Манька - абажур

Виктор Терёшкин
Из серии «Древняя профессия»


«Я спросил людоеда, какое место у белого человека самое вкусное. Предплечье молодой женщины, - ответил он.


Она родилась весной голодного 1921- го года. Её отец Максим - в 19 – ом году был комиссован из армии вчистую. Покормил вшей в окопах Первой Мировой. Бывало – черная от грязи рубашка от них шевелилась. Насиделся в траншеях, где по колено вёснами и гнилыми  зимами стояла жидкая грязь. А в сырых блиндажах по спящим солдатам шныряли толстые крысы. Они отъедались на мертвяках, которых складывали в «смертный» блиндаж. Похоронная команда не поспевала их хоронить. В особенности, когда немцы начинали крыть по позициям русских «чемоданами». С кухней была беда. Бывало, по неделе ничего горячего не ели. Сухари от сырости были с плесенью. В траншее возле какого – то крохотного польского костёла пехотинцу Заковырову надоело до одури хлестать из винта в сторону немецких окопов. И он со скуки разнёс вдребезги Христа, висевшего на кресте. Никого из унтеров рядом не было, но сосед Максимки, пожилой ткач из Иванова Игнат, покачал головой:

- Дурень ты, Максимка, просто пёс смердящий. Ну, жди - Он ответит. 

На следующее утро, когда Заковыров был в секрете, стоял густой туман. Но едва ветер задул с востока, туман стал редеть. А задремавший Максим этого не заметил. И голова его склонилась к плечу, показавшись в амбразуре. Немецкий снайпер дожидался этого момента. Это был его первый выход на охоту, и он жаждал открыть счет и убить ивана.
Очнулся солдатик только в петроградском госпитале. Пуля дала скользяка по правой половине черепа. Нейтралка была широкая. Вот маузеровская пуля и отклонилась.

Врачи удивлялись – надо же, выжил. Белый, бугристый шрам остался на всю жизнь. После выздоровления рядового Заковырова опять отправили на передок. В революцию рядовой Заковыров с огромным удовольствием воткнул штык мосинки в пузо ротному. И подался в красные. Потом была контузия, перелом ноги и руки. Тиф и дизентерия. Поэтому Максим после списания с трудом устроился на «Треугольнике». Доверили ему убирать дворы возле цехов. Он заикался, волочил ногу. И как только появлялись деньги, пил вмертвую.

Гражданская шла к концу, ворота фабрик осаждали толпы демобилизованной солдатни. Сыдомордые конторщики, отсидевшиеся в тылу, серую эту скотину в упор не видели и гандобили всеми способами. Тысячи искалеченных инвалидов дохли от голода. Никакой работы они получить не могли. Петроград обезлюдел. На проспекте Октябрьской революции, бывшем Невском проспекте, сквозь деревянные плашки мостовой проросла трава. На  окраинах и коров никуда гнать на выпас не надо было. В городе по ночам стучали выстрелы. Да как им было не греметь, когда тысячи мужиков, провоевавшие пять лет, хорошо умели только одно – убивать. Вернулись с фронтов съехавшими с катушек. Озверевшими. А винтари и прочий огнестрел они привезли с собой.

Зойка Перфильева, жена Максима родилась в огромной – на 16 семей коммуналке дома напротив «Треугольника». Там же и работала. И помершие ее родители трудились – травились там же. На берегу вонючего Обводного канала. Зойка была огненно – рыжей. И была сильна на передок. С 13 лет давала так, что пользовалась авторитетом. Она и Максиму дала сама. Прямо рядом с цехом. На стояка. Чем он ей понравился? – да кто ж его знает, всё на небесах, говорят старики написано. Да и с 14 проклятого года мужиков так проредило, что молодые бабы ажно зубами скрипели, так птушку хотелось почесать. Так что Зойка смотрела в оба глаза – как бы не увели ее Максима. И была готова вцепиться в зенки любой, которая посмела бить клинья под ее мужика. А так как нравы на Обводном канале были суровыми, то и ножиком полоснуть по роже Зойка могла играючи. Иногда ей казалось, что мужик ее завел шашни. И тогда она его от души метелила. Здоровая была кобыла.
Девчонку – рыжую как лиса, назвали Марией. Крестили, обмыли ножки ханкой. Её гнал крестный Мани, кум Петька. Погонялово – Кран. В его полуподвал не зарастала народная тропа. Кран ухитрился все военные годы отсидеться в тюрьмах и каторге. Чем и гордился. Был он весь в наколках и когда скидывал рубаху, собутыльники разевали рты. А он вскидывал руки, напрягал бицепсы, играл грудными мышцами – чтобы голубки, на них выколотые – целовались.

Вот эти открытые в изумлении рты, восхищенный мат Манька запомнила сызмальства. И в 15 лет сделала себе у бабки Колюшки наколку над лобком. «Добро пожаловать!». Потом наколка «Вам суда!» появилась над пухлыми ягодицами. Колюшка гимназиев не оканчивала. Кавалеры, кто читать мог, ржали. И платили щедрее. Манька работала с 15 лет. А что она – будет ишачить как мамка с папкой? Дедка с бабкой? Нет уж – выкусите! Тяжельше хера ничего в руках держать не буду, - решила девка – оторва.

Работала она везде. Водила домой, там у неё была отгорожена ситцевой занавеской койка. Давала на травке крутого спуска к Обводному каналу. В сараях. Давала так, как мамка – чтоб дым шел!

- Во даёт огня! – крякал Кран, тасуя карты, которые можно было уже жарить вместо оладий.

- Да вся в меня! – хихикала маманя.

Папаня в разговор не встревал по причине пребывания на полу. Кран с пустыми руками в гости не хаживал.

Поэтому он совершенно спокойно «жарил» Зойку, зверски ухая и шевеля разукрашенными, синими от татуировок ягодицами. Манька, получив с кавалера мзду, рисунками любовалась. И ходила уже не к бабке Колюшке, а Машке Искуснице. А что – хорошее погонялово. Та трудилась над Манькой с фантазией. Знала – вернется сторицей. Увидят клиенты такую красоту, сразу - где делала, почём? Бывалые зеки снимали Маню на всю ночь, любовались, гоготали, и дали ей погоняло – «Абажур».

В 18 лет Маня получила срок. В лагерь она загремела по дурости. Клиент распустил руки, подбил глаз, ну Маня ему и врезала по кумполу отцовским сапожным молотком. Под руку подвернулся. Кто ж знал, что у этой суки родничок не заросший? Дали ей червонец. От души. И пять по рогам.

А в июле 41 – го лагерь попал под немцев. И поехала Маня арбайтен нах Райх. Попала удачно – к баварскому бауэру. Кормил сносно. Не издевался. У нее даже была крохотная комнатка, своя постель, не нары. По сравнению с лагерем строгого режима – санатория, да и только. Иоганн тоже был рыжим, здоровым как медведь. А медлительным, как бык. Всё жадно поглядывал на ее узоры. А Маня к 43 - му году от молока да картохи раздобрела так, что титьки под рубахой ходуном ходили. Малину портила Матильда. Жена. Злющая была псина, тощая как палка. Не говорила – лаяла. Ни рожи, ни кожи и жопка с кулачок! Где у Иоганна были глаза в молодости? Известно – где. Хер встал – ум отшиб! Четверо киндеров было у Иоганна и Матильды. Старшенький уже воевал - аккурат на Восточном фронте. Потом погиб. Вот тут Матильда совсем озверела. И тут уж Маньке довелось и плётки отведать. И пайку ей Мотька урезала. И все выслеживала, всё вынюхивала. И вынюхала, сучара ферфлюхтная, застала. Манька как раз прыгала на Иоганне, как спину ей ожгла плеть. В дверях сарая стояла Матильда и снова замахивалась. Манька и сама не уследила, как ударила ненавистную суку бутылкой по голове. Иоганн принес своего красного – угостить. Бутылка разлетелась. Немка повалилась как сноп. А у Маньки красная пелена застлала глаза. И она орудовала «розочкой» до тех пор, пока немка не перестала биться.

Иоганн её и скрутил. Вожжами. И отвёз в полицию. Но не бил. Чужая душа – потёмки. Тем более – немецкая. Может, Иоганн и сам бы Матильду придушил, чтоб на молодухе жениться? А тут – вишь, остарбайтерша постаралась. Вёз, поплевывал на дорогу, трубку курил.

И повезли Маню в Освенцим. Поначалу ей повезло. Выступала перед офицерами. Плясала «Барыню» и «Казачка». Естественно, в голом виде. Немцы гоготали. Такого они и в цирке Гамбурга не видели!

На Рождество 1944 – го года комендант лагеря принёс свой Лизхен подарок. Абажур. Под ним и встретили они, и пятеро их детей пришедшее Рождество. Они пели:

Всё звонче звон, все громче глас:
«Не умер Бог, он помнит вас!
И Зло падёт.
И низойдёт
Добро и мир на всех людей!».