцом, так с тех пор, проходу не дает, набивается в невесты. Может бы и согласился, да побаиваюсь, уж много у нее прыти, да наездов на мою свободу. Куда пошел? А зачем? К Машке, к Юльке? Будто муж ее, или раб. Да и телом, крупновата, чуть что, так сразу на абордаж пойдет. Нет, я не рыцарь, и не казак. Мне девка споконее нужна, а не командирша.

– Вань, а Вань, кран у меня потек, – встала между мною и дедом Сафроном, показываю старику, что лишний он.

– Так прокладку надо поменять.

– Я тебе, что, молодушка, а? – Уперла руки в свои пышные бока. – Месячных у меня давно нет. – И резко повернувшись к деду, стрельнула, - Иди себе, Сафрон, несет от тебя аж до Москвы сивухой!

– Так прокладку нужно поменять резиновую на кране, а не у тебя там, – пытаюсь объясниться.

– Так чего стоим?

Чуть честь ей не отдал, как своему старшине в армии, развернулся и – к дому. Взял портфель с инструментами, двумя кусками резины и выскочил наружу.

В доме у Зойки тепло, запах борща с мясом, слюнки текут. С прокладками не ошибся, заменил их в два счета, больше вода из закрытого крана не бежит.
А выход из двери Зойка прикрыла:

– Раздевайся, Вань, борщом накормлю.

– Нет, Зоечка, нет, на кладбище тороплюсь, прибраться надо.

– Вот поешь и отпущу, – и толкает меня в грудь к вешалке, – раздевайся. Фу, как воняет от тебя, одежу не кому стирать. Давай, раздевайся.

– Ага, еще догола, – ухватив ее за руки, оттолкнул. – Некогда мне с тобою лясы точить. Дел много, – и с силой толкнув дверь вышел.

– Настоящий мужик! – толкнула мне в спину то ли с издевкой, то ли с восхищением, не понял.

Но переспрашивать не стал, бегом к калитке, чтобы не остановила, и – домой.
Уступила мне дорогу лайка. Обнюхала. Знакомая, чья?  Сделав вперед шаг уткнулся в бегущую навстречу Данку.

– Ой, Ваня, что не видишь? – Звонко засмеялась она.

– Ой, извини, милая, – улыбнулся в ответ, – на твою Тинку засмотрелся, – оправдываюсь. – А ты откуда? – И в сердце что-то екнуло. Красавица, в теплом спортивном костюме, несмотря, что на улице минус двадцать. Только шарфиком наполовину прикрыто лицо. А глаза. Глаза! С зеленью, с искорками, не оторваться от них.

– Да из лесу, бегаю. Ну ладно, иди, а то замерзну, – и обойдя стоящую у своей калитки Зойку, побежала дальше.

 И чего ж меня мама так рано родила? Тринадцать лет с этой девчонкой разница, – вздохнул я и пошел к дому. Вот с этой бы я загулял. Невезуха Данку преследует всю жизнь. Влюбилась в заезжего, да понесла, а тот, словно и не виноват, смылся в город. Второй, запил, да ушел лет пять Туда. И все, одна кукует.

У дома дед Сафрон. Неужели так и простоял в его ожидании?

– Ванятка, так где тот ундюк

– Там, – махнул я рукой в сторону леса. – Ушел не попрощавшись. – И не пустив его к себе в двор, закрыл наглухо калитку, и разомкнул провода от звонка. Выходной все же.

 Глянув в курятник, замер, открыв рот. Глухарь топтался по петуху, раскинувшему в стороны крылья. Теперь он хозяин в курятнике.