Автобиография

Руслан Белов
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь,
И горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
А.С. Пушкин «Воспоминание».


1.
Как я таким стал?.. Этот вопрос занимал меня давно, но взялся я за его разрешение вплотную, лишь наткнувшись на «Свободное падение» Уильяма Голдинга. Книга читалась с интересом, быстро, впрочем, угасшим. Разочарованный, я взялся за предисловие – может, что недопонял? — и узнал, что автор — великий мастер, нобелевский лауреат, а роман сложный, умело построенный и со смыслом, потому что в нем мочатся в начале (первая любовь героя), мочатся в середине (сам герой на алтарь), мочатся в конце под себя (сломленная героем женщина).
«Премии дают, потому что они существуют», — подумал я, закрывая книгу. Сконструировал великий мастер сюжет с интригующим названием, мазнул серой краской, мазнул черной, и заключил, что человек появляется, чтобы лечь в могилу полуразложившейся в моральном плане личностью. И еще этот вопрос:
— Как я таким стал?
Не «Кто меня таким сделал?», а именно «Как я таким стал?» То есть «Как и когда я совершил грех, за который Бог меня наказал?» А эта фраза, «Меня завели, и я тикаю», противоречащая вопросу? Ведь если тебя завели, заставили тикать, то  ни за что ты  отвечать не можешь, как не может отвечать за себя будильник фирмы «Слава» или даже часы «Ролекс». Короче, взялся писатель писать о больном, но потом увидел воочию кислое лицо редактора, вздохнул, жалея себя, малодушного, и превратил боль в роман. А правда осталась в мусорной корзине. Смогу ли я не отправить свою правду туда же? Смогу ли я сказать в конце своего пути, что счастье людское есть, но я его профукал?
Я постараюсь выковырять из-под ногтей своих свою правду. Постараюсь ради мальчишек, которые могут стать такими, как я.
 

Как я таким стал?.. У меня нет особых желаний, чувства притупились. Мать я раздражал нежеланием «одеваться» и прической, точнее, ее отсутствием. Сына — «достижениями».  Они умерли. Мама и отчим от пандемии, сын на 45 году скончался от инфаркта. Дочь двадцати семи лет  ко мне равнодушна. Ее бабушка, бывшая моя теща, много сделала для этого.  Друзей давно нет, остались люди, которым я иногда бываю необходим. Женщины? Женщины приходят, чтобы в очередной раз уйти навсегда. У меня нет ни желания зарабатывать деньги, ни тратить их, мне не хочется чего-либо достичь или постичь, не хочется, потому что я перестал понимать смысл этих слов. Я опустился и стал неприятно для себя скуп. Я  понемногу схожу с ума и разговариваю с собой. Мне кажется, что кто-то, нет, что-то, на меня смотрит пристальным милицейским взглядом. Смотрит Недреманное Око. Я не люблю себя и потому сижу в пустом доме. И ровным счетом  ничего не хочу.
Нет, хочу.
Я хочу уйти. Навстречу концу, который кажется невыносимо далеким. Но что-то меня останавливает. Пока останавливает.
Что?
Желание разобраться, как я таким стал. Разобраться и понять, мог ли я стать другим, мог ли стать счастливым и довольным жизнью человеком.
Думаю, разобраться будет трудно. Многие считают, что я многого достиг. Я — довольно известный в прошлом ученый, автор десятков научных статей и полутора десятка романов, у меня все есть, я объездил весь мир, все видел и многое испытал. Люди считают меня неглупым человеком, живущим свободно и в свое удовольствие.
Они мало обо мне знают.
2.
Мы должны вынести над собой приговор: мы злы, были злыми и будем злыми.
Сенека.
Будь проклят день, в который я родился.
Микеланджело Буонарроти

Итак, передо мной чистый лист, разумеется, на экране монитора. Можно было, конечно, разобраться, лежа на диване, но в последнее время мне легче думается с помощью клавиатуры . Экранная мысль незыблема, пока ты этого хочешь, ее можно продумывать раз за разом сотню раз, и раз за разом она будет открывать тебе все новые и новые грани твоего сознания. Экранная мысль чрезвычайно пластична — ее можно растянуть на несколько Page Down (это легко), а можно и ужать в три слова (это невероятно трудно, но ошеломляет результатом). На дисплее все видно — ошибки орфографические (подчеркиваются красным), ошибки грамматические (они где-то в тексте, подчеркнутом зеленым, или рядом с ним), сразу же бросаются в глаза стилистические. С помощью словаря легко заменить слово на синоним и этим придать предложению требуемую окраску. Наберем, например, слово «Женщина», три раза щелкнем клавишей мыши и получим список родственных слов — дама, дамочка, баба, жена, тетка, тетенька, тетя и... мужчина. По тексту легко передвигаться — Ctrl+Home и ты в самом начале текста (или жизни), Ctrl+End — и ты в конце. Можно вырезать целый кусок жизни, вырезать и вставить в другое место или не вставить, а забыть о нем, можно между строками втиснуть кусок из другого файла и, в конце концов, получить то, что тебя удовлетворит на какое-то время. Итак, начнем...

Это был глинобитный, беленый известкой домик на кромке глубокого оврага, прорезавшего обрывистый берег быстрой реки. Ни дома, ни оврага теперь нет — по ним прошлась автострада. Я осознал себя («затикал») маленьким светловолосым мальчиком, у которого был брат Андрей, мама Мария и отец Иосиф. Еще была сестра Лена, но она жила по съемным квартирам и была не часто. Мама Мария нас с братом кормила три раза в день и, хотя мы почти во всем различались, одевала, как близнецов, в одинаковое — умелая домашняя хозяйка, она обшивала не только нас, но и соседей, тем прирабатывая.
Все вокруг тогда было мною — голубое небо, двор под виноградником, четыре яблони (их посадил отец Иосиф — по одной на каждого), персиковое деревце, кухня, в которой ели зимой, и курятник за сетчатой оградой. Однажды я в него мочился, и петух клюнул меня в писку. Это была драма: день или два я боялся, что с ней что-то случится. С братом мы играли во дворе и на улице — узком тупике на краю оврага. Проголодавшись, бежали к маме, она давала нам по куску ноздреватого серого хлеба — пахучего, теплого, только из магазина, — и сахар, один или два кусочка — ничего вкуснее я в жизни не ел. Ребятни в соседних домах было много, почти все девочки. Одна из них, Ева, пухлогубая, кровь с молоком, мне нравилась. В глазах ее таилось что-то недетское, сейчас я знаю что. Она, рано вкусившая плод познания, знала о взрослой жизни, ее перипетиях и удовольствиях несоизмеримо больше нас, и эта жизнь тянула ее, как тянет в себя пропасть. Как-то нам с Андреем заговорщицки сообщили, что мать у нее проститутка и «пьет малофью». Что это означает, я не знал (как и сообщивший) и потому воспринял сведение как определенного рода особенность, присущую некоторым взрослым незамужним женщинам. Однажды Ева поделом толкнула меня в ежевику — я приставал к ней, особенной, — и это добавило к первой моей пассии уважения.
Кроткий на вид, я был тем еще мальчиком. Заборы виделись мне барьерами, форточки — лазейками на свободу, крыши — шагом к небу. Испытания ради, я разорял шмелиные гнезда (и бывал ими наказан), стрелял из рогатки в милиционеров, стерегших пруд с питьевой водой, и не боялся темноты.
К воде я привык лет в пять — каждый день мама ходила после завтрака по магазинам, и мы с братом сбегали на канал, доставлявший воду на небольшую ГЭС, одну из каскада. Тек он в высоких и крутых бетонных берегах и был глубок, стремителен, но не страшен — через каждые пятнадцать-двадцать метров его пересекали проволочные перетяжки, за которые можно было зацепиться. Реже мы бегали на бурливую голубую речку, питавшую канал — она была дальше, — и тоже ее не боялись: быстрые воды отзывчивы на ласку как всякое сильное существо — достаточно было их погладить ладошками, и они выносили на берег или спокойное место. А тихие воды едва меня не убили. Как-то убежав на городской пруд, я, фактически не умевший плавать, утонул. Неподвижная вода равнодушно поглотила меня, решившего (испытания ради) перебраться на другой берег — в то время я не знал, что равнодушное бессмысленно гладить, его надо бить со всех сил. Вода поглотила голубое небо, мое детское тело, мою жизнь, но не все.  Что-то оставалось вовне. Это было Другое, бесстрастно смотревшее. Это было Око. Оно видело воду, илистое дно, усеянное бутылками, видело меня, видело живым, видело, как свою часть. Оно вошло в меня, и я пошел ко дну, и, оттолкнув его ногами, выскочил к свету, и утонул вновь, чтобы вновь выпрыгнуть. Попрыгав так, выбрался на мелкое место, потом на берег (другой!), выбрался в жизнь.
Было ли то Око Богом? Не знаю. Одно мне совершенно ясно – если бы не этот случай, я бы тонул в своей жизни раз за разом и, в конце концов, лег бы на дно ее живым трупом. Гм… А кто я теперь, если не живой мертвец?..

Когда я читала, как ты тонул в пруду, я очень живо представила твое состояние и почувствовала, что оно мне очень знакомо, хотя я ни разу в жизни не тонула. В пруду или в каком-либо другом водоеме. Потом я поняла. Я тону всю жизнь. В Жизни. Она для меня есть какая-то вязкая и мутная субстанция, жить в которой я не приспособлена, не хватает какого-то органа, жабр что ли. Я задыхаюсь в ней. Иногда, на короткое мгновение, не успев увидеть свет, выныриваю, чтобы глотнуть воздуха, и опять тону. Но ко дну я не стремлюсь. Оно далеко внизу, в темноте, и меня туда не тянет. Напротив, я чувствую, что я близко к поверхности, и сквозь толщу мутной жидкости просвечивают то солнце, то звезды, я вижу их неясные и расплывчатые очертания. Я хочу туда, на поверхность, где воздух и свет. На поверхность Жизни? Может ли это быть Смерть, если там воздух и свет? Нет, Смерть там, на дне. Тогда что же на поверхности? И почему я задыхаюсь в Жизни? Ведь я должна быть устроена так же, как все люди…
Ирина Тесленко

А вот мама Мария верила в Бога, иногда страшила им, но мы не боялись и воспринимали его как человека, неслышно и незримо обитающего рядом, совсем как сосед, о котором мы знали только то, что он Глущенко. Бог был лишним в нашей жизни, потому что в ней богом была мама Мария.

Странные совпадения… Первая любовь — Ева, мама — Мария, отец — Иосиф, сестра — Лена, почти Магдалена, а я чуть не убил брата.

Отец Иосиф, вернувшись из командировки, решил устроить семейный праздник с купанием в городском пруду и последующим ужином в ресторане над водой. Когда все собрались, он ушел ловить такси. Мы с Андреем, смирно посидев минут десять, просочились на улицу и с чего-то стали бросаться в друг друга камнями.
Кажется, что-то злило меня. Что? День рождения?..
Да.
Семейный праздник был затеян по поводу дня рождения Андрея. Тогда я впервые узнал, что есть дни рождения, и что их празднуют.
— А когда будет мой? — спросил я маму Марию, узнав о поводе семейного торжества.
— Будет, — ответила она так, что я понял: мой день рождения и день рождения Андрея — не одно и тоже.
...Брат стоял внизу, на дороге, спускавшейся по дну оврага, мне досталась позиция семью метрами выше, на одной из садовых террас. Мы кидались комьями иссушенной земли, потом в моей руке очутился «железный» камень — голыш, надежный и притягательный. Я бросил его и оцепенел, отчетливо поняв, что ничто на свете не помешает ему убить Андрея.
Камень неотвратимо летел прямо в его жизнь, он летел пробить ему голову.
Я, смятенный, закричал, и время остановилось.
Его остановило раскрывшееся Око. Оно смотрело вниз, смотрело, объяв это ничто, объяв меня, объяв голыш, объяв мир.
Мир съежился, подался к проткнувшей его траектории, камень зримо замедлил стремление и не смог убить.

Брат упал, я бросился к нему. Камень попал в бровь у самого виска. Кровь текла обильно.
Плача от горя, приправленного видениями несостоявшегося праздника, я привел брата наверх; как раз явился отец Иосиф, поймавший такси, и все спешно уехали в больницу. Я остался наедине с преступлением, и на цементе дорожки безжалостно алела кровь. Взяв половую тряпку, я открыл кран водопроводной колонки и, горько плача, замыл следы несчастья.
Когда они вернулись, мама Мария и до бровей перевязанный Андрей посмотрели на меня, как на Каина, который совершил то, что должен был совершить. Отец Иосиф ничего мне не сделал и даже похвалил за труд.

Отец Иосиф был ревизором по сельскому хозяйству, и дома жил редко. Время от времени мама Мария говорила, что сегодня папа приедет, и мы с утра, ожидая его, сидели у калитки. Он, задумчиво смотревший, появлялся  в переулке с полудюжиной кульков в охапке — эта картина возвращения отца накрепко запечатлелась в моем сознании. В кульках были карамель, печенье, халва, еще что-то — мама Мария, поголодавшая в тридцатых, многое прятала, и не показав.
К отцу Иосифу я испытываю самые теплые чувства — он любил меня, и мог удивить неожиданным вопросом, поступком или сентенцией. Лишь однажды я был отшлепан им за кражу из буфета красивой пачки сигарет «Скачки». Она была там одна, но я взял ее, уверенный, что кража не обнаружится...
Эта прозрачная детская уверенность, что все обойдется... Все обойдется, что бы ты ни сделал, потому что мир дружелюбен, мир — это ты сам, это твоя особенность и часть. Убежден, я стал становиться таким, потеряв эту уверенность...

Андрея отец Иосиф также отшлепал за курение. Ему досталось и от мамы Марии — она драла его за ухо, и шипела, зло потрясая указательным пальцем. Мне от нее не досталось, и я, в отличие от Андрея, всю жизнь если не курю, то покуриваю.

Однажды выпивший Андрей, уже взрослый, ударил отца по лицу кулаком – тот, выпивший, ругался с мамой Марией. Я разнял их, ничего не понимая. Как мог родной мне Андрей ударить самого дорогого мне человека?! Никак! Это могло произойти лишь в иной реальности, в каком-то искрученном завитке бессмысленной жизни. Но нет, все это было в обычном трехмерном пространстве, просто Андрей раньше меня стал человеком, умеющим ударить человека…

Еще я был «лунатиком». Мне говорили, что я хожу по ночам, а однажды я убедился в этом сам, обнаружив себя бездушно стоящим посреди бесплотного Ока под взорами мамы Марии, от такого дела опустившей на колени вязание, и отца Иосифа, оторвавшего по этому же поводу глаза от календарного листочка. Душа вернулась в меня виновато удовлетворенной, так же, как я возвращался домой из рая — с канала или речки, возвращался, зная, что затянувшаяся самоволка обнаружилась. Именно с той поры мне кажется, что мое сознание, мой дух, дождавшись отключения тела, улетает прочь от него, чтобы слиться хоть на время с тем, что больше всего — с безграничной свободой, с Другим. Позже, — я уже учился в школе, — мама запрещала мне читать художественную литературу на ночь и кормила успокоительными таблетками — врачи ей сказали, что у меня редкая чувствительность, и что сомнамбулизм — это разновидность эпилепсии. До сих пор помню балкон в доме на Юных Натуралистов, на котором ночевал летом — страшась упасть во сне с третьего этажа, я опутал его верх бельевой веревкой. Насколько мне известно, последний приступ сомнамбулизма случился на пленэре, в спальном мешке — я спал в нем с Надеждой за неделю до нашей свадьбы. Посереди ночи, объятый ужасом,  я выскочил из него и бросился вон из палатки, едва ее за собой не утащив.
Друзья по этому поводу едко шутили.

Думаю, тогда мое сознание (или подсознание), улетев прочь, соединилось на время с тем, что больше всего, и, узнав, что выйдет из этого брака, вернулось, чтобы бежать со мной до канадской границы. Но тело с спросонья не смогло преодолеть палаточных растяжек, и все, что должно было случиться, случилось.

Я перестал ходить по ночам, став таким. Снохождения сменились припадками эпилептического негодования. Видимо, душа, став «не выездной», заключившись в тесном теле, стала биться головой (моей) о стену безысходности.

Мама Мария ни меня, ни Андрея, не ласкала и не баловала. Она была строга с нами, и улыбалась только родственникам. На праздники и иные случаи звались гости, и тогда загодя пеклись пироги и медовый хворост, с утра готовилась праздничная еда, и потом все сидели во дворе за раздвинутым круглым столом. Однажды, после того как солнце, найдя прореху в шатровом винограднике, истомило гостей, и они ушли остывать в прохладный глинобитный дом, я кинулся к столу и хватанул из граненого стаканчика обожаемого взрослыми напитка. Андрей смотрел на меня как на самоубийцу, а я чего-то особенного ждал, да не дождался, наверное, потому что перед этим наелся пельменей.
Помню еще странный случай с телепатической подоплекой — он до мелочей запечатался в сознании: как-то с мамой Марией, отцом Иосифом и Андреем мы шли в гости, в дом, в котором я никогда раньше не был. Ни с того, не с сего я сказал, что найду его и, пройдя несколько кварталов, уверенно указал на калитку и не ошибся.
Еще помню свадьбу Лены: было много юношей и девушек, приятных и веселых, играл патефон, танцевали вальс и пели «Ландыши, ландыши, светлого мая привет». Мы с Андреем на ней не присутствовали — мама наказала нам не выходить из дома, и весь день мы просидели на кровати за дверью.

Сейчас Андрей выглядит моложе меня, но по-прежнему я для него младший брат, неразумный и несерьезный. Он был директором камнерезного цеха в Хороге, после распада СССР стал директором санатория  в Западной Сибири, а теперь живет с N-ой по счету женщиной. Давным-давно, гостя у меня, спросил, почему я пишу такую чушь. И прочитал из моей накануне подаренной книги:
«...Милочка приняла любимую супругом позу: став коленями на пол, легла на живот поперек кровати. Евгений Евгеньевич налил в фужер шампанского, поставил его на расстоянии вытянутой руки и пристроился сзади. Сначала он целовал жену в шею, затем в спину (Милочка вслепую поигрывала его половыми органами). Когда эрекция достигла максимума, Евгений Евгеньевич вставил член во влагалище и, внимательно смакуя ощущения, мерно задвигал задом (Милочка притворно стонала). Обычно, когда подступала эякуляция, он прекращал движения, отпивал глоток шампанского, наблюдая за любовными утехами телевизионных лесбиянок. Иногда он закуривал легкую сигарету и делал несколько затяжек. Лишь только член начинал опадать, Евгений Евгеньевич принимался целовать жену в шелковую спину, в сладкое ушко и подмышками, пахнущими ненавязчивым дезодорантом и совсем чуть-чуть — только что выступившим потом. Милочка, как правило, кончала через две паузы, и Евгений Евгеньевич присоединялся к ней лишь почувствовав  (тук-тук) сокращения ее матки».

— Если из-за денег такое творишь, вот, возьми, сколько хочешь, за следующую книгу и не пиши ее, — закончив цитирование, протянул он мне пухлый бумажник.
Я навсегда потерял к нему интерес.
Потерял интерес к человеку, ближе которого у меня никого не было. Мы спали валетом в одной кровати, одним существом ходили бок об бок, положив друг другу руки на плечи, играли одними игрушками...

Игрушек у нас было немного. Облупленные деревянные кубики (мы не видели их новыми), замечательный сломанный фотоаппарат с мехами (он мог быть чем угодно — и паровозом, и кораблем, и пушкой), калейдоскоп (чтобы понять, как он устроен, в конце концов, я его разобрал и, — вот была радость! — потом даже собрал), еще что-то было, а! Книжка «Земля Санникова».
Я твердо знал от мамы Марии, что брат старше, и потому надо ему уступать и относиться с уважением. Уступать было трудно — искусственно вскормленный Андрей, был меньше ростом и не таким подвижным, как я. Видимо, именно с тех пор к старшим, в том числе, и по положению, я отношусь снисходительно, но с пиететом.
Первую гадость в жизни — из тех, конечно, которые запомнились — я сделал вдвоем с ним. Как-то летом к маме Марии пришел родственник Роман (это он подарил нам свой сломавшийся фотоаппарат); на нем, тринадцатилетнем, был новенький, совсем взрослый кремовый костюм, такой красивый, что, казалось, гость явился из другого мира — не нашего, карамельного, а сливочно-шоколадного, блестящего и щедрого на будущее. За чаем мама по этому поводу что-то резкое сказала, и мы с Андреем, уловив ее настроение (а скорее установку), принялись оплевывать облачение пришельца.
Я до сих пор вижу этот случай воочию:
Роман, смятенно улыбающийся, уходит, убегает от нас, по цементной дорожке, окаймленной резко оранжевой календулой, а мы с Андреем, возбужденные, торжествующие, бежим, плюясь, следом.
Конечно, это не мы плевались. Это плевалась мама, оставшаяся в доме, и никак не отреагировавшая на наш поступок. Много позже, а именно составляя эти строки, я понял, почему все так получилось…

Андрей не был моим братом. Он был сыном старшей сестры мамы Марии, и младшим братом Романа. Сестра мамы Марии умерла вскоре после рождения Андрея, и его отец, поэт местного значения, попросил свояченицу оставить работу в школе (она была учительницей младших классов) и взять младенца на воспитание. Пообещав, естественно, вспомоществование. Вспомоществование есть вспомоществование, оно, видимо, было разным в то или иное время, имело тенденцию к уменьшению (писатель вскоре женился, и у него родились погодки-дочери), и в какой-то момент приостановилось (я помню, как мама Мария водила нас к нему, и они ругались). И тут явился кремовый костюм из сливочно-шоколадного мира, и был подвергнут остракизму.
Остракизм... Надо посмотреть в словаре точное значение этого слова. Посмотрю и вставлю в текст, как это делал Макс Фриш в повести «Человек появляется в эпоху голоцена» (ее, к слову сказать, я не читал, но довольно внимательно просмотрел). Герой повести, господин Гайзер выломал столбик из перил лестницы на второй этаж, чтобы снять паутину с высокого потолка, затем изжарил любимую кошку на обед, ибо электричества не было (камнепады и сели потрепали поселок, в котором он жил), и продукты в холодильнике пропали. До того, как слечь от кровоизлияния в мозг, он маникюрными ножницами вырезал из книг бесспорные сведения и повсюду прикреплял к стенам кнопками и клеем.

Остракизм (греч. уstrakon — черепок), в Древних Афинах изгнание из города отдельных лиц по постановлению народного собрания. О. был введен Клисфеном в конце 6 в. до н. э. как мера против восстановления тирании. Позднее к О. стали прибегать как к мере политической борьбы. Вопрос о применении О. ежегодно ставился перед народным собранием. В случае положительного решения в назначенный для проведения О. день всякий, обладавший правом голоса в народном собрании, писал на черепке имя того, кто, по его мнению, опасен для народа.

Не совсем то, что я предполагал... Не писала бабушка на черепках. Она сказала нам что-то вроде «Фас!»
Что ж, дело житейское. Поэт учил сыновей и воспитывал дочерей на своем поэтическом уровне, не достижимом для семьи колхозного ревизора, кормившего четырех человек, но, тем не менее, никогда не бравшего взяток (окончив ревизию, он говорил, что коровник построен из меньшего количества кирпичей, чем указано в бумагах, и если к концу рабочего дня ему не доведется увидеть из окна конторы недостающее сложенным в штабель, то «дело ваше»). И мама Мария совершила демарш, возможно импульсивный.

Я запомнил случай с Романом, потому что меня тогда впервые использовали, то есть вынудили сделать то, что я сам по себе никогда бы не сделал.
Что вынудили сделать?
Вынудили надругаться над человеком, таким же, как я, человеком. До этого мне и в голову не приходило, что ближнего можно оскорбить предумышленно. И еще я понял, что подлость в человеческих отношениях естьь обычное дело, ее просто не выставляют на всеобщее обозрение, как любовь.
Но не тогда я стал таким, или начал становиться таким — иначе этот случай, скорее всего, не запомнился бы. А он запомнился, он въелся в меня, и, может быть, именно с тех пор я не терплю травли. Пусть за дело, пусть за длинные уши или серый цвет, но травли. Все должно решаться один на один. Свора не может быть правой. Почему? Да я был в ней! Я травил, я плевался. И восторгался тем, что я, маленький и слабый, травлю большого и сильного — это отвратительно.
Когда Роман скрылся с глаз, я увидел происшедшее со стороны и подумал: «Почему он позволил нам так поступить?! Почему не пошел на нас, решительно сжав кулаки? Почему не поступил с нами так, как поступила со мной Ева, дочь проститутки? Значит, считал, что мы правы? И он оплеван по справедливости?»
Если бы Роман, сжав кулаки, пошел на нас, я бы никогда в жизни никому не позволил бы себя оплевывать. А он не сжал, и я стал хуже, и потом в меня плевали, и если плебей, тогда во мне поселившийся, считал, что оплеван по делу, то я уходил, понурив голову.
Значит, все же, тогда я стал таким. Стал достойным плевка.
Я стал становиться таким, плюнув в человека.
Нет. Тогда во мне образовался гнойничок.

Андрей этого случая не помнит.
Роман женился и стал подкаблучником. Он многое перетерпел. Андрей, родной его брат – их не отличить друг от друга, если бы не разница в возрасте, прожил совсем другую жизнь. У него было много жен, любовниц и местожительств. Он никогда ничего не ценил, все для него было хихоньками-хаханьками. Думаю, он таким стал, узнав, что не знал матери.

Почему дед никого не сажал? Потому что сидел дважды.

Я посидел, обозревая корешки книг, стоявших над компьютером. Усмотрел книжки, сделанные из романов «Иностранной литературы».  Вытащил одну, раскрыл и улыбнулся, увидев послесловие к повести Макса Фриша «Человек появляется в эпоху голоцена». Почитал:
— … помогает (Фришу) … честность и острота, с которой он фиксирует … конкретные черты рядовых граждан, заброшенных… и находящихся во власти страшного феномена, именуемого отчуждением, живущих под постоянной и непонятной, вернее, непонятой угрозой;
— Макс Фриш … проводит эксперимент … стараясь тщательно проследить те черты «доисторического» которые могут проявиться в сознании и судьбе среднего исторического человека;
— Селение, отрезанное дождями, становится моделью современного мира, над которым нависла угроза «голоцена»;
— Все поступки господина Гайзера — это некая пародия на «бытие, как деяние», цепь смешных и бессмысленных попыток удержать ту видимость порядка, «образа жизни» и «образа мысли», которых на самом-то деле нет.

Какая чушь... Пора спать.
Я стал отключать компьютер. Когда выскочило окно «Завершение работы Windows», вспомнился господин Гайзер, приклеивающий к стене вырезки из книг. Может приклеить что-нибудь к экрану? Например, несколько мгновений из прожитой жизни?

19.07.64. Джанхот. Пионерлагерь «Геолог»Сегодня выиграл соревнования по разведению костра. Вручая первый приз — Тома Сойера и Гекльберри Финна — начальник лагеря старался не смотреть мне в глаза. Сунул книгу и ушел, буркнув: «Вечно ты все испортишь». Дело в том, что выигрывал тот, у кого первой перегорала веревочка, натянутая меж двух палок на высоте около метра. Я еще подошел к пионервожатому и спросил: «Что, если веревочка перегорит, то я выиграл?» Он ответил: «Да. Если твоя веревочка перегорит первой, то ты выиграл». Ну, я, ничтоже сумняшеся,  и наложил столько хвороста, что веревочка оказалась среди него, да еще в комке сухой хвои. После того, как финишная ленточка перегорела, костер пылал еще несколько секунд.
12.03.65. Библиотекарша  сказала, что в прошлом году я взял на руки 391 книгу.
06.10.71. Посмотрел "Почтовый роман". Прослезился.
12.03.74. Почему-то вспомнил Валю – первую приходящую няньку сестры Светы. Уверенная, веселая, яркая (голубые ее глаза искрились). Я сразу в нее влюбился. Нет, не влюбился, в голову это слово мне, девятилетнему, не приходило, а почувствовал желание быть с нею рядом, смотреть, слушать, проникаться.  И стал, краснея, просить мать, чтобы та умолила Валю взять меня к себе… на ночь. Валя взяла, за руку привела домой. Сестра ее, увидев нас, удивилась:
— Кто это?!
— Фраер! — рассмеялась Валя.
Покормив чем-то — кажется, молоком, — она отвела меня в свою комнату, уложила на высокой пружинной кровати с никелированными спинками, прикрыла периной и, как я понял,  ушла на танцы, пообещав скоро вернуться. Я долго ее ждал, вдыхая запах постели, ждал, оглядывая полумрачную комнату, единственное окно, приоткрытую в залу дверь. Что было утром – не помню. Нет, помню. Я проснулся один. Валя не пришла, обманула, и чувство к ней ушло. Она стала обычной.
05.11.75. Вытолкал из автобуса парня лет двадцати — на спине его куртке красовался американский флаг. Кричал ему вслед, потрясая кулаком: «У нас есть свой флаг, советский!»
Люди смотрели кисло.

Мною прочитано около 5000 книг. Однако большинство из них было издано в советское время. И потому я чувствую себя более чем дилетантом, особенно в философии, и каждая новая книга обновляет это чувство, и я начинаю сожалеть, что образование мое не было систематическим. Если бы им кто-нибудь занимался, то для «бытия, как деяния» хватило бы и 1000 книг.

Притча. Люди многое забыли, а один человек — не все. Он ходил по улицам и спрашивал, что получится, если окружность разделить на диаметр; не получая ответа, доверительно сообщал: «Три целых четырнадцать сотых». Люди радовались, вспоминая  времена, когда они это знали, в души их проникала надежда на лучшее — ведь если кто-то знает истину, значит, она не умерла, она есть, и когда-нибудь вернется и к ним.

Что такое мужество?! Это твердая решимость умереть от пороков.

Чем больше я узнаю, чем больше понимаю, тем меньше меня понимают люди, и тем больше мною овладевает одиночество. Да, я много знаю. В детстве я прочитал, что где-то в океане есть остров, населенный одними кошками, потом в мою память через книги проникли знания аналогичной значимости. Есть в ней, конечно, и сведения, необходимые в повседневной жизни. Но для их получения не нужно было читать 5000 книг. Читать, конечно, нужно. Хотя бы потому, чтобы не разучиться читать ценники и вывески. Но тогда, может быть, стоит обойтись одной книгой? Той, которую читают или с которой знакомо большинство окружающих меня людей? Я имею в виду Библию. Если бы я читал ее одну, я не был бы одинок, я бы знал лишь то, что знают другие, и был бы счастлив…

Заснуть не смог.
Встал, походил по комнате, увидел на столе книжку. Ту, с Фришем. Взял, полистал, улегся, прочитал единым духом. И сел за компьютер.
Какое несоответствие послесловию! Господин Гайзер просто сантиметр за сантиметром увязал в старости, то есть смерти! Его семидесятичетырехлетнее сознание разлагалось. От него (сознания), ставшего предметным, отрывался фрагмент за фрагментом, и он не мог чувствовать себя несчастным и одиноким, не мог сочувствовать несчастным и одиноким, потому что чувства — это гравитация частей сознания, и когда сознание рассыпается от старости или шизофрении, гравитация эта исчезает. Забытый, почти все забывший, он до последней минуты разрывает окружающее на части. Так же, как оно разрывает его. Он устремляет взор в прошлое, чтобы не думать о будущем, в котором его, Гайзера, нет. Тело отказывает, отказывает память, распадается сознание, а он продолжает цепляться за жизнь. Особенно страшит потеря памяти, как таковой. Потеря памяти не конкретной, а потеря возможности помнить, ибо, потеряв возможность запоминать и помнить, человек теряет душу, умирает для себя, оставляя другим свое бессмысленное тело.
Это повесть об умирании. Простом умирании. Не от болезни или несчастного случая, а от старости.
Вижу этого старика. Он перед глазами. Тепло на него смотрю.
Не спит потому что «времени мало».
Кнопки не входят в штукатурку. Всё, всё сопротивляется!
Зачем переписывать статьи из словарей, если можно их вырезать?
Сознание фрагментируется, он фрагментирует книги.
Он фрагментирует ножницами книги, которые никому не будут нужны, потому что после смерти никого не будет. Ни детей, ни родственников.
Эта паутина на потолке... Она растет, растет и скоро обездвижит его.
Грохочет гром. Дождь стучит. Они хотят до него добраться!
Классифицирует виды громов по звучанию. Они ему угрожают. А он их классифицирует. Это активная оборона.
Романы не интересуют.
Интересуют факты. То есть то, что существует. То, что живет вечно.
Эльзбет, жена, умерла, бессмысленно ее помнить. И дорожить ее портретом, на котором она старается казаться живой.
Он знает, что «Человек может встать на стул, закрепить подтяжки на потолочной балке и повеситься, лишь бы не слышать больше своих собственных шагов».
Звук шагов. Старческое шарканье. Невыносимо откровенное.
Он почти все забыл, но хорошо помнит, как с братом Клаусом взбирался на вершину Маттерхорна, и как на обратном пути они едва не погибли. Это все, что он помнит. Почему именно это? Потому что тогда он стоял на узеньком карнизе над пропастью и мог ежесекундно сорваться. Но не сорвался. Он это помнит, потому что опять стоит на узеньком карнизе над бездонной пропастью.
И каждую секунды может сорваться.
В никуда.
И вот сорвался. Апоплексический удар. Лежит. Смотрит почерневшими глазами. Туда, где Маттерхорн.
Мать Нади, пять лет пролежавшая в параличе, смотрела на своих домашних злорадно.

Маттерхорн (Matterhorn), горная вершина в Пеннинских Альпах, на границе Швейцарии и Италии. Высота 4477 м. Имеет вид четырёхгранной пирамиды, возвышающейся почти на 1000 м над покрытым ледниками хребтом.

14.05.2005. В обед, прогуливаясь, увидел  в мусорном баке картонный ящик, полный книг. Достал, просмотрел. «Талейран» Тарле, «Одиссея». «Отверженные» Гюго, II и III тома «Русской истории» Костомарова, «Овод», «Махатма Ганди», «Мысли и сердце» Амосова.
Теперешние времена — это что-то. Представляю городскую свалку — книг там, видимо, не меньше, чем в Ленинке.

Еще кое-что о «Человеке, который появился в эпоху голоцена». Повесть напечатана в 1-ом номере за 82-й год. Брежнев в маразме, он жалкий и беспомощный человек, и появляется эта повесть с этим послесловием! Ее печатают, чтобы вложить персты в раны умирающего льва? Но он в маразме! Значит, вкладывают не за тем, чтобы причинить боль, а чтобы вызвать жалость к умирающему. Или, наоборот, получить удовольствие. Ибо чужая смерть — это часть твоей жизни.
К тому же смерть льва чуток возвышает.
Повесть написана в 1979 году. Фришу было 68. Он описывал себя, теряющего память. И эти листочки, которые он всюду прикрепляет, суть его романы?
«Я умру, а они останутся, должны остаться, ведь я их прикрепил».

Два наблюдения. Одно из них меня тронуло, угадайте, какое.
1-е наблюдение. Середина апреля. Из окна электрички увидел тополь, росший у вентиляционной шахты метро. Он был по-зимнему гол, но там, где ствол его согревался теплым воздухом, шедшим из шахты, весна уже царила дюжиной изумрудных листочков.
2-е наблюдение. Середина мая. У подножья той же вентиляционной шахты неподвижно лежал на спине плотный старик с седой курчавой бородой. Нагой ниже пояса. «У него были дом и жена, — подумал я. — И где-то есть дети».
3.
Ночью приснился сон: на щеке Полины вырос неприятный серо-зеленый нарост, похожий на мясистый цветок. Света, ее мать, целовала его и поглаживала. Я стоял в стороне и смотрел с ужасом. И понимал — она радуется наросту, потому что он отвращает меня от дочери.

Хуже всего, когда я вижу на улице пап с дочками. Идущих, взявшись за руки, и с любовью друг на друга посматривающих. Тогда я напиваюсь и люто, органически, ужасая себя,  ненавижу Свету. И ее мать. И эта страшная ненависть греет меня, как далекая звезда, я знаю, пока она есть, эта ненависть, Свете царствие небесное не светит.
Пил весь день. И написал только это. И потому мгновений из прошлого будет больше.

17.07.72. Вчера восемь часов махал пятикилограммовым кувалдометром — отбивал образцы для Мельниченко — Костя от щедрот своих царских придал меня отряду Института геологии. А так я прошелся бы по округе, благо есть что посмотреть. Лаборант этого Мельниченко замучил душевной простотой — бей так, бей сюда, не части. Я взорвался — все-таки я — старшекурсник, не кайлорог. Мельниченко отозвал в сторону и сказал, что измываются надо мной ради моего же блага. Осколок может впиться в глаз и т.д. Я чуть не прослезился от отцовской заботы.
Устал, как собака — десять километров тащил около 30кг. Шел танком — хотелось скорее выпить кружку горячего крепкого чая. Мельниченко возит с собой алюминиевый кумган (в Средней Азии из таких обмываются), который, как он считает, быстро закипает. Но воды в него входит всего литра полтора. Выпьешь кружку, и полчаса ждешь следующую. Довольствие у них хорошее, вчерашний обед на глазок обошелся каждому в рубль с изрядным лишком. Слишком богато для рабочего 3 разряда. Сегодня в маршрут не пойдем. С утра ждали дождя — и вот он, родимый, услужливо стучит по палатке.
18.07.72. Утро. Третий день по утрам готовлю рубон. Жалоб нет. Опять махал кувалдой, осколками поранил кисть, один попал в глаз, да еще обсушил руки. Коля Байгутов переживает — приедет домой, жена окажется беременной, и не даст.
Вечер. В маршрут не ходили. Все заволокло туманом, и ущелья, в которое мы должны были идти, не видно совсем. Решили возвращаться на базу. Навьючили ишаков. Серый, ощутив вьюк, упал. Когда дошли до узенького, перекосившегося моста, и коногон стал переводить ишаков, он снова упал (застряла нога между корявыми бревнами). Черный отшатнулся, пробы стали его валить на бок, и он медленно, медленно упал в воду (метров пять падал, пока не шмякнулся). Мы с Валерой стояли в метрах в тридцати ниже по течению; наведя фотоаппарат, он готов был щелкнуть, но когда ишак стал падать, в изумлении опустил его. Под мостом дико: огромные  волны, вода кипит. Ишака с пробами, палаткой, кошмами понесло кувырком. Я бегом бросился на перекат — течение бешенное, — схватил ишака. Но что я мог сделать с ним и грузом в 100кг? Промок, задохнулся от бега и борьбы с ослом. Тут подоспели ребята. Коногон кричал, чтобы срезали вьюк и спасли ишака (его собственность), я же больше переживал за пожитки и трудовые пробы. Ишак лягнул Павла, потом меня, но вьюк все-таки срезали и смогли удержать. Ишак — без единой царапины, вскочил и, как ни в чем не бывало, направился к берегу.
Вчера Коля читал свои стихи — неплохие, есть настроение и чувство. Странный человек — все уживается в нем.
18.07.72. С утра дождило, и я прогулялся в верховья Эль-боша. Обедал на летовке. Чабан-киргиз рассказал, что в древности по этим местам проходила караванная тропа из Самарканда в Индию. Сидели в палатке; на перекладине прямо перед лицом, задевая его, висела на веревочке зазубренная палочка. Спросил, что это такое. «А! Это, когда червяк из нога вылазит, мотаем», — ответил чабан. Я сразу вспомнил статью из «Здоровья», прочитанную в детстве. В ней рассказывалось о риште, подкожном черве. Длиной под метр, питается жиром, когда же нападает тяга к размножению, выклевывается понемногу (к статье прилагалась картинка с этим явлением — сколько ночей я не спал из-за нее!). Если его порвать, то смерть — сгниет в ноге вместе с тобой. И потому его бережно наматывают на палочку-катушку. Вылез на пару сантиметров — намотал, подвязал палочку к голени, вылез еще — опять подмотал.
03.10.72. Первый день в городе. Позвонил Гале Злобиной — неожиданно оказалась дома. Пошли в кино, смотрели «Смешную девчонку», Барбра Стрейзанд очень похожа на Галку). Я давно не был с девушкой, с которой хотелось быть. И первый раз в жизни дарил цветы. Пешком дошли до ее дома. К себе вернулся в час ночи. На следующий день был у нее в гостях, пили чай. Впервые разрешила прикоснуться к себе. Сказала: «Ты мне больше не пиши... на измятой бумаге (я писал на валуне у вертолетной площадки).

С Галиной Злобиной ничего не получилось. Как-то пришла, вся загадочная, легли в постель. Все решила тельняшка. Сняв платье, вместо волнующих бюстгальтера и трусиков я увидел нечто полосато-непонятное, все членившее по горизонтали, и желание ушло. Потом я узнал, что тельняшку подарил ей брат, служивший срочную на флоте. Подарил, сказав, что пока она ее будет носить, с ней ничего дурного не случится.




4.
Ветку азалии белой
Ты сломала
В моем саду.
Чуть-чуть светил
Тонкий серп луны.
Исикава Такубоку.

...Когда приходила сестра Лена — это было раз в вечность, — я терялся. Она бросалась ко мне, обнимала, целовала, поговорив на повышенных тонах с мамой Марией, хватала за руку, уводила в студенческую столовую пединститута, располагавшегося неподалеку, и кормила серыми котлетами с гарниром из противной перловки (это после пирожков с пылу с жару на завтрак), спрашивая, не обижает ли меня мама, как я уживаюсь с Андреем и тому подобное.
Я съеживался, терялся, не смотрел в глаза, что-то отвечал, глотал котлеты и скользкую шрапнель (так отец Иосиф называл перловку) и хотел лишь одного — скорее вернуться к маме и Андрею, скорее оказаться в понятном своем бездумном мире.
Однажды она пришла, и этот бездумный мир рухнул, и мое возбужденное сознание под холодным взором Ока заметалось в его развалинах.
Лена пришла, села передо мной на корточки и, счастливо улыбаясь, сказала, что она — моя мама.
С этих ее слов начались слова. До этого мир был словесно прозрачным, слова в нем не изменяли мира и потому казались второстепенными. Испуганный, я обратился к маме Марии. Она, непроницаемая, стояла, плотно сжав губы.
— А как же Андрей? — с ужасом я посмотрел на все еще сестру. — Он мне не брат?!
— Нет. Он твой дядя.
— А как же папа?
— У тебя другой папа. Его зовут Олег. Ты видел его на свадьбе.
Единый мир, в котором я был молекулой, распался. Распался Эдем. То, что его скрепляло, исчезло. Меня накормили яблоком познания, и я стал человеком. Но не это яблоко отравило меня.

Иногда я думаю, что жизнь у меня пошла вкривь и вкось, потому что у меня не развился Эдипов комплекс…

Стикер Мамы.
Сынок мой дорогой, единственный, в этом жестоком мире почему ты так жесток по отношению ко мне? Ведь ты воспитывался у бабушки и дедушки, не в интернате или, как Андрей – его ведь родной отец оформил в Дом малюток, и только потом мои родители его оттуда взяли. Когда я забеременела, отец сказал, что я должна окончить  вечернюю школу и поступить а институт. Вечером я училась, а днем сидела дома, кормила вас двоих. Поступила на геологический в 53 году и до 3-го курса жила с вами, замуж вышла в 55-ом. Жили с Олегом в съемной комнате на стипендию, у него повышенная, у меня простая. И на практику на Майхуру мы тебя брали. В 57-ом мы окончили университет, и нас послали в Ташгезе, а потом в Колхозобад, и ты был с нами…

Мама умерла от Ковида 15. 11. 2020. Когда ее уводили, я стоял, удерживая подъездную дверь открытой Увидев меня, она подалась ко мне, желая поцеловать,  я отстранился. Ее повели к скорой помощи, я заплакал навзрыд.  Она вошла в скорую, села, беспристрастная у двери. Я понял, что больше никогда ее не увижу.


Мама была моим ангелом-хранителем. Она жила на своих там небесах, но лишь только я попадал в переделку или нужно было решить трудную задачу, она прилетала. Да и не только моим ангелом она была. Не было в ее окружении ни одного человека, которому она бы не помогла... Опять плачу.
Однажды я сказал ей: - Мама, у меня мечта...
- Какая?
- Я не хочу видеть тебя мертвой, чтобы ты была всегда живой...
- Не увидишь, - ответила она уверенно.

Когда мама умерла, я разобрал ее фотографии.  На трех она сидит с Андреем полутора лет. Мне  в это время было 10 месяцев. Интересно, где она меня прятала? В детдоме?


…Зимой я жил с новыми родителями, а летом, когда они уезжали на полевые работы, возвращался к бабушке. Иногда меня брали в горы, на геологоразведку, и мы долго ехали с мамой Леной по глубоким ущельям, ехали в кузове грузовика, полном разных людей, ехали в кузове грузовика, так спешившего, что люди писали на ходу через задний борт.
Кроме этого я помню, как мыл полы в землянке, в которой мы жили, и первые слезы беспомощности. Меня привезли в горы, и через какое-то время мама с отцом ушли на работу; оставшись один, я подошел к улыбчивому человеку, курившему на завалинке, и стал спрашивать, куда это отправились мои родители. Человек сказал, что они лазают на высокие горы, потом опускаются в глубокую и сырую шахту и работают там в опасности до изнеможения. И потому мне надо им помогать и хорошо себя вести.
Впечатленный, я пошел в землянку, постоял посередине и придумал мыть полы. Способ, которым пользовалась мама, показался мне излишне трудоемким; решив его усовершенствовать, я вылил воду из ведра на пол. И скоро понял, что к приходу родителей поместить воду обратно в ведро совершенно невозможно. Когда пришла мама Лена, я, весь мокрый, возил тряпкой по полу, слезы, лившиеся из глаз, сводили всю мою работу на нет.
Папа Олег меня терпел. Сейчас, прожив жизнь и много на веку увидев, я стараюсь быть благодарным ему, узнавшему о моем статуте лишь через год после женитьбы.
Он многое мне дал. Он не пил, не курил, не развлекался, как все. Он всегда и везде работал. Учил английский, смотрел в микроскоп, читал научные книги, писал статьи и диссертацию. Однажды он сказал — после того, как мать попросила уделять мне время, — что каждый человек должен вести дневники, сам обрезать себе ногти, читать Маяковского, Ильфа-Петрова и другие нужные книги. И что говорить «Будьте здоровы!» чихнувшему некультурно. Отчим все знал, был сдержан и немногословен.
Несколько раз он говорил, что плохое поведение может привести меня в детский дом. Несколько раз безжалостно бил. Однажды на кухне я хлебнул воды прямо из чайника.
— Что ты делаешь!!! — вскричал он, краснея от злости. —  Это негигиенично, через носик можно передать инфекцию!
От обиды я расплакался и, совершенно потерявшийся, отпил вновь. Этот моторный поступок был квалифицирован им как наглый и вызывающий, и лицо мое обожгла пощечина.
Повлиял отчим и на учебу. Долгое время я был завзятым троечником, и все из-за нескольких его слов. Однажды в первом классе, недовольный — он всегда выглядел недовольно-сосредоточенным, он пришел взять меня из школы. Я подбежал к нему, крича:
— Папа, папа, я четверку получил!
И услышал холодно-презрительное:
— Очень плохо. Лично я получал одни пятерки.
Я надолго — класса до шестого — потерял интерес к учебе.

Впервые я понял, что можно быть плохим и хорошим по определению в доме его матери. С ней жил сын Игорь, единоутробный брат отчима и мой одногодка. Знакомя нас, папа Олег сказал, что Игорь, в отличие от меня, аккуратен, послушен, хорошо учится и прекрасно играет в шахматы. Я предложил умнику сыграть партию и к своему удивлению довольно легко выиграл.
— Все равно он играет лучше, — буркнул отчим, убедившись, что король белых сложил полномочия в силу объективных обстоятельств. Мама по этому поводу ничего не сказала.
Говорят, в этом счастье — быть по определению умным. Долгое время мне пришлось проработать с таким человеком. Удали из него полмозга, он все равно остался бы самым умным, потому что это с детства вставлено в сознание.
Это тягостно понимать. Лучше быть плохим и глупым. То есть иметь комплекс. У меня он есть, и за него я благодарен отчиму. Благодаря нему, я не спился в молодости, как умный Игорь.
Хотя лучше бы мне вставили в сознание, что я хороший человек, и буду им всегда. Буду святым. Или, на худой конец, как вставили Свете — последней супруге, что надо быть богатым, и в этом счастье. А что мне вставили? Мама Мария — фактически ничего. Мама Лена — необходимость иметь высшее образование и ученую степень.

Стикер мамы.

Руслан, это нечестно обвинять меня за свои беды!  Что я тебе сделала плохого? Невзирая на свои беды, я окончила школу и университет. Почему же ты своего сына не смог воспитать, у него бед было больше? Зачем ты меня обижаешь? Я отдала тебе все, что могла, зачем ты вынес все на люди, зачем?

Однажды папа Олег сказал, что для общего развития надо коллекционировать. Например, спичечные этикетки.
— Спичечные этикетки? — удивился я. — Их коллекционируют?!
— Да, и это называется филуменией.
Я стал часами ходить по улицам, высматривая выброшенные коробки. Господи, сколько я прошел километров! Сотни и сотни! Как был настойчив, как целеустремлен и даже фанатичен! Как радовался, найдя иностранную! Когда этикетки стали продавать пачками по 100 штук, занялся марками, собирал «Фауну» и «Флору». По воскресениям ходил на пятачок, менялся, покупал — мама давала трешку или рубль (чтобы не болтался дома). Года через три, ни с того ни с сего, продал все оптом за сорок рублей, и было не жалко.

Еще я благодарен отчиму за то, что он приучил меня к самоконтролю. В старших классах я  приносил ему тетради с домашними заданиями, проверив их, он сухо говорил:
— Три ошибки тут и две здесь, — и отсылал прочь.
Однажды я проверял домашнюю работу полдня. Лишь на исходе третьего часа натуральной пытки — несколько раз уходил от него чуть не плача от растерянности, — выяснилось, что он просчитался, и в сочинение не было указанного числа ошибок. И за это я ему благодарен — тогда я понял, что и боги могут ошибаться.
Мне было восемь лет, когда это случилось. Может быть, если бы не этот случай, все пошло бы иначе. Рано или поздно отчим свыкся бы со мной, этому наверняка поспособствовало бы ожидаемое в семье прибавление. Но это случилось, и мир мой обрушился вновь.
…Папа Олег уехал на свои аспирантские изыскания, беременная сестрой мать осталось в городе. Кто-то шепнул ей (или просто ревновала — скорее всего), что у него полевой роман с лаборанткой. Однажды я спросил, когда приедет папа. Она, странно нервозная, выпалила, что никакой он мне не отец, а чужой человек, и к тому же подлец и негодяй, мечтающий ее со мной, своим пасынком, бросить, и потому я не должен этого человека ни любить, ни уважать. Я растерялся, убежал на улицу, и… увидел его в кабине подъезжавшего к дому Газа-63. Выскочив из кабины, отчим радостный(!), бросился ко мне, протягивая руки.
Я отвернулся.
— Что такое? — нахмурился он.
— Мама сказала, что ты мне не отец!— выкрикнул я и, повернувшись, убежал в свой садик (двор дома, в котором мы тогда жили, был поделен на индивидуальные садовые участочки).
Меня снова «нагрузили». И снова в житейском порыве. Но не это главное. Главное в том, что тогда я привык осмысливать самого себя и мир вокруг и осмысливаю до сих пор.
«Сначала мамой была мама Мария, а папой — папа Иосиф, — думал я, спрятавшись в садике под развесистым кустом сирени — я хорошо помню, как сидел под ней на корточках, желая отгородиться от всего мира. — Потом мамой стала Лена, а папой — Олег. Теперь мне сказали, что и он не отец… Значит, и мама Лена мне не мама?!! Все мне никто??»
Вывод потряс меня. Я съежился в точку, стал зрачком остановившегося Ока, и мир отстранился. Зелень, цветы, голубое небо — все поблекло. Я лишился пуповины, связывавшей меня с людьми.
Это состояние было невыносимым, и я решил подвергнуть свой вывод проверке — а вдруг все не так? Когда мама Лена и папа Олег помирились и, взявшись за руки, пошли гулять, я вынул из коробки с документами паспорта и внимательно их изучил.
Все было нормально. Я значился сыном в обоих. Обрадованный, вернул документы на место, и тут в сознании от собственного года рождения отнялся год рождения мамы, и перед глазами стала цифра 17. Я вздохнул свободно, но радовался недолго — вспомнил, как мама говорила, что свидетельство о ее рождении отец Иосиф — из-за войны с басмачами — смог получить, лишь когда ей исполнилось шесть лет.
— В тот день я за пять минут постарела на год… — улыбалась она, рассказывая.
— Как это? — удивился я.
— Да так. Возраст определяли по зубам и ошиблись.
Стало быть, когда я родился, ей было 16! А в шестнадцать не рожают — это я знал точно.
«Значит, все ложь. Все лгут, и нельзя никому верить», — навсегда отложилось в моей памяти.
Так какое же это свободное падение, моя жизнь? Я летал в голубом небе детства, меня «грузили»,  и, нагрузили так, что, в конце концов, я рухнул на головы людей.

Хорошо помню, как в те времена, возвращаясь из школы, я хотел лишь одного — чтобы дома никого не было.

У Андрея в памяти отложился единственный случай из нашего общего детства — он хорошо помнит, как меня оттаскали за ухо.

Я жил уже у мамы Лены, и было время «Трех мушкетеров» (с Жаном Маре в главной роли, Боярский в то время под стол пешком ходил).  Из бочечных обручей я наделал сабель (не шпаг — те очень уж откровенны), раздал соседским мальчишкам, и предложил сечься команда на команду как в кино. Сеча получилась вялой — и мушкетеры, и гвардейцы кардинала отчаянно трусили, и скоро разбежались по своим квартирам. На следующий день я пошел с двумя саблями через весь город к маме Марии чтобы схватиться с Андреем. Он отказался от боя, и я предпринял набег на другую сторону оврага. Найдя там группу мальчишек своего возраста, предложил повоевать. Их как ветром сдуло, и тут же из ближайшего дома решительно выскочил мужчина. Чуть не оторвав ухо, он привел меня к маме Марии, и всю дорогу я плакал от обиды — за что меня так? Я ведь просто хотел побыть мушкетером среди мушкетеров…

Пора спать.
5.
В сердце у каждого человека —
Если вправду
Он человек —
Тайный узник
Стонет…
Исикава Такубоку.

Жестяной уазик спустился по оврагу, — я видел в окне садовые террасы, забор дома мамы Марии, удерживаемый безжалостно обрезанными тутовыми деревьями и одним столбом, который вкопал и забетонировал я. Преодолев мост над каналом, машина очутилась в долине реки, хотя попасть туда никак не могла — не было дороги, только узенькая каменистая тропинка серпантинами спускалась вниз. Света с Надей сразу ушли к реке, или еще куда, а мы остались. Мне было неловко. Я знал, что должен быть с Надей или Светой, родивших мне детей, должен попытаться что-то им сказать, чтобы все стало проистекать по-человечески. Но они ушли, и я оказался с незнакомкой в довольно просторной шатровой палатке. Семилетняя ее спутница (единомышленница) на меня с интересом поглядывала. Она была в льняном сарафане с большими цветами. Мне стало неловко. Женщина, бывшая в клетчатой рубашке поверх купальника, эту неловкость устранила, мягко положив руку на мое плечо. Глаз ее я не чувствовал — только приязнь и притяжение. Когда я забыл о Наде и Свете, она сказала что-то девочке, и та ушла играть к ручью. Прошло мгновение, и женщина сидела надо мной, лежавшим на спине, на корточках и вращала попой, раз за разом упадая на меня так, что мой восторженный член едва не входил в ее матку. Восхищение, действие, чувственная сладость переполняли меня. Я счастливо смеялся душой, и она была счастлива. На самом пике наслаждения моя крайняя плоть расцвела чудесно-невозможным цветком осязания, и я кончил.

Я проснулся. Включил лампу. Снял трусы — они были в сперме. Сперма была на простыне и на пододеяльнике. Иногда я кончал ночью, когда был одинок, и приходили фантазии, но так хорошо мне никогда не было. Не было неприязни к замаранному белью и к себе. Было покойно. Одиночество ушло. Я престал ненавидеть Свету и страшную ее мать. Чувство к Полине стало посторонним. Я знал, что с женщиной из сна у меня все получится. Она — моя. И девочка моя. И я все сделаю, чтобы она выросла хорошей. Пусть они виртуальны — ведь и я  обитаю отнюдь не в вещественно-предметном мире. Мы будем счастливы, и они будут думать обо мне лучше, чем я о себе.
Я действительно это чувствую. У меня было много реальных женщин — и не одна из них не была до конца моей, как явившаяся ночью. У нас все получится, ведь я во сне вижу и чувствую резче, чем наяву.

Мужчины, не умеющие найти сексуального партнера, крадут женщин, и заключают их в погребах или подвалах. То есть создают себе искусственную явь, в которой они могут все.
Я создал себе такую же явь по ту сторону сознания.
Однако надо работать.

Перечитав написанное накануне, я почувствовал себя Павликом Морозовым. Меня родили, выкормили, дали образование, помогали, как могли, в течение всей жизни, а я пишу гадости. Пишу донос. Приговор. Не низость ли это? Жизни не изменить, а подобного рода труды лишь добавляют в нее горечи. Надо быть благородным и благодарным, ведь тьме и тьме людей досталась невообразимо худшая участь. Младенцев выбрасывают в мусорные баки, подвергают насилию или вовсе отдают на воспитание дворовым собакам.
Нет, несмотря ни на что, я должен сделать это.
Должен.
Почему? Почему?.. Да потому что если бы я знал, в молодости знал, что мой сын Валентин, и моя дочь Полина когда-нибудь напишут нечто подобное, я бы стал другим. Или, по крайней мере, многих гадостей по отношению к ним не сделал бы. Постарался бы не сделать.

Недавно, перебирая личный архив, наткнулся на черно-белую фотографию сестры. Девочка двенадцати лет в белых гольфах и летнем платьице полусидит на перилах балкона… Удивленный возникшим чувствам, я впился глазами в ее прекрасное лицо, во всю ее фигурку. Удивленный, потому что понял, что беззаветно люблю эту девочку, и готов для нее на все. Удивленный, потому что никогда таких чувств к ней не испытывал — ни в те годы, ни позже. Она была просто сестрой, а я братом. Да, просто братом, а она — просто сестрой.
Однажды она, трехлетняя, заболела, ее положили в больницу. Я пришел домой из школы и спросил у няньки, — у сестры была нянька, на удивление неприятная и темная женщина с одутловатым верующим лицом, вечно обрамленным черным платком, — нет ли каких о ней вестей. Она, осветившись свирепой улыбкой, с удовольствием проговорила:
— Умерла твоя сестрица, в морге теперь лежит.
Обомря, я побежал в больницу через весь город. Господи, как я бежал! Бежал сквозь ставший чужим и бессмысленным мир, бежал, теряя от изнеможения сознание, бежал, видя ее, мертвую...
Нянька, к счастью, обманула. Она обманула, чтобы мне досадить.
Отложив фотографию, я подумал: «Если бы мы не расстались тогда, если бы она не уехала с родителями, то все было бы по-другому. Мы, родные, спасли бы друг друга, мы были бы лучше, и многих мерзостей в нашей жизни не случилось.
А они уехали. Отец, став всемогущим ученым секретарем отделения Академии наук, завел артисточку из драматического театра, и мать решила проблему кардинально — оставив мне квартиру, увезла его начальником отряда в небольшой геологический поселок пылившийся где-то под Новым Осколом; через три года они переехали в Москву.
Мы ходили к ним с мамой. Почему она взяла меня с собой, я не понимаю до сих пор. Что мог разбудить в отчиме пасынок? Но она взяла, и впервые в жизни я увидел отчима в нетрудовой богемной обстановке — он, полный пафоса, сидел на кровати с гитарой и пел романс «Я встретил вас» своим хорошо поставленным баритоном. Артистка — худенькая, резкая, симпатичная — возлежала перед ним упругой кошечкой.
Я смотрел на это, раскрыв рот.

Что-то не то. Чего-то не хватает. А! Мама за год до отцовской актрисы поменяла работу. Перешла из Управления геологии, в котором проработала пятнадцать лет, во ВНИГНИ. В отдел, возглавляемый любовником. Это очень удобно, работать под крылышком любовника.

Вторым браком сестра вышла замуж за ингуша. Сын — верующий. Отличник, учится в столичной юридической академии. Чтобы быть к нему ближе, приняла магометанство. Если бы он был адвентистом седьмого дня, она стала бы адвентисткой. Все мои принципы протерлись до дыр, но менять религию я бы не стал. Из принципа. Ни ради сына, ни ради дочери. Это тоже самое, что менять разрез глаз.
Он, наверное, сказал моей сестре: «Мама, ты была бы мне ближе, если бы стала мусульманкой».

Папа Олег не знает, что он наследовал мне, а не родной дочери и внуку, которые ничего от него не взяли.
Андрей прожил с отцом Иосифом в пять раз больше чем я. Но ничего от него не получил.

…Мама Лена во все свои времена была красивой женщиной со вкусом и норовом. К ней сватались богатые и уважаемые люди города, в том числе, сын довольно известного в стране кинорежиссера. Она же ходила с Женей Егоровым, вихрастым кубанским казаком и беспутным пьяницей, сочинявшим стихи типа:

Ночной фонарь, ты — звезда во Вселенной,
Я обнимаю тебя, я стою на коленях,
Ты ярче луны, ты горишь, но не тленен
А я вот умру под окошком Елены.

Когда мама забеременела, его, моего отца, побили дядья, и он улетучился из жизни несовершеннолетней любовницы, по-видимому, испытывая к мстителям чувство глубокой благодарности.
Так рассказывала мама. Правда ли это, не знаю. Знаю лишь одно — родного отца у меня никогда не было. Я не помню его ни умом, ни сердцем, ни плотью, и потому твердо знаю: я появился из природы вещей, я божий сын.

18.08.72. Рубашка, носки, брюки — все грязно. Носки за ночь не высыхают, рубашку не снимаю пятый день, Нос обгорел до хрящей. Альпиниада надоедает. Барбос (Костя Цориев, начальник партии) берет себе самые трудные маршруты. Сегодня ходили с 8-00 до 21-45. Коля кашлял и стонал всю ночь. Я сказал об этом Барбосу (он, обросший, действительно похож на большую дворовую собаку), и Колю оставили в лагере. Сейчас раздаются его радостные возгласы из соседней палатки — сражается в «козла» с канавщиками. Забыл, что болеет. Вчера со снежника уронил на меня пудовый камень. Я стоял в разведочной канаве, и бежать было некуда. Чудом удалось вовремя подпрыгнуть. Интересно чувствовать, как тело, сжавшееся в комок, расслабляется. Я всегда верил, что со мной ничего не случится. Что-то овладевает тобой в эти секунды, но не страх. И не что-то, а Кто-то. Когда опасность уходит, ощущаешь все тело, как единую клеточку, ощущаешь, как возвращаешься в нее. Страх, настоящий страх, овладел мною, когда выронил отбитый Барбосом образец, и он покатился к обрыву. На другой стороне долины на скальном обрыве чудится силуэт козлиной головы в анфас. Может, это изображение «Двурогого»?
19.08.72. Стало светло — за горами всходит луна. Вышел из палатки и замер — серо-зеленые утесы, казавшиеся днем далекими и чужими, придвинулись ко мне, как бы желая что-то сокровенное рассказать. Одна гряда отбрасывает тень на другую. Скалы, неприступные и грозные под солнцем, в лунном свете нежны и притягательны. Не стаявший снег резок на сине-серых склонах. Река шелестит далеко внизу, ледник, застрявший на перевале, манит таинственным блеском. Небо светлеет, и звезды, украшенья мрака, исчезают вместе с ним.
11.08.73. Кто-то сказал: «Чтобы стать человеком, надо убить в себе человека».
10.09.73. Ходили с Володей Кузаевым задавать канавы — они не нужны, но план по кубометрам надо выполнять. Увидев что-то блестящее — золото?! — спрыгнул с тропы на осыпь, оказавшуюся  живой, и стремительно поехал вниз, к обрыву. Кузаев, увидев это, вздрогнул, застыл с открытым ртом. Я, не доехав до погибели  пары метров, изловчился и запрыгнул на скальную гривку, ограничивавшую осыпь. Испуг длился долю секунды.
После ужина посидел с канавщиками, выкурил сигарету, выпил 5 кружек чая (5Х400=2л), 50г водки и пошел к костру есть печеную кукурузу (ее закапывают в золу, а когда поспеет, моют в соленой воде). Перед этим вымылся в ледяной воде и постирался. Олор (Одиннадцать Лет Октябрьской Революции) говорит, что лучше быть грязным, но здоровым, чем чистым и больным. Сейчас сижу в 100м от лагеря и пишу, на него поглядывая.
Вечер. За пазухой нашел скорпиона. Хотел засушить, но канавщики отобрали и сожгли — «Чтобы жена его не пришел». Теперь везде чудятся скорпионы, но спальник перед сном проверять не стал — нет сил. Ахтам, лежа, читает по складам поэму. Остальные канавщики слушают, обсуждая интересные места и разъясняя друг другу неясности — переводят с литературного на разговорный.
Шум реки. Сознание исключает его, как константу, но раз за разом он прорывается в палатку. Ибрагим наблюдает за мной. У Ахтама большой красный нос, он почти упирается в книгу. У Володи сильный насморк. Взрывник Лева рассказывает ему, как в войну мать, работавшая на мясокомбинате, выносила во влагалище мясо, и как он сам продавал на рынке банки из-под сгущенки, наполненные речным песком.
11.09.73. В маршруте Кузаев рассказал об Олоре:
«Однажды подымались, и был с нами Олор — ты не знаешь, он ведь воевал и майор. На штольне, где с вахтовки на лошадей пересаживались, он так набухался, что в седле не держался категорически. Дело шло к вечеру, до ночи надо было еще километров пятнадцать проехать до перевалочного лагеря, и мы его привязали к вьючному седлу  намертво, по рукам и ногам привязали. В лагерь пришли ночью, попили корейскую дешевую — вот ведь гадость! — и спать. Утром встали и с дурными головами наверх поперлись. И только километра через два Костя вспомнил, что Олора накануне никто с лошади не снимал и что утром его никто не видел. Ну, бросились назад, и скоро нашли Октябрьскую революцию в дальней березовой роще — она висела на веревках под пасшейся лошадью».

Выключил компьютер, пошел за вином — без него не заснуть. Подошел к магазину — у входа женщина продавала цветы. Что-то толкнуло, купил. В магазине взял не вино — шоколадку. Пришел домой, взял вазу, налил воды, сунул цветы, скинул с тумбочки у кровати все книги — одновременно я читаю штук пять — и поставил. Рядом положил шоколадку. Разделся, лег спать. И подумав: «Во, глючу», быстро заснул.

Они пришли. Она, счастливо глянув, приподнялась на носки туфелек, посмотрела за спину, увидела цветы. Обняла со всех сил. Свет ее приязни пропитал меня и все вокруг, даже за стенами. Девочка потянула за руку: — «Па-а-п, займись мной, вы потом налюбуетесь».
Мы пошли с ней на двор. В глубине сада, у ворот — железный гараж. На нем — ветки цветущей мельбы.
— Как насчет пикника на крыше? — спросил я.— Представляешь, как там красиво среди цветов?
Девочка посмотрела восторженно:
— А как я залезу?
— Запросто!
Когда пришла пора идти домой, она приткнулась ко мне, сказала:
— Папа, я люблю тебя. Ты такой хороший…
Цветы окружали ее всю.
— Если бы ты знала, что значат для меня эти слова…
На крыльце появилась она. Усмотрев нас на крыше, недовольно покачала головой — надо же, что придумал! Но в глазах было другое. Вечером, когда девочка уснула, она предложила погулять. У меня были другие планы, но я согласился. Во дворе, взяв за руку, повела к гаражу. Я шел счастливо-смятенный. Поднявшись вслед по приставленной лестнице, увидел ее лежащей на одеяле — принесла заранее!
Вверху сияла крупная луна. Она одна заглядывала в наше гнездышко, скрытое от всего цветами. Они осыпались на нас. По лепестку-другому, и дождем — когда движения наши становились резче. Потом мы лежали, осыпанные лепестками, и смотрели на луну. Ее не должно было быть, но она была.

Проснулся. Включил лампу. Снял трусы — они были в сперме. Не знал, что и думать. Закрыл глаза и понял, что они ушли, но придут снова, и будут приходить всегда. Будут приходить, пока я люблю их.
6.
Я в шутку
Мать на плечи посадил,
Но так была она легка,
Что я не мог без слез
И трех шагов пройти!
Исикава Такубоку.

Утром, завтракая, видел передачу — голландцы построили автобан А-30, но не до конца. Стометровый отрезок дороги рядом с гнездами береговых ласточек, выкармливавших птенцов, был оставлен на осень.
— Шум машин может нарушить психику птенцов, — сказал тележурналисту серьезный пресс-секретарь строителей. — А осенью, когда они станут на крыло, мы устроим птицам новые гнездовища вдали от дороги.
Чертовы гринписовцы! Чертовы птички! Представляю, как у одной из них от шума моторов и скрежета тормозов развивается невроз, и она подкидывает своих вечно голодных птенцов в гнезда добропорядочных членов птичьего общества.
В следующем сюжете с помощью ультразвукового прибора показывали утробу женщины на шестом месяце. Плод — мальчик, — реагируя на эмоции мамы, ее слова и посторонние звуки, то смеялся, то морщился, то начинал махать кулачками и ножками. Он почти все чувствовал. И что-то оставалось у него в памяти.
И у меня в памяти осталось что-то.
Что?
Я закрыл глаза и вспомнил себя не рожденным.
Вспомнил, как сжимался в страхе, когда мама Мария трясла маму Лену за плечи, трясла, требуя меня выскрести.
Вспомнил, как нас выставили из дома, вспомнил, как подружка мамы говорила в уютной коморке под оранжевым абажуром, говорила, что глупо заводить ребенка в семнадцать лет, вспомнил, как, наконец, решившаяся мать шла, опустив глаза, шла к повитухе делать аборт.
Но я родился. Иногда мне кажется, из-за Андрея. Он уже жил в доме мамы Марии, и мама Лена меня не выскребла, оставила. Из дочерней ревности, или захотелось такого же розового ребеночка, или еще из-за чего, это неважно — я родился.

Мать Микеланджело незадолго до его рождения упала с лошади. Некоторые психоаналитики считают, что этот случай повлиял на его судьбу.


Никогда не знаешь, как поведет себя моя мамочка. Иногда кажется, что ее любовь ко мне есть производное от угрызений совести или постороннего сочувствия. Конечно, на наши отношения повлиял отчим. Он говорил, и она верила, что я плохо сложен, неумен, дурен собой и неспособен. Это понятно — слишком много в их жизни было дней, когда без меня им было бы лучше. Но я знаю — она моя мать. Просто мать. Она — это я. И все мое — от нее. И хорошее, и плохое. Все, что я помню…

Жара, отчим где-то в другом мире, мы лежим на прохладном полу, она в купальнике, я, десятилетний, в плавках, и едим виноград. Косточки она кладет мне в пупок. Я счастлив.

Поле. Мы возвращаемся в лагерь по тропе. На ней следы туристических ботинок.
— Какой широкий шаг у этого человека... — удивляется мама.
— У меня такой же! — пошел я след в след, широко ступая.
— Нет, у него шире…
Я сник.

Мама обрезает мне ногти на руке. Мне приятно. Я улыбаюсь.

Выпускной вечер. Мама пошла со мной. Я веселился, танцевал, чувствуя ее внимание, вел себя ухарем. По дороге домой она сказала:
— Ты так неуклюже танцуешь.
Лет десять я стыдился танцевать.

В обед ходил в районную библиотеку. Не менять книги, а посмотреть, что лежит на столе, над которым прикреплена табличка с надписью «Эти книги вы можете взять с собой». Видимо, на днях поступила новая партия бандитских романов, и улов оказался богатым. В авоське смогли уместиться Л. Леонов «Дорога на океан», сборник «Поэты России у нас в гостях», Р. Пишель «Будда, его жизнь и учение», М. Шолохов «Судьба человека», Р. Киреев «Ровно в семь у метро», Я. Буриан, Б. Моухова «Загадочные этруски», Р.К. Нарайян «Боги, демоны и другие», А. Злобин «Демонтаж», В. Аксенов «Мой дедушка-памятник», Авеста, К. Симонов «Живые и мертвые», «Солдатами не рождаются», Стихотворения Пушкина 1820-30-х годов, В.Я Шишков, псс, 4 том, М. Осовская «Рыцарь и буржуа», А. Мердок «Алое и зеленое», О. Бальзак «Отец Горио». Книжечку танка Исикавы Такубоку читал по дороге и весь оставшийся день. Почти по каждому стихотворению можно написать роман. Если бы мой труд он просеял в танка! Получилось бы, наверное, примерно это:
Было двое друзей у меня,
Во всем на меня похожих.
Умер один.
А другой
Вышел больным из тюрьмы.
А если немного отредактировать, получится по существу:
Было двое Черновых,
Во всем почти похожих.
Умер здоровый в пути.
А другой, с детства больной,
Всё мотает круги.

Танка, один из жанров японской поэзии. Изящное нерифмованное пятистишие, состоящее из 31 слога: 5 + 7 + 5 + 7 + 7; чаще всего пейзажная и любовная лирика, стихи о разлуке, бренности жизни.

Вечером сидел в кафе под красно-белым грибком Кока-колы. За соседним столиком курили «Парламент» парень и две девушки. На юных лицах — отчетливые тени грядущих страданий. Стало их жаль — я прожил жизнь, а им жить и жить. Хотел что-то сказать — не получилось: один за другим они достали мобильные телефоны (одной позвонили — «тореадор, тореадор, смелее в бой», остальные — за компанию — позвонили сами). Я вслушивался, но предмета ни одного из разговоров не уловил — все они были ни о чем, все были просто так. Поговорив, они стали считать на сколько «залетели» вместе. Оказалось, на пятьсот с лишним рублей (волосы мои стали дыбом).
— На «Билайн» только и пашу, — скривился парень, спрятав телефон.
— А! Мне мама платит, — бросила одна.
— А тебе Вова дает? — спросил парень другую.
— Она ему дает, чтобы звонить, — сказала та, за которую платила мама, и все они захохотали.

Если люди поумнеют, экономика рухнет. Потому они не поумнеют никогда.

...Я писал, что папа Олег дал мне много больше, чем дают детям родные отцы. А мама-Лена сделала почти все, что у меня есть.
Что я о ней знаю? Она — Дева. Яростная, бетонобойная. В отсутствии отца Иосифа у мамы Марии бывали любовники — в основном, сводные родственники, и мама-Лена, случалось, видела лишнее, и, вероятно, что-то проснулось в ней раньше времени, хотя на юге все просыпается раньше времени. Нередко они ссорились — туфельки и платья у девушки Лены были похуже материнских. Не получала дочь и на карманные расходы — однажды по этой причине она с подружкой до утра просидела в глубокой яме с известкой — девчонки, преодолевая в темноте  ограду платной танцплощадки, на раз-два-три спрыгнули в нее, чем-то там прикрытую, и вылезти не смогли — стенки ямы были скользкими и крутыми.
Где бы ни работала, мама была первой женщиной. В Управлении геологии, по крайней мере, первый год, пока не стал собой, я был сыном Леночки, и, любя ее, многие мне помогали или просто относились с приязнью. Судя по всему, родители не обременяли ее воспитанием, не обременяла им она и меня. Тем не менее, ни одного серьезного шага в жизни (за исключением женитьб и писательской стези) без ее помощи я не совершил. Более того, скажу, что у нее нет ни одного родственника, ни одного знакомого, изрядно ей не обязанного. Так же, как ни одного родственника и знакомого, с которым она ни разу раз и навсегда не порывала.

12.09.73 Маршрут с Барбосом. Были моменты, когда хотелось крикнуть: «Все, больше не могу!!!» Решил бросить геологию, хотя, причем тут геология? Завтра будет такой же маршрут в 20 км с превышениями до 2 км. Вверх, вниз,  вверх, вниз. Здорово ослаб от поноса. К концу маршрута настолько отупел от усталости, что последние 10 км прошел незаметно. Вернулись в 10 вечера, несколько раз теряли тропу. Тащил около 15кг и прибор СРП. Посмотрим, что будет завтра, буду держаться до последнего — перед концом практики Барбос обещал дать неделю на отчет и личные маршруты. На следующий день камералили. Повариха мне постирала, ее зовут Маргарита Михайловна (Ритка). У нее красный нос, веснушчатое лицо и стеклянный глаз. С Ибрагимом детонационным шнуром сломали на дрова большую арчу. Заштопал джинсы, Маргарита сказала: «И женщина так не сможет». Перечитал запись 13 сентября — как глупо, страх — ничто перед усталостью.

Позвонил сын Валентин. Сказал, что в одиннадцать придет.

Стикеры мамы.
Руска, как ты можешь утверждать, что я хотела сделать аборт! Зачем ты это пишешь? Чтобы Аверьянов, Могоровский, Бежанов, его дочери могли  прочитать! И еще друг Слюняев и все мои друзья! Они же сидят в Интернете! Зачем? Какой аборт? Что ты понимаешь, что знаешь? Ты все на свете путаешь! Как ты мог придумать, что мама моя выгнала родителей Жени? Отец Жени был богатым человеком – директором ТЭЦ. Они приходили с деньгами и хотели меня взять к себе, несмотря на то, что Женю избил солдатским ремнем отец Андрея, они хотели сделать свадьбу. Зачем ты ставишь все с ног на голову?! Чего ты хочешь? Облить меня грязью? Все знали, что я с ребенком закончила университет, и все меня уважали. Какой аборт?! У нас этого в мыслях не было! Не пойму, что ты хочешь! Очернить меня, убить? За что ты меня ненавидишь? Тебе не о чем писать? Что за дурацкая автобиография! Кто говорил, что ты урод, плохо сложен,  неумен, неспособен? За что ты нас так ненавидишь?!
7.
Когда я взвел курок,
Когда я целюсь,
О, тогда
Нет для меня богов!
Нет для меня богов!
Исикава Такубоку.

В первом часу ночи, хлопнув дверью, сын ушел. Что из моих слов толкнуло его на это, понять не могу.

Они не приходили. Проснулся в дурном настроении, разбитый.

Перед обедом захотелось что-то приготовить. Сотворить. Остановился на винегрете, сварил овощей, фасоли, немного мяса и пошел в магазин за квашенной капустой. За прилавком стояла девочка лет пятнадцати. Рядом — мать или наставница. Спросил вопросительно взглянувшую девочку, хороша ли капуста.
— Да, хороша.
Купил. По дороге попробовал — несъедобна абсолютно. Видимо, круто заплесневела, и ее промыли.
— Выбросить что ли? — спросил себя.
— Жалко, — ответил.
— Нет, надо выбросить. Ты же из жадности сунешь ее в винегрет, все испортишь, и будешь жрать, проклиная себя.
— Суну. И буду жрать, проклиная себя.
— Что же делать?
— Есть идея!
Вернулся в магазин, — девочка посмотрела вопросительно, — бросил перед ней пакет:
— У вас совести нет, может, еще кому продадите.
И ушел, довольный.

В этом весь я. Достал обидчика, и не на потерянную десятку, а на всю сотню. Что это? Подлость? Нет. Это подленькая радость иезуитской победы: Достал! Укусил! Растоптал!
Помню одну из ссор со Светой. Тупо-принципиальную, громкую и с Верой Зелековной за декорациями. Когда перепалка перешла в эндшпиль «Кто кого», и некрепкая Света разошлась по швам и расплакалась, я ушел на улицу. Ушел, чтобы не показать любимой жене сволочную победную усмешку, готовившуюся опоганить лицо.
«Ради красного словца не пожалеет и отца»... Это про меня. И эта безжалостность есть убийство. Ты находишь острое слово, вынимаешь и вгоняешь его в сердце матери, жены, сына, друга, просто человека.
Пушкин и Лермонтов страдали этой же болезнью.
Писать бы, как они.

Почему их не было? Мысли только о них. Писать не получается. Им ведь даже не позвонишь...

13.09.73. Вчера поднялись с 1800 до 3800. Барбос говорил, что остались легкие прогулки (от вчерашней он всю ночь охал в унисон со мной). До вершины шел неплохо. На обратном пути полез не по той щели и уперся в обрыв, спуститься с которого можно было только в царствие небесное. Барбос смолчал (в предыдущем маршруте ошибся он). Пришлось идти километр до следующей щели. Когда подошли к уступу, высотой около полутора метров, Костя удовлетворено сказал, что к 9-ти доберемся до Риткиных котлет (недавно коногон зарезал взбесившуюся кобылу, и мяса навалом). Я сел перед уступом и стал раздумывать, как спуститься. Думал, как думает разваренная макаронина — было уже на все наплевать. И тут он скомандовал: — «Прыгай!» В другой раз я бы не послушал. А тут спрыгнул. Нога подвернулась, в следующий миг рюкзак, чуть задержавшийся в полете, догнал зад. Ступня распухла сразу. До лагеря — 2 км спуска по крутому, скалистому склону. Перекурили. Потом сел, оперся руками о землю. Выкинув больную ногу вперед, здоровой отталкивался. Следом шел Костя со своей куриной слепотой, моим рюкзаком, а потом и радиометром (это был большой плюс, смотреть, как начальник тащит твою треклятую поклажу). Снова уперлись в обрыв. Бросил камешек — он летел секунды три. Пришлось ползти вверх, потом в сторону. Через сорок минут подошли к обрыву метра в 2. Костя стал жечь сухой юган, и я по прилепившейся арче спустился вниз на руках. Ниже был другой обрыв — метров в 20. По его кромке можно было перевалить в соседнюю щель, она спускалась прямо к лагерю. Долго спорили, как идти, чтобы не свалиться. Костя так обессилел, что передвигался моим способом, т.е. на заду. По осыпи спустились, освещая дорогу факелами из югана. В лагере огонь увидели, и Костя закричал: «К мосту, к мосту!», но никто не отреагировал. Потом выяснилось, что товарищам послышалось: «Веревку, веревку!», и они стали ее искать. Нога сильно распухла, но боли не было. Ее опустили в ледяную воду и облили йодом. Спал урывками — ночью все разболелось.
Костя утром ушел в маршрут. Говорил со мной. С уважением. Сказал, что после окончания университета, я смогу устроиться в любую партию на хороший оклад — он похлопочет.
Смотрел на себя в зеркало стереоскопа — лицо, черное от пыли и грязи, потеки пота. Повариха принесла завтрак и, увидев потеки, вскричала: «Ты, что, плакал?!». Где-то в глубине души я доволен случившимся. Завтра у матери день рождения.

Она пришла наплывом счастья. Счастливо-глупый я думал, есть ли у нее мобильный телефон, и если нет, то надо бы купить. Телефон был. Она сообщила номер и сказала: мы не расстаемся, ведь мы не можем расстаться. — Мы расстаемся, когда во мне неприятность, — возразил я. Она засмеялась: — Если это было бы так, мы бы с тобой никогда не встретились. — А где девочка? — Она не ответила — раздался гром, и стало происходить что-то неприятное.

Я проснулся. Час ночи. В квартире сверху — ее снимают молодые люди из независимого государства — гремела музыка. Музыку дробил топот многих ног. Полежал, наливаясь ненавистью. Топот прекратился. Двое мужчин засмеялись. Девушка закричала. Все забегали. Взял телефонную трубку позвонил.
— Говорит лейтенант Бекетов, участковый. Андрей Валерьевич Ашевский?
— Да...
— К вам приехать, или и так будет тихо?
— Будет.
— В таком случае, спокойной ночи.
Стало тихо, я заснул. Она не вернулась.  Проснувшись, убитый горем (черное, оно схватило меня беззубой пастью и жевало, жевало, жевало) сходил в магазин за вином, выпил в пятнадцать минут и лег в постель.

Вино оказалось забористым, не дрянным, я был рад, и думалось свежо.

…Пару лет назад сглупа я стал нормальным человеком — привел в норму холестерин, сахар в крови; укротил давление и спастические реакции, мучившие меня по 150 дней в году; перестал злоупотреблять табаком и алкоголем, начал регулярно посещать бассейн и спортивные залы. До сих пор помню, как тянуло меня в начале этого пути к почкам, печени, мозгам, яйцам и всяческой икре, ко всему, что содержит холестерин в больших количествах. Но я удержался в выбранном русле и понемногу вес мой стал идеальным, терновый венец – постоянные головные боли – выпал лишними волосами, я престал спорить по пустякам с матерью, сыном, друзьями и женщинами. Скоро Зинаида Петровна, спокойная дама из породы природных жен, стала моей невестой. Слава богу, до свадьбы дело не дошло — в один прекрасный день я понял, что без холестерина и повышенного давления ни на что не способен, без них я — вещь и вошь. Меня не обуревали мысли, амок не гонял меня, как бильярдный шар, целью секса стало опорожнение (не лишенное приятности) яичников и простаты. Я ходил в кино; ел гамбургеры, вылупив глаза, лузгал семечки; смотрел с Зинаидой Петровной «хорошие» сериалы и на шестидесятилетие планировал поездку на Канарские острова с будущими родственниками, похожими друг на друга, как  похоже дерево стульчака на дерево табуретки. Люди, говорившие непонятно или нервозно, стали вызывать у меня неприязнь. В один прекрасный день поняв, что стал обывателем, и счастье мое — это Зина, днем и ночью, утром и вечером похожая на себя как две капли воды из одной пипетки, а удача — пересказ первым анекдота из расхожей газеты, я вдрызг напился вот этого самого вина, поссорился с невестой, и, теперь я человек. Я был обрезанным деревом в японском ухоженном садике камней, а теперь стою на дороге, пусть разбитой, пусть осенней, но куда-то ведущей…
8.
Гляжу на свои
Грязью испачканные руки…
Как будто я вдруг увидел,
Что сталось
С сердцем моим!
Исикава Такубоку

…Но, все же, как я стал таким? Почему меня не тянет к оружию, автомобилям, почему равнодушен к водке и предпочитаю десертные вина?
Отец-Иосиф для нас с Андреем был ангелом, снисходившим раз в вечность. Мы не скучали по нему и не огорчались, когда он уходил, ангелы — занятые существа, это каждый знает. Миром для нас была мама-Мария, ее надзор, ее еда, сшитые ею матроски, ее вышивки на пяльцах, ее распоряжения — наловить, например, полбутылки муравьев для лечения радикулита или выщипать из головы по двадцать седых волосков (они укладывались нами на специальную подушечку и считались), — ее ножная швейная машина «Зингер» – самая важная собственность в доме, и одна из наших игрушек. Мужчин в нашем детстве не было. Нет, они приходили в гости, ели, пили, пели, говорили и уходили. Они были марионетками приводивших их женщин. И мы не разу не видели секса, мама-Мария и отец-Иосиф в быту не совершали ничего из ряда вон выходящего.
Кстати, о первом моем сексе. Однажды мы с Андреем подошли к взрослым мальчишкам, сыновьям керосинщика, жившим в устье нашего тупика — мы нечасто там бывали, —  и услышали странное слово.
— А что это такое? — спросил я заинтересованно.
— Ну, это когда люди доставляют друг другу классное удовольствие, — хищно улыбнулся один из них, подросток.
— А как это делается? — заморгал я.
— Ну, спустите трусы... — сощурился он презрительно
Мы с Андреем спустили черные трусишки (одни они на нас и были. Они, да загар до черноты).
— Подойдите друг к другу вплотную...
Мы подошли.
— Потритесь пиписками.
Мы потерлись и, ровным счетом ничего не испытав, посмотрели на мальчишку вопросительно и с недоверием.
— Маленькие у вас еще писки, детские, — пренебрежительно махнул тот рукой. — Бегите, давай, к маменьке, пусть кашкой манной покормит, авось, подрастут.

А ведь тот подросток мог бы пошутить злее, и богу известно, как эта шутка повлияла бы на наши судьбы. Конечно, есть в человеке предрасположенности, они сидят в душе неосознанно, но ненормальными людей делают люди. Мне приходилось бывать в компании лиц, пытавшихся погладить мне коленку, или, сально улыбаясь, говоривших, что «в жизни все надо испытать», и всегда мое советское воспитание изливалось на них грубостью. А вот женское воспитание... Мама-Мария и мама-Лена были красивыми женщинами. Они со вкусом одевались и ходили в лодочках. Мне так нравились эти изящные лаковые лодочки на высоких каблучках... Однажды, мне было лет шесть, я выкопал их в шкафу, надел и прошелся по комнате. Андрей смотрел подозрительно, и я смутился, покраснел и вернул обувь на место. Теперь-то я знаю (из фрейдовской поэтики), что этот мой позыв скорее всего выражал инцестуальные стремления, знаю, что туфелька — это символ влагалища, а нога — фаллоса, отпавшего от матери, но все же склонен считать, что женское воспитание, воспитание в среде рукоделия, кулинарии, одежды, украшений, в общем, в женской среде, сдвинуло во мне всегда нечеткую границу мужчина-женщина в определенную сторону. Никто и никогда не мог назвать меня женственным, я дрался и хулиганил напропалую, и всегда женский пол был для меня предметом душевных и физических устремлений, но, тем не менее, женское начало во мне, несомненно, переразвито. Даже грудные железы  в соответствующее время вспухли у меня больше, чем у одногодков. Мне всегда нравилось покупать своим женщинам красивые одежды и тонкое белье, я принуждал их ходить на высоких каблуках и покупал изящные украшения. А кухня? Я с удовольствием готовлю, пеку пироги, мне нравиться обиходить жилище (правда, не чаще двух раз в месяц), я с трудом отрываю глаза от витрин магазинов дорогой женской одежды и обуви, путаю, как женщины, левое с правым. Вдобавок у меня густые волосы на голове (до сих пор) и почти нет их на груди.
Но Андрей? Он ведь не стал таким, хотя мы жили в одной среде?
Да, не стал. Он всегда был и остается настоящим мужчиной. Я ссорился со своими женщинами, вмешивался в домашнее хозяйство, учил их, как надо одеваться, готовить и выглядеть. И всегда терпел поражения с последующим изгнанием. Андрей же никогда с женщинами не ссорился, он всегда ускользал к следующей или предыдущей, когда его принимались отягощать этим самым хозяйством. В чем же дело? Интересно, что об этот говорит БСЭ?

Пол (биол.) …Развитие П. контролируется отношением Х-хромосом к набору аутосом - неполовых хромосом (Х:А), условно принятым у самки за единицу (2Х:2А = 1): это отношение у самца равно 0,5 (Х:2А = 0,5). Увеличение этого отношения (полового индекса) свыше единицы приводит к чрезмерному развитию женских половых признаков («сверхсамки»), уменьшение же ниже 0,5 способствует появлению самцов с более выраженными мужскими признаками («сверхсамцы»). Особи с половым индексом 0,67 и 0,75 имеют промежуточное развитие признаков обоих П. и называют интерсексами.

Вот так. То есть переход от мужчины к женщине постепенный. Что ж, подтверждение этому легко найти, присмотревшись к людям. Любопытно, что, не считая суперсамок, и таких же самцов, мужчиной считается особь с половым индексом 0,5-0,67. А женщиной — 0,75-1. То есть половой интервал у самок гораздо шире (25% процентов шкалы против 17%), и пограничная полоса мужчина-женщина существенно сдвинута в мужскую строну, что, в общем-то, тоже в жизни более чем заметно. Интересно, какой у меня индекс? Я думаю, где-то около 0,54.
Итак, значит, дело в количестве аутосом, а это от предков. Или в гормонах. Но какие гормоны в пять лет? И с половыми признаками все нормально, зад, может, несколько, крутоват. Вот нагородил! А что если камень мочевого пузыря?
…В три года я тяжело болел воспалением легких, меня пичкали лекарствами, в конечном счете, образовался камень. Его, говорила мама Лена, извлечь не успели — выскочил сам собой, лишь сделали надрез. Видимо, каким-то образом он повлиял на простату, пещеристые тела, и после операции у меня стала случаться эрекция (как она меня пугала!). А эрекция, как-никак, компонент сексуальности, и она, несомненно, повлияла на мое мироощущение.

... Это воспаление легких... Я его совсем не помню, как и себя до него. Дед, рассказывал, как я бредил в больнице: «Шубу, дай шубу...» Почему я просил отдать шубу?..
Господи, неужели это было?
...Холодно, я дрожу, шуба в руках у мамы Марии, она пристально смотрит мне в глаза...
Я в чем-то бесплотно-безграничном. В зрении Ока. Я плачу, я маленький, я один. Лены нет, она далеко, она отвернулась, чтобы не видеть. Я, дрожа от холода,  тяну руки не к ней, но  к шубе.
Что-то вырывает ее из рук мамы. Она у меня.
Нет, это бред. Ко всему я еще и параноик. Шубу я просил, потому что она была частью того, что осталось за дверью палаты.

Дело, видимо, не в эрекции, а в чувствительности. Андрей появился в спокойной женщине, жившей в большом и степенном доме уверенно спивавшегося писателя (каждый последующий его сын вырастал на пятнадцать сантиметров ниже, а потом пошли девочки). Я же, внутриутробный,  редко наслаждался покоем, наслаждаясь же, напрягался, ежеминутно ожидая возобновления неприятных ощущений. Приобретенные таким образом чувствительность и подвижность и подвигали меня активно познавать мир, и я лазал на крыши, через заборы и в шкаф за туфельками на высоких каблучках. И этой же чувствительностью женская моя ипостась была преувеличена, и потому вместо того, чтобы, измазавшись солидолом, чинить машины и потом распивать в гаражах водку, играть на скачках и сидеть в пивных, я стремился в дом, к плите, к уюту с оборочками. К тому, что было у мамы Марии.
Любовь к красивым элегантным женщинам также была вставлена в мое сознание. Андрея они мало беспокоили. «Как мужчина, фантазия которого не ранена эротикой» — это слова блистательного Роберта Музиля, — он был уверен, что женщина — это то, что готовит, убирает, стирает и в нужный момент безропотно раздвигает ноги. Ну, и рожает, кстати или некстати. Некоторые его женщины поражали меня непривлекательностью.
— Слушай, на нее же неловко посмотреть? — спрашивал я, смущенно вглядываясь в его лицо.
— Все нормально, брат! Отдается, нормально пахнет и без сплошного волосяного покрова, не говоря уж о чешуе. А что мужчине еще надо? — серьезно отвечал он.
Происхождение этого нашего отличия мне ясно. Начальное сексуальное образование Андрея взял на себя Саша, его двоюродный брат, сын начальника крупной автобазы и большого любителя бытовых женщин. Этот улыбчивый большеротый юноша впервые привел Андрея в общежитие текстильного комбината. Там он и стал мужчиной, намного лет раньше меня.
Моим же начальным сексуальным образованием никто не ведал. Началось оно лет в одиннадцать с черно-белых картинок западных див. Их вырезал отчим из польских цветных журналов (в нашей периодике ничего подобного тогда быть не могло). Однажды я нашел у него в столе папку с этими картинками и поразился до глубины души. Поразился не женщинам (хотя многие были по пояс обнажены), а тем, что умный и серьезный человек, без сомнения, видит в этих женщинах, точнее, в их изображениях, нечто важное.
Я пересмотрел эти картинки. Большая их часть не выдержала бы никакого сравнения с тем, что сейчас можно найти в журналах и, тем более, на CD-дисках, но некоторые поражали. Красивые и очень красивые женщины с волнующими фигурами, с глазами, в которых многое таилась. Я взял себе несколько вырезок, и скоро так ими увлекся, что иногда мне удавалось изрезать очередной журнал раньше отчима. Да, забыл сказать. Недавно, будучи уже 70-тилетним, я увидел в Инете цветное фото польской киноактрисы Полы (Поли) Раксы и понял, что именно ее любил без малого 60 лет. Она на 10 лет старше меня, и слава богу жива… Теперь она на заставке моего компьютера, и я часто любуюсь ее лицом. Она моя богиня, будь в жизни она рядом, я не сделал бы ни ей ни людям ни одной гадости

Теперь о том, о чем вы подумали. В пятнадцать, кажется, лет со мной пытался дружить одноклассник. Он ходил за мной следом и однажды сказал, что прошлым вечером трахался с мылом. Рот мой раскрылся, сумев совладать с ним, я спросил: — А что... что это такое? — и получил ясный ответ.
Я долго обдумывал полученные сведения. Они озадачивали. Самоудовлетворение? Неужели с помощью мыла можно получить удовлетворение? Нет, нельзя... Но он же говорил об этом, как о факте, обыденно как-то говорил? Вот, черт, навязался!
Но дело было сделано, и однажды в ванной я занялся сексом с мылом...
Вот еще о чем хочется сказать. Андрея настоящим мужчиной сделал двоюродный брат Саша, меня искривили одноклассник и картинки. Но детей все же формируют взрослые. Можно сказать ребенку, что есть любовь, без которой жизнь — тление, а можно и не сказать. Если не скажешь, он будет жить с женой не любя, жить, уважая за дивные борщи, чистоту и непритязательность. Да, может, он и будет время от времени взрываться, выпуская неосознанное, и бить по невыразительному лицу, но это лишь время от времени. А если скажешь про любовь, если скажешь, что это чрезвычайно важно (вспомним пушкинское «одной любви музыка уступает»), он вырастет пылким, до конца влюбляющимся человеком, будет дарить охапки роз и перстеньки с изумрудами, будет делать куннилунгус и, разлюбив, уходить ни к кому, и будет мучиться, пока не придумает себе следующую женщину.
Человек состоит из слов. И только словами можно сделать его счастливым…
Почему я все это пишу?
Выйдите на улицу и посмотрите на детей. Они такие умные, красивые, в глазах — счастье. И посмотрите на взрослых… Мне хочется, чтобы глаза у них были такими же, как у детей. Что-то прекрасное ожидающими.

Раскрыл «Братьев Карамазовых».
«…жестокие люди, страстные, плотоядные, иногда очень любят детей. Дети … страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другой природой. Я знал одного разбойника в остроге: ему случалось в свою карьеру, избивая целые семейства в домах, в которые забирался по ночам для грабежа, зарезать заодно и несколько детей. Но, сидя в остроге, он их до странности любил. Из окна острога он только и делал, что смотрел на играющих на тюремном дворе детей…»

Я – жестокий; страстный, плотоядный. Я избил два своих семейства.

09.10.75. Ночь. Небо освещено спрятавшейся луной.  Горы осели — спят.  Неслышный ветер уносит неловкие серые облака за украшенный звездою зубчатый горизонт. Сегодня возвращался из маршрута усталый и злой — так много ждал от него, и ничего. На пологом серпантине дороги наткнулся на большую глубокую лужу, не обойти — справа стенка, слева обрыв. Лишений, даже малых, больше не хотелось, и я разозлился вконец: «Наберу жижи в сапоги, вымажусь вконец, придется потом дотемна чиститься. Черт, когда же это кончится!» Постояв, успокоился, ступил в воду. Пройдя несколько шагов, вспомнил, как в детстве, охваченный чувством безграничной свободы, ходил по таким взад-вперед. Вмиг превратившись в ребенка, глупо улыбаясь, я форсировал лужу и... и, не желая так скоро возвращаться в необходимость, повернул назад.
Это чувство свободы...

Почитал Достоевского. Рассказ Ивана о злодее Ришаре. Кажется, о нем писал и Музиль.
Музиль Роберт (6.11.1880, Клагенфурт, — 15.4.1942, Женева), австрийский писатель. По окончании кадетской школы изучал машиностроение в Брюнне, преподавал в Высшей технической школе в Штутгарте, изучал в Берлинском университете философию и психологию; главный роман — «Человек без свойств». Сочетание художественной образности с философским анализом делает роман своеобразной энциклопедией школ и направлений западной мысли 20 в. Однако философская перенасыщенность романа, увлечённость автора релятивистской игрой сознания, дробление и размывание цельного образа иронической рефлексией ограничивают круг его читателей.

Перечитал статью «Пол (биол.)» — она осталась в окне БСЭ — и выяснил: все, что я скопировал и вставил в свой труд (половой индекс и т.д.), касается  мушек-дрозофил. Вот забава! Рюмки три, несомненно, были лишними.
Хотя, если подумать… Х — женская хромосома, Y — мужская. Женский набор хромосом — ХХ, мужской ХY, то есть по сути своей, а точнее на генетическом уровне мужчина наполовину есть женщина. Потому мужчины, как правило, идут дальше женщин и в науке, и в эмоциях — тому причина гегелевская борьба противоположностей мужской и женской начал. Продуктивная борьба.
Кстати, у Фрейда в «Причинах женственности» написано, что женщина становится «мужественной», когда приходит к выводу, что клитор — это тот же фаллос.
P.S.
Оказывается, есть мужчины со сдвоенными хромосомами XXY и XYY. Последние называются суперсамцами.
P.P.S.
Случайно взял в руки «Науку и жизнь» за ноябрь 2004-го года со статьей «Мужчина и женщина: 109 различий», составленную по материалам американского журнала «Psychology Today». Оказывается, все дело в левом полушарии — оно у меня менее развито, чем правое (возможно из-за низкого уровня тестостерона в крови в ранний период развития мозга и высокого — адреналина). Из-за преобладания правого полушария над левым, я отличаюсь от Андрея, у которого с тестостероном было все в порядке, и отличаюсь именно следующим:
— у меня, как и у женщин в среднем, эмоции преобладают над логикой;
— я, как и женщины,  лучше помню детство;
— чаще улыбаюсь;
— чаще страдаю от мигрени;
— способен удерживать внимание на одном предмете более 20 минут (согласно статье средний мужчина способен это делать 5 минут, средняя женщина — 20 ).
— тяготею к психологии (женщины в 2,3 раза чаще становятся психологами);
— меньше пью;
— меньше думаю о долгосрочных последствиях предпринимаемых действий;
— самоконтроль хуже;
— много дольше «пережевываю» неприятные ситуации, особенно если они касаются взаимоотношений с близкими людьми и сослуживцами.

Получается, я стал таким из-за своего левого полушария.
Информация к размышлению.
1. Уровень тестостерона в крови мужчин в пять раз выше, чем у женщин, содержание же эстрогена («женского» гормона) одинаковое.
2. В женских хромосомах много больше генов. Если бы часть из них не была бы заблокирована, мужская половина человечества превратилась бы в осьмушку.
3. С правой половиной тела (за которую отвечает недоразвитое мое левое полушарие) у меня сущая Калка: на ней четыре шрама (проколы грудной клетки, острый аппендицит и т.д.) общей протяженностью около 50 сантиметров (плюс шрам за ухом — след фатального падения стекла). Прибавьте к этому основательно переломанную ступню, плечо на сантиметр уже левого (видимо, из-за послеоперационных спаек легкого с плеврой), две кисты по 50 мм в печени, перекрученный желчный пузырь (он, как и печень, как известно, находятся справа) и вам будет легко меня представить. Представили? Ну тогда вот вам еще: от перепоя у меня опухает исключительно правое веко и правое яичко меньше левого.
4. Слева у меня все в порядке: сильное сердце, прекрасная поджелудочная железа, подкупающая природная лопоухость (правое хирург, видимо, приделал, посматривая на фотографию Алена Делона). Прибавьте к ним левые убеждения, и вы легко меня представите.
5.

Пятый пункт заполнить не успел — позвонила Лариса. Сказала, что, если я не возражаю, она приедет в половине двенадцатого и останется до утра.
Сейчас половина одиннадцатого и время есть. Есть время показаться перед вами на фоне этой выдающейся представительницы женского пола. Тем более, я совсем забыл, что хотел писать в пятом пункте «Информации к размышлению».

Лариса — исключительная женщина. Сорок-сорок два, тициановская красавица, которую портит лишь избыточная провинциальность и пяток лишних килограммов. Будь я Папой Римским или Патриархом Московским и всея Руси, я бы непременно канонизировал ее при жизни. Уверен, впав в маразм, я забуду ее последней из своих женщин.
…Когда я узнал, что даму, в четвертый раз согревавшую мою постель, зовут Ларисой Константиновной, я засмеялся: так же звали двух моих скоротечных жен — вторую и третью. Из сказанного можно сделать вывод, что я четыре раза спал с незнакомой женщиной, но это не так. В момент знакомства она, конечно, назвала свое имя, но я пропустил его мимо ушей, и достаточно долгое время, не желая красноречивой своей забывчивостью травмировать женщину, легко обходился без него.
Она — это что-то. Тайфун, неколебимая скала, вечная жизнь, зеркало русской революции, чудесным образом выживший выкидыш перестройки. Первую нашу ночь забыть невозможно. Мы договорились на субботу, на восемь вечера. К этому времени я накрыл стол, нажарил отбивных, все пропылесосил и даже протер полированную мебель и зеркала (и холодильник, и плиту). Шампанское было на льду — раскошелился к своему удивлению на французское, — огромная роза пламенела в вазе, в воздухе витал бархатный Дасен. Звонок раздался ровно в восемь. Но не в дверь, а телефонный. Звонила она. Сказала, что не может во вторую встречу лечь в постель с малознакомым мужчиной, что надо ближе узнать друг друга, и потому завтра приглашает меня на Крымский вал на персональную выставку художника N. Я, с большим трудом взяв себя в руки, сказал, что у меня накрыт стол, все, что надо, холодится, а что надо — греется, и потому она должна перестать кокетничать и срочно ехать ко мне. А с постелью мы разберемся по ходу дела, да, да, разберемся с помощью тайного голосования, причем ее голос, как голос гостьи, будет решающим.
Говорил я резко и Лариса, выкрикнув, что ошибалась во мне, бросила трубку. Злой, я открыл французское шампанское, злорадствуя, долил в него спирту, долил, чтобы опьянеть скорее. Выпив фужер, пошел в ванную и дал волю рукам. Она позвонила, когда я, совершенно опустошенный, омывался. Позвонила в дверь. Открыв, я едва сдержался, чтобы не отослать ее по известному адресу. Дело решили лаковые полусапожки на никелированных каблучках-гвоздиках — они не позволили мне (буквально не позволили) закрыть дверь и единолично заняться отбивными.
И, вот, она в квартире, сидит в кресле напротив. Я молчу и слушаю такое, что душа вянет. В том, что вы сейчас узнаете, нет ни слова лжи — как говорится, за что купил, за то и продаю.
В Приморье, в Арсеньеве, семнадцатилетней, она вышла замуж за лейтенанта, только что из училища. Скоро он облучился, запил и к началу девяностых годов дослужился лишь до капитана, постоянно ее за это упрекая. Сына взяла в детдоме. Он вырос и стал шофером, постоянно попадавшим в аварии, терявшим груз, кошельки и мобильные телефоны. Тем не менее, женился и женился безусым на девушке, не умевшей работать и страдавшей пороком сердца. Болезнь унаследовала долгожданная внучка Настенька — «такая живая, такая непоседливая девочка!»
Когда Лариса рассказывала, как муж, уволившись в запас, ушел к другой, но через месяц приехал в инвалидной коляске, накрепко парализованный после кровоизлияния в мозг, из Запрудни (это недалеко от Дубны, там она купила домик для своих домашних) позвонила невестка и, плача, сказала, что у Настеньки опять остановилось сердце — лежит вся мертвенькая, — и они не знают, что делать. Лариса разрыдалась, стала объяснять, причитая, как привести девочку в себя.
Я сидел злой. Вот этого — чужого горя — мне как раз и не хватало. У самого полный короб и маленькая коробочка
— Знаешь, либо ты перестаешь мне рассказывать о себе, напиваешься и ложишься в постель отдыхать, либо автобусы еще ходят, и ты сможешь добраться до Измайлова и рассказать все это своей сердобольной хозяйке, дерущей с тебя сто баксов за угол и сломанный сливной бачок, — сказал я, когда она, отложив мобильник, принялась  вытирать слезы и все такое.
— Ты жесток… — сказала, спрятав платок.
— Напротив, слишком мягок, чтобы выносить такое.
— Давай тогда  напиваться, — вздохнула она и пошла в прихожую снять плащ и сапожки.
Успокоившись и поев, Лариса (к этому времени я напрочь забыл ее имя — было от чего!) рассказала, как, продав в Арсеньеве все, приобрела дом в Архангельской области, как мучилась с десятью коровами, мужем и внучкой инвалидами, недотепой сыном и неумехой невесткой, как потом его спалила, чтобы купить на страховку халупу в Московской области. Я подливал ей шампанского, и, выпив, всякий раз она удивлялась его сухому вкусу и крепости. Уже раскрасневшаяся, похвасталась, что теперь работает на хорошем окладе в Арбат-Престиже (в Атриуме, у Курского вокзала) и большую часть денег посылает в Запрудню, в которой бывает раз в два месяца. Когда с отбивными было покончено, я отослал гостью в ванную, и там ее вырвало от шампанского со спиртом. Он негодования меня едва не разорвало. Но это было еще не все. Когда мы, наконец, легли в постель, она стала говорить, что ничего не знает из столичных штучек, и боится меня не удовлетворить. Я стал объяснять, как делают минет — после всего, что случилось, он был мне просто необходим. И что из этого вышло?! Этот тайфун, эта скала прикусила мне член! И он неделю потом ныл, что в связях нужно быть разборчивее!
Вот эту женщину я жду. Мне ее не жаль — она сильнее. Жаль внучку, но сколько их, с пороками сердца? И я знаю, почему она позвонила — решила в последний раз попытаться сделать все, чтобы остаться в моей квартире хотя бы на полгода, пока у нее все образуется.
Я бы предложил ей остаться — в конце концов, меня всегда использовали — и Надя, и Света, и все остальные, — и она достойнейшая из тех, кто делал это или пытался сделать. Я бы предложил, если бы она была одна, но Боливар, мое сердце, не вынесет ее облучено-парализованного мужа, которого я вижу, как живого, ее живую внучку, которая каждую минуту может упасть замертво, ее невестку, ежесекундно бьющую посуду и забывающую снять картошку с огня, ее сына, в пятый раз на дню огорошено чешущего затылок.
9.
Лариса утром ушла. Перед уходом — за чаем — сказала, что нестарый оптовик-азербайджанец предложил ей стать русской его женой, и больше она не придет, «и не проси».
Я ее благословил.
Я действительно хочу, чтобы у нее все было хорошо. Она не уходила от жизни, как я. Она несла свой крест из-под Владивостока и донесла его до Арбат-Престижа.
Дай, Бог, ей счастья.

В раю, наверное, только такие. Представляю, как хрустальным божьим утром они пьют чай «Липтон» с жасмином на златом крылечке и неспешно, с улыбкой поведывают друг другу о земных своих терзаниях, уже вечность кажущихся придуманными.

Рай, согласно большинству религиозных учений, место вечного блаженства для душ праведников. Истоки представления о Р. уходят в первобытные верования в загробное существование душ. В Библии (Ветхий завет) Р. изображен прекрасным садом, в котором жили «первочеловеки» Адам и Ева, изгнанные из него после грехопадения. В дальнейшем развитии христианского вероучения закрепилась идея Р., в который возвращаются праведники после своей смерти. Райское блаженство противопоставляется во многих религиях мучениям грешников в аду; однако, в отличие от детально разработанных подробностей устройства ада, представления о Р. расплывчаты и схематичны.

А теперь о том, почему в нашем доме не было мужчины.
Не так давно я узнал, что дед происходил из богатой семьи, имевшей заводы, пароходы и особняк в Париже. Когда родню стали изводить, как класс, дед сменил фамилию и скрылся в соседней волости. Став со временем первым в ней комсомольцем, он занялся организацией на местах комсомольских ячеек. Кончилась эта, без сомнения, убежденная и потому плодотворная деятельность лесоповалом — при выдвижении  на более высокую  должность нездоровое  его социальное происхождение вскрылось и было осуждено.
Поработав два года в тайге, дед сбежал в дикую Туркмению, проступил там в Красную армию и, скоро, став командиром эскадрона, принялся искоренять басмачество, да так успешно, что прославился на всю Среднюю Азию. Басмачи объявили награду за его жизнь и жизни его жены (мамы Марии) и сестры Гали.
Гале не повезло. Дед гонялся в пустыне за остатками одной из банд, когда в аул, в котором квартировал  его эскадрон, пришли басмачи. Бабушке удалось спрятаться (три часа она пролежала, зарывшись в песок), а вот сестру поймали и распяли на стене дома. Дед влетел в селение в тот момент, когда ей делали «галстук».
Я хорошо помню тетю Галю. Она, мертвенно-бледная, приходила в клетчатом платке, из-под которого выбивались седые волосы, и длинном черном платье, садилась под виноградником на вынесенный мамой Марией стул и смотрела на нас глазами, распахнутыми странным напряжением изнутри (что-то в них было от Всевидящего Ока) и ликующими. Мы знали, что тетке прорезали горло и в отверстие просунули язык, и потому она сумасшедшая и почти не разговаривает. Сейчас мне кажется, что после «галстука» до самой смерти жизнь ей смотрелась подарком, за который невозможно отдариться. И даже не жизнь — не было у нее жизни в нашем понимании — а возможность ее рассматривать, пусть не участвуя, пусть со стороны тихого своего помешательства.
После искоренения басмачества деда направили на работу в военкомат; скоро, как толковый специалист, он был рекомендован в партию. При проверке социальное происхождение вскрылось снова, но по большому счету всё обошлось, так как всего через год его неожиданно выпустили. Об этом моменте своей жизни, он рассказывал мне в картинках в ресторане, где мы обмывали получку (в студенчестве, у него, семидесятипятилетнего, подрабатывавшего бухгалтером, я подрабатывал писарем):
— Ну, выпустили меня, и я решил зайти в чайхану отметить событие, и чайханщик, он в эскадроне моем служил,  спросил, улыбаясь, знаю ли я, почему сижу у него, а не в Магадане.
— Сам удивляюсь, дорогой, — ответил я. — Может, ты знаешь почему? Расскажи, мне интересно.
— Тебе с начальником повезло, береги его, — сказал он, принеся поднос с двумя чайниками (в одном, конечно, водка), пиалой, сушеным урюком и тарелочкой дымящихся манту.
— Почему повезло? — неторопливо выпив и закусив, спросил я.
— Недавно сидели у меня уважаемые люди — наш чекист Соловьев с военкомом, и военком, очень хорошо покушав, сказал — я все от тандыра слышал:
— С сыном твоим все хорошо получилось — возьмут его в училище. Скоро Чкаловым станет, с самим Сталиным за руку здороваться будет.
— Ой, спасибо, дорогой! Клянусь, я тебе пригожусь.
— А как там мой Иосиф? Кончай там с ним скорей.
— Расстрелять что ли?
— Да нет, зачем расстрелять?! Выпусти. Нужен он мне, понимаешь, — и прошептал на ухо:
— Война на носу, сам знаешь, а он человек с понятием.
— Нужен — так нужен, хоть сейчас забирай, — сказал чекист и за дыню принялся, ты знаешь, какие у меня дыни!

Войну он начал в тылу — до самой Курской дуги служил начальником распредпункта. Должность эта в те времена была теплее и хлебнее, чем в нынешние времена должность крупного чиновника, и жил он с семьей неплохо — хлеб был (мама Мария, рассказывала, гордясь, что однажды держала в руках три целые буханки). На пункт с половины Средней Азии привозили мобилизованных, дед их мыл, дезинфицировал, обучал неделю и отправлял на фронт.
Мама Лена говорила мне об этом периоде жизни отца. Ей запомнилось, как  красноармейцы рыли ямы и закапывали в них тонны вшивой одежды — островерхие войлочные туркменские шапки, чепаны, чалмы и прочую среднеазиатскую экзотику.
На Курскую дугу дед попал по своей воле. Командир, который должен был везти очередную команду на фронт, заболел, и он его заменил. На Дуге свободных полевых командиров не нашлось — понятно, — дед предложил услуги, и был отправлен на передовую. Рассказывая мне об этом, он признался, что в первый день в окопах потерял больше людей, чем в атаке, потому что туркмены «голосовали за немцев».
— Голосовали?! — удивился я.
— Да. Поднимут правую руку над бруствером и голосуют, — отвечал он, странно блестя глазами. — А немцы хохочут и стреляют одиночными, как в тире. Троих расстреляли перед строем, пока «выборы» прекратились.
С оставшимися красноармейцами дед проявил чудеса храбрости — через год, когда он, отозванный с фронта, вновь заведовал распредпунктом, его нашли ордена Красной звезды и Отечественной войны. В сорок пятом, в Венгрии, в ходе одной из зачисток, дед с лихвой  рассчитался за сытную и спокойную тыловую жизнь. В одном из подвалов Буды жизнь его круто переломилась — эсэсовец-гигант выскочил из-за угла, убил солдат, двигавшихся впереди, и пошел, отбросив отказавший автомат, на деда. Тот разрядил в него свой трофейный «парабеллум», это не помогло — уж очень крупным был немец, и сапог эсэсовца ударил в пах, потом в живот. Чудом деду удалось перевести бой в партер, в котором он, уже полумертвый, дотянулся до горла немца зубами.
— До сих пор помню вкус его крови… — говорил он мне, нервно сглатывая слюну.
После госпиталя его разжаловали в старшие лейтенанты: находясь на излечении, он сбросил с пятого этажа тяжелораненого немца-летчика. А что за контузия случилась в Буде, и что толкнуло его на этот безжалостный поступок, я узнал от матери. Оказывается, после той схватки с эсэсовцем, он не только был вынужден всю жизнь носить бандаж, прикрывавший брюшную грыжу, но и перестал  быть мужчиной в известном смысле слова. После госпиталя и разжалования его в виде компенсации отправили в Вену, в чистилище, в нем он до сорок шестого года занимался денацификацией, слава богу, если вы не знаете, что это такое.
С войны дед привез жене трофейные колечко с рубином и бриллиантами, такие же сережки (недавно Андрей ссорился из-за них с мамой Леной) и пару чемоданов барахла, как полагалось по званию. А сам устроился ревизором и дома появлялся раз в два месяца.
Вот такой был дед. И никакой трагедии в его внешности и поведении я не замечал, скорее, наоборот, весело он жил. И умер стоя. Час стоял, опершись об стол окоченевшими руками, пока мама Мария не заподозрила неладное.

Найдутся люди, которые скажут: «Ну и человек был ваш дедушка… Боролся против народно-освободительного движения в Средней Азии, полвойны в тылу просидел, потом расстреливал своих солдат. Дальше — больше. Зачистки в Буде — знаем, как это делается, видели в кино. Бросил гранату в подвал, потом посмотрел, кого убил — фашистов или перепуганных мадьярских детей. А перегрызенное горло? А убийство в госпитале тяжелораненого пилота? А денацификация, то есть физическая ликвидация эсэсовцев?»
Да, это так. Но убийцей дед не был. Он жил в своем времени. Жил во времени, в котором расстреляли почти всех его родственников, в том числе, отца и мать. А человек, у которого расстреляли почти всех родственников, в том числе, отца и мать, относится к жизни людей несколько иначе, чем просто человек.
10.
Быть может, оттого я так печален,
Что ярких красок
Нет вокруг меня?
Послал купить я
Красные цветы.
Исикава Такубоку

Она не пришла. Проснулся разбитый. Чувствую одиночество, как будто утонул в нем. Нет, плаваю, как обломок.
Живая Лариса Константиновна и она… Я выбрал ее. И девочку.
Как тяжело. Как будто девяносто.

Мама Мария прожила без месяца девяносто лет. И жила бы еще, если бы… если бы не старость.
В семьдесят семь она сломала головку бедра — случайно толкнули на улице. Мама Лена взяла ее в Москву, и скоро перелом чудесным образом сросся, пролежни в ягодицах — в каждый можно было вложить кулак — заросли. Потом ей вырезали желчный пузырь. У дочери она жила, как в концлагере — ежедневно трудилась, ела строго по расписанию и права голоса не имела. Появились странности — штопала нитками прохудившиеся полиэтиленовые пакеты и по всему дому прятала сухари, кулечки с чаем и сахаром. Каждого гостя просила поговорить с Леной, чтобы та отпустила ее домой или к Андрею, а то она умрет. Внешне стала похожа на мать, мою прабабушку, приезжая погостить, постоянно грозившую мне, трехлетнему, кулаком, сухоньким и в коричневых старческих пятнах. Видел я маму Марию редко — мама Лена отчаянно меня к ней ревновала, и заходил я к ним лишь по праздникам. На пятидесятилетний юбилей Андрея они поехали вместе, и мама Мария осталась у сына пожить в свое удовольствие. Однажды, после очередного празднества, пошла ночью в туалет, упала и сломала обе головки. Умерла страшно, от пролежней, получившихся в местной больнице.
Наверное, ее можно было спасти...

02.02.74. В воскресение ездили с Надиными сотрудниками — она работает в противоградовой экспедиции — в горы кататься на лыжах. Ночевали на базе отряда. Когда разместились, выпили и закусили, пристал белокурый греческий бог Никита Демидов — давай поборемся, давай поборемся. Я прикинул — хоть и городской на вид, мамин, но на голову выше и пудом тяжелее — и стал отнекиваться. Но Надя так посмотрела, что пришлось согласиться. Через десять секунд греческий бог быстро-быстро стучал ладошкой по полу — с хода удалось взять его на ахиллес. Я прислушался к просьбе, отпустил. Вскочив на ноги, он потребовал реванша. На греческого бога он был уже не похож, скорее на совслужащего, получившего оплеуху, и я остался глух.

Господи, как же я был глуп! Она же ходила с Демидовым, как тогда говорили! Сейчас, проявив в голове эту сцену в горах, я представляю все до мелочи. Как они спали, как восторженно она смотрела в красивое его лицо, как поглаживала кудри, как он говорил, что не может жениться, потому что надо сначала встать на ноги, как смотрел по-хозяйски даже услышав, что через месяц она выходит замуж, и как отвечал, мягко глядя:
— Ну и что, милая? Мы ведь все равно будем встречаться?
Ее использовали, и она использовала. Меня.
Если бы я тогда видел, так же, как сейчас… Если бы я мог видеть.
Не мог я тогда видеть — тогда я был лучше!

Вспомнил, то о чем больно вспоминать.
Света:
— Ты всем мешаешь!
Полина:
— Больше не приходи! Ты мне не отец! Мой отец — Вадим!
— Поля, ведь это тяжелый грех, говорить такое отцу!
— Бабушка, это правда грех?
Бабушка отвернулась. Глаза ее злорадствовали.

От дочери и внучки Вере Зелековне нужно лишь одно — ей нужно, чтобы они двигались, когда она тянет за ниточки. Это всем нужно. С Полиной она расправилась легко. Посадила ее за стол, села рядом с пачкой фотографий, где были мы с Полиной, и спросила: Ты хочешь навсегда избавиться от этого человека. Внучка покивала, ей было интересно, она чувствовала, что колдует вместе с бабушкой.
- Вот тебе ножницы. Отрежь его от себя!
Полина не верила, что так легко отец уйдет от нее  в костер, но стала резать. Через 15 минут я горел синим пламенем в компостной яме…

А может, меня, мятущегося, действительно надо изолировать? От Полины? Валентина? И вообще от  людей?

В Интернете, я  наткнулся на Жана Бодрийяра.
«Коль скоро мир движется к бредовому положению вещей, и мы должны склоняться к бредовой точке зрения».
 «Лучше погибнуть от крайностей, чем от отчаянья».
 «Прежде тело было метафорой души, потом - метафорой пола. Сегодня оно не сопоставляется ни с чем; оно - лишь вместилище метастазов, место, где реализуется программирование в бесконечность без какой-либо возвышенной цели. И при этом тело настолько замыкается на себе, что становится подобным замкнутой окружности.  Таков один из аспектов общей транссексуальности».
 «Все мы мутанты, трансвеститы, вычурные существа».
«Посмотрите на Майкла Джексона. Он одинокий мутант, предшественник всеобщего смешения рас, представитель новой расы. Он и переделал лицо, и взбил волосы, и осветлил кожу — он самым тщательным образом создал сам себя. Это превратило его в искусственный, сказочный двуполый  персонаж, который скорее, чем Христос, способен воцариться в мире и примирить его, потому что он ценнее, чем дитя-бог: это протезное дитя, эмбрион всех мыслимых форм мутаций сознания, которые, вероятно, освободят нас от принадлежности к определенной расе и полу».
 «Сексуальная революция, освобождая желания, ведет к основному вопросу: мужчина я или женщина? Психоанализ, по меньшей мере, положил начало этой неуверенности».

Мой мозг, мое тело пропитаны метастазами.
Вот такие дела.
Иисус был одинок.
Он представил новую расу.
Он тщательным образом создал сам себя.
Он оказался от себя-мужчины.

Все дело в том, что на днях случилась катастрофа. Началась вирусная пандемия. Сначала на 45-ом году жизни умер сын Валентин, потом умерли мать с отцом. И я, от всех зависящий, ко всем приклеенный памятью, остался один. Перед этим сошла с ума моя дочь. Она поменяла себе имя, отчество и фамилию на Гонн и родила дочь, назвав ее ненавидимым мной именем Вера, именем тещи. Оставив ее матери, уехала в Никарагуга. Там, по политическим соображениям, после исповедования облила священника серной кислотой. Получив за это 10 лет тюрьмы, а потом и диагноз "биполярная шизофрения" была освобождена и отправлена на Родину. Мы встречались с ней на Кировской, но, увидев на ней тяжелые рыжие ботинки, я расхотел с ними общаться. Они сказали мне: - Мы хотим есть, и мы зашли в ближайшее кафе, забитое юношами. Все они смотрели на нас и эти ботинки. Никто не станет есть, окруженный таким вниманием, и я предложил Полининым ботинкам, поискать что-то другое, и мы пошли вниз. Там ей ничего не понравилось она потащила меня в кафе с юношами. Они вновь уставились на нас, я сказал: - Нет.
Мы вышли, черт побери, мне нужно, чтобы со мной считались! Тут она стала требовать от меня содержания, я отвечал, что за деньги я хотел бы иметь хотя бы улыбку и поздравления на день рождения. Она не поняла, и мы расстались. Через некоторое время я узнал от Светы, что Полина или как ее еще зовут, всероссийски объявила себя воинствующей феминисткой и получила вид на жительство в Италии. Света потом сказала мне: - Мы продали комнату в Королеве и купили дом в Турине. Но и там ничего не получилось или, наоборот, жизнь налилась по самую кромку. Полина, в разгар пандемии пришла устаиваться в кафе, и бармен ей (феминистке!) сказал: - Будешь спать со мной возьму и еще кремом сверху помажу. Дочь, кивнув, полетела домой. Вернувшись, обстоятельно полила бармена содержимым перцового баллончика, затем дважды ударила ножом в живот. Сейчас она в тюрьме. По нескольку раз в день ей делают уколы в голову, но не помогает . После очередного измордовала сокамерниц и попала в карцер. Наверное, мы с ней увидимся. Но я не знаю, что из этого получится. Эта теща-сука поворочается еще в гробу – я не говорил, что после никарагуанского священника она, слава Богу, окочурилась.

Тут надо сказать что я учился в Таджикском Госуниверситете,  а мать моей дочери в пидарском МГУ. Не знаю что лучше, ни одного гения из я МГУ не встречал
10.


События в жизни шестнадцатилетнего юноши бьют ключом, и перед экзаменами на геологический факультет университета, мама предложила съездить куда-нибудь развеяться. Неожиданно для себя, но, видимо, не для подсознания, я выбрал туристическую поездку на Искандер-куль.
На турбазе судьба свела меня с крепенькой Лидой Батаевой; с первого взгляда она отнесла меня к категории достойных женихов. Вечером мы жгли  костер, и она сидела напротив. Чернело небо, прибитое серебряными гвоздиками, пылали розовым огнем угли, светились потаенным интересом ее глаза, со всех сторон гремело «ледорубом, бабка, ледорубом, любка, ледорубом, ты моя сизая голубка». А я, стараясь не смотреть на Лиду, решал, что делать: идти со всеми в поход на перевал со странным названием Мура и сладко целоваться с ней на закате или заняться заверкой свидетельств Согда, с тем, чтобы убить в себе последние сомнения.
Поглядывая украдкой на девушку, я чувствовал, я знал подспудно, что она, пересядь сейчас я к ней, запряжет меня в повозку, усядется в нее, и мы поедем по жизни простыми ее тружениками и будем за это вознаграждены. Сейчас мне кажется, что именно в тот чудесный вечер я сделал выбор, который, в конце концов, заключил меня жестоко в моих бетонных стенах, и теперь я сижу у компьютера, весь окруженный его периферией, а не в кругу любящих детей и внуков.

Мне многое кажется, в каждом углу моего дома выжидает удобного случая чья-нибудь напрягшаяся тень.

В начале девяностых назад я видел Лиду на гребне плотины в Медео. Она смотрела в снежно-вершинную даль, за руку ее держал по всем параметрам средний мужчина. Они были счастливы.
11.
В синем небе
Тающий дым.
Одиноко вдали исчезающий дым,
Ты кого мне напомнил?
Меня самого?
Исикава Такубоку.

Так как же я стал таким?
…Несколько месяцев назад я познакомился с Ириной. Дизайнер, среднего роста, сильная на вид, хотя признаков силы даже при пристальном рассмотрении в ней не наблюдалось — стройные ножки, красивые руки, осиная талия, небольшая грудь могли принадлежать лишь нежной особе. Собранный вид ей придавали уверенная плавность движений, гордая постановка головы и решительный голос. Она долгое время ездила по зарубежным курортам, будучи то ли солисткой, то ли менеджером небольшой вокально-инструментальной группы. Мы встречались по субботам или воскресениям и проводили в постели несколько часов; в сексе ей не было равных, и я подозревал, что работала она по злачным местам не только по музыкальной части (кстати, ни разу не удалось уговорить ее остаться на ночь). Конечно, мне это было безразлично — в моем возрасте и при моих жизненных итогах презирается лишь твердая в чем либо убежденность. Но не в этом дело. Ира мне нравилась, я дорожил ее визитами, но… но скупился... А удержать приятную женщину без походов в кафе, рестораны, кегельбаны невозможно.
Эта скупость... Я могу подолгу ходить по магазинам, выискивая дешевые продукты, я, совершенно обеспеченный, экономлю на еде, одежде и коплю деньги, хотя в моей жизни не было ни одного случая, чтобы я как-то использовал скопленное. И не только я такой. Юрий, мой бывший сослуживец, зарабатывает десять тысяч долларов в месяц и не может удержаться, чтобы не поднять на улице копеечную монетку. Подобрав пятикопеечную, он расцветает и, воровато оглянувшись, прячет ее в карман. Я такой мелочью брезгую, и, потому, когда мы с ним прогуливаемся, указываю ему на смачно блестящие монетки, и он их поднимает. А Ольга, тоже бывшая коллега? Однажды, за обеденным чаем, она без тени улыбки рассказала, что, как-то раз, около месяца ее ум занимала проблема утилизации банановых корок.
— Выкидывать жалко, такие смачные на вид. И что я только с ними не делала! Варенье варила, пюре, в суп понемногу добавляла, в компот — все не то, все никуда!
Понимая, что эта алчность (скупость, бережливость) вовсе не постыдный порок, а психическая болезнь, после разрыва с Ириной я обратился к Фрейду — у меня несколько его книг —  и, полистав их, узнал, что скупость и алчность, а также щедрость, их оборотная сторона — есть следствие определенного типа развития человека в младенчестве. Более убедительным для меня показалось утверждение, что скупость и алчность — обычный продукт неуверенности человека в завтрашнем дне, и я задумался. Когда же я потерял неуверенность в завтрашнем дне, когда  стал скупым?
Когда узнал, что папа Олег мне не отец, и засомневался в том, что моя мать — это моя мать!
Это определенно. После этого скупость, дочь неуверенности, и вошла в меня. В чем она выражалась? Я копил монетки и хранил их в нашем садике, в жестяной коробочке из-под леденцов, закопанной меж помидорных кустов, которые посадил по своему разумению, потому что в краях моего детства томаты — повсеместно вырастающий сорняк, и мне было жаль, что такая полезная вещь пропадает попусту (сажать, строить и прокладывать — три мои мании). Чтобы клад прирастал, я выискивал монетки на улице, утаивал от матери сдачу, экономил на школьных завтраках и сдавал бутылки. Я выкапывал сокровище чуть ли не ежедневно, и считал, и рассматривал деньги, и мне приятно было это делать.
Но может быть, я не прав и неуверенность в завтрашнем дне тут не причем? Я ведь вырос в доме мамы Марии, в котором на счету был каждый кусочек сахара, что сахара — хлеба! В доме, в котором хлебные корки высушивались и долгие годы хранились в насквозь пропыленных мешках, сшитых из истлевших простыней?
Нет, дело не в том, что поголодавшая и поскитавшаяся мама-Мария собирала корки. Мама Лена, много повидавшая с  родителями, и Андрей, выросший со мной, никогда не скупились, а вот моя дочь, хотя и живет в богатом доме, тоже копит, и не рублевые монетки, а купюры, вплоть до пятисотрублевых. И копить она принялась вскоре после распада нашей семьи, точнее,  после того, как узнала от бабушки, что у мамы от дяди Вадима родится мальчик, которого они будут любить всей семьей. Мальчик не родился до сих пор, но Полина продолжает копить и все переводит на деньги. И бабушка использует эту ее страсть в педагогических целях, а именно за каждую пятерку платит внучке 5 (пять) рублей, а за пятерку по английскому 10 (десять).
А Юрий? Когда он увлекся копеечками? Их у него серебряное море — доверху заполненный ящик письменного стола красного дерева. Он их стал собирать после того, как его двоюродный брат (и лучший друг) спрыгнул с балкона третьего этажа, и он почувствовал, что это нечто, толкнувшее брата в смерть, маячит и на его жизненном пути.

Клад — это потенция, спрятанная в земле. Это нечто, противоположное закопанному трупу. Это нечто, противоположное Смерти.

09.11.74. Кумарх. 23-30. Лежу в своей землянке, слушаю оркестр Поля Мориа.  Все ушло и забылось. Это - счастье? Ничего не хотеть, ничего не иметь, ничего не делать, а просто отдаться музыке, просто слушать?
В поисковом отряде канавщики перессорились из-за сахара — двое бывших зеков насыпают в кружки столько, что и чай налить некуда — и решили не выставлять его на стол, а выдать весь в личный забор. Теперь все хотят с пробными мешочками, прикрепленными к поясам — в них сахар.

10.11.74. Был кирпич. Его треснули со всех сил об асфальт. Он сломался на три части; их побросали в лужу и теперь ходят.

12.
Нет людей более грубых, чем чересчур утонченные натуры.
Марк Твен.

Утром я старался не думать о том, что произошло ночью.
Ожидая, пока компьютер войдет в режим, раскрыл «Человека, появившегося в эпоху голоцена». Взгляд уперся в одну из вырезок господина Гайзера.

Человек, лат. homo, греч. anthropos.
1) Особое положение Ч. Как можно судить по преданиям, человек воспринимал себя и свои условия существования как загадку; благодаря способностям противопоставлять себя миру, в котором он живет, он для себя неисчерпаемая тема. Это обособление от мира являет предпосылку к тому, чтобы овладеть им и тем самым обусловить исключительное место Ч. во вселенной.
Поскольку Ч. не может понять себя только через себя самого, он с древних времен старается постичь себя через божество (см. Религия) или через иное нечеловеческое существо, отождествляя себя с ним, или поднимаясь над ним, будь то животное (см. Тотемизм), духи предков (см. Портреты предков, Культ предков) или др. alter ego (см. Маска), будь то — в рационалист. эпохи — машины.

Я посмотрел в окно. Кругом были люди, которые воспринимали себя и свои условия существования как загадку. И для которых они сами  — неисчерпаемая тема. А что об этом в БСЭ?

Человек, высшая ступень живых организмов на Земле. Вопрос о сущности Ч., его назначении, месте Ч. в мире — основная проблема философии. В древности Ч. мыслится как часть космоса, единого вневременного бытия. В учении о переселении душ, развитом индийской философией, граница между живыми существами (растениями, животными, Ч., богами) оказывается подвижной; однако лишь Ч. присуще стремление к «освобождению» от пут эмпирического существования. В христианстве представление о Ч. как «образе и подобии бога», внутренне раздвоенном вследствие грехопадения, сочетается с учением о соединении божественной и человеческой природы в личности Христа и возможности в силу этого внутреннего приобщения каждого человека к божественной «благодати». Исходя из понимания Ч. как существа, принадлежащего двум различным мирам — природной необходимости и нравственной свободы, Кант разграничивает антропологию в «физиологическом» и «прагматическом» отношении: первая исследует то, «... что делает из человека природа...», вторая — то, «... что он делает или может и должен делать из себя сам». Л. Фейербах осуществляет антропологическую переориентацию философии, ставя в центр её Ч., понимаемого прежде всего как живую встречу «я» и «ты» в их конкретности. Согласно Ф. Ницше, Ч. определяется игрой жизненных сил и влечений, а не сознанием и разумом. С. Кьеркегор выдвигает на первый план волевой акт, в котором Ч. становится личностью, т. е. бытием духовным, самоопределяемым. Исходным пунктом марксистского понимания Ч. является трактовка его как продукта и субъекта общественной деятельности. Культура творится человеком в той же мере, в какой сам Ч. формируется культурой.
Физическая организация Ч. является высшим уровнем организации материи в известной нам части мироздания. Ч. кристаллизует в себе всё, что накоплено человечеством в течение веков. Эта кристаллизация осуществляется и через приобщение к культуре, и через механизм биологической наследственности. Природные  задатки Ч. развиваются и реализуются только в условиях социального образа жизни в процессе общения ребёнка с взрослыми. Действия Ч., образ его мыслей и чувств зависят от условий, в которых он живёт. Содержание духовной жизни Ч. и законы его жизни наследственно не запрограммированы. Но этого нельзя сказать о некоторых потенциальных способностях к творческой деятельности, об индивидуальных особенностях, которые формируются на основе наследственных задатков. Перед каждым вступающим в жизнь Ч. простирается мир вещей и социальных образований, в которых воплощена деятельность предшествующих поколений. Этот мир, в котором каждый предмет и процесс как бы заряжен человеческим смыслом и окружает Ч. В процессе приобщения к культуре у Ч. вырабатываются механизмы самоконтроля, выражающиеся в способности регулировать широкий диапазон влечений, инстинктов и т.п. Этот самоконтроль по существу является социальным контролем. Он подавляет неприемлемые для данной социальной группы импульсы и составляет необходимое условие жизни общества. Исторически сложившиеся нормы права, морали, быта, правила мышления и грамматики, эстетические вкусы и т.д. формируют поведение и разум Ч., делают из отдельного Ч. представителя определённого образа жизни, культуры и психологии. Ч. всесторонне включен в контакт, общение с обществом, даже когда остаётся наедине с собой. Он выступает как личность, когда достигает самосознания, осмысления себя как субъекта.
Марксизм — есть марксизм. Все просто и ясно, как указка в руках старой учительницы. Но вернемся к теме.

...Я учился на третьем курсе, когда мать с отчимом и сестренкой переехали в Новый Оскол, а потом и в Москву. Семья распалась по шву более чем органично, и я стал жить один. Мне было хорошо, я был свободен. Стипендии и тех денег, которые присылала мать (всего 106 рублей) вполне хватало, в том числе и на спартанские излишества. Я готовил, убирался, учился, принимал гостей и выпроваживал их. У меня появилось слово «мое», и это были не просто монетки, а недвижимость. Дом.

«Мое» мало чем отличается от «Мы».

Что мне тогда в себе не нравилось?
Более всего мне было неприятно то, что я отступал перед силой. Я не мог заставить себя ударить человека. Я мог, серьезно рискуя жизнью, взобраться на отвесную скалу, мог броситься в ревущую горную реку, мог пройти по перилам железнодорожной эстакады, но ударить человека не мог.
Почему? Видимо, оттого что в переулке моего детства никто не дрался, оттого что из двенадцати моих друзей десять были девочками. К тому же отчим не учил меня защищаться. Со временем, а именно став главой семьи и вплотную занявшись делом, я сам этому научился, научился бить первым, бить беззащитного, и бить сильного.

15.07.75. Вчера, ближе к вечеру, я, совершенно отрешившись, изучал материалы только что завершенных площадных геофизических исследований и тут в камералку ввалился студент-буровик и стал хамить, видимо, по наущению бригадира Лямкина, которому не понравилось, что я закрыл скважину до времени его отъезда в отгул. Студент был крепким, высоким и приблатненным, из Ростов-Дона-папы. Послушав, я выкинул номер: подошел, запустил указательный палец ему за щеку, вывел вон и потащил к палатке бригадира. До нее метров сто, и все эти метры он шел за мной, как перепуганная овца. Свободные от работы проходчики и остальной работный люд — в основном, бывшие зэки, рассматривали сцену с ироническим интересом. Неужели страх порвать щеку так силен?
Почему я так поступил? Наверное, потому что за мной Надя, сын, да и по-иному эту зэковскую ораву не удержишь, а ведь эта разведка, эти штольни, эти горы (и то, что в них), такие же мои, как Надя и Валентин.
21.09.77. Поднимались на вахтовке с отгула, и на привале человек семь подвыпивших проходчиков волкодавами окружили Валентина Ефименко, главного геолога партии, с намерением попинать его ногами, или просто проверить на вшивость за высокомерие. Я разогнал их матом и тычками. Мне кажется, орлы пошли на Ефима, потому что знали, как я на это отреагирую.
22.11.76. Сегодня днем на улице остановил мужчина и попросил: «Командир, дай закурить». Незнакомые мужики из наших и бывшие военные часто ко мне так обращаются. Мне приятно.

Также мне не нравились мои отношения с девушками. Так вышло, что я нравился женщинам, которые не нравились мне;  не умея отказать им прямо, я грубил.
Аня Калимулина, страшно ненавидя в проистекающем мгновении, назвала гнидой, потом выяснилось — она любила.
На втором курсе случилось то, что, на мой взгляд, изменило всю мою жизнь. Но, возможно, я все придумал.
С Наташей, маленькой девчонкой со смеющимися глазами, я познакомился на квартире однокурсницы Тамары Сорокиной.  Тамара, одна из самых привлекательных девушек курса, безуспешно пыталась «охмурить» меня, перспективного, как тогда считали, сына приличных родителей (отец к этому времени занял в местной науке высокую должность). Я пытался пойти ей навстречу, делал какие-то робкие шаги навстречу, но каждый раз останавливался, пугаясь пустоты сердца и пустоты будущего, видневшегося в ее иронически прищуренных глазах.  А когда увидел Наташу, делившую с Тамарой комнату, Наташу-фиалочку — так называли студенток филологического факультета, — сердце мое наполнилось отчаянной радостью.  Я смотрел восхищенными сыновними глазами, она смотрела искренне и трепетно, смотрела, как беременная мною женщина. Я обещал ей золотые горы, и она мне верила, и я верил, что добуду их. Мы несколько раз встретились в сквере под плакучей ивой, я ее неумело целовал, она радовалась и отвечала материнскими ласками.
Однажды Наталья, пряча глаза, сказала, что у нее есть парень в армии и со мной она поняла, что любит только его.  Я смотрел и понимал, что меня бросают из соображений, как дважды бросала мать, понимал, происходит что-то нехорошее, что-то такое, что направит мою жизнь и жизнь этой девушки в искусственно разрозненные, искривленные русла, ведущие не к тихому счастью оправданного существования, а в сыпучие пески, все поглощающие, и ничего живого не рождающие.
Отчасти я оказался прав.
Во-первых, русло, в которое направилась моя последующая жизнь, действительно оказалось искусственным.  Прошло много лет, и  я узнал  — от иронически усмехавшейся Тамары, ставшей уже  в меру располневшей добротной женщиной, — что никакого парня у Наташи не было.  Просто Тома, узнав о наших встречах, устроила скандал, в ходе которого налила в стакан уксусной эссенции и пообещала его выпить, если встречи продолжаться.
А во-вторых, мое жизненное русло, искривленное Тамарой, действительно привело к пескам.  Я влюблялся и женился, а когда приходила неизбежная пора жить мудро, жить, прощая и терпя, жить, увядая и для других, вспоминал Наташу и уходил.  Уходил ее искать.

Еще о Тамаре.
“Тамара, Тамара, ты мне не пара… Я влюбился, женился и с супругой живу...” — пел под гитару Сашка Таиров, наш курсовой весельчак и сорвиголова... Пел, не сводя озорных глаз с нежного личика Тамары Сорокиной.
Однажды, на первом курсе, на лекции по палеонтологии, я провел конкурс «Мисс Первый курс». Подсчет голосов показал, что над предприятием посмеялись — первое место было отдано мне, Сорокина заняла второе. Видимо, дамы курса к тому времени уже разобрались с женихами, и я достался ей.
Перед очередным моим днем рождения мама сказала: «Почему бы тебе не пригласить Тамару?» На удивленный вопрос, откуда она вообще знает о ее существовании, мама ответила, что эта симпатичная девушка давно ходит к ней на работу и говорит обо мне только хорошее (ну, к примеру, что на учебной практике я стирал полотенце в одном тазике с носками и портянками).
На день рождения Тамара пришла в умопомрачительном обтягивающем черном платье. Подарила золотые запонки. Когда гости ушли (остался один Игорь Карнафель, школьный друг, с первого взгляда воспылавший любовью к Тамаре), я очутился с ней в гостиной на диване. Во время затяжного поцелуя, приоткрылась дверь комнаты сестренки, и в проем вкралось любопытное ее личико…
Если бы в доме никого, кроме нас с Тамарой, не было, судьба моя (конечно, на определенном отрезке жизни) сложилась бы иначе.

Отрезок жизни. Представьте жизнь, порезанную на части — это моя жизнь.

Лишь только Тамара ушла в ванную комнату привести себя в порядок. Игорь подошел ко мне и, краснея, попросил уступить девушку ему. «Забирай», — ответил я, и он пошел ее провожать.
Большую подлость я совершил через месяц в загородной поездке. Поздним вечером, после ухи, шашлыков и прочего, мы лежали в палатке, и Тамара попыталось меня обнять. Я, чем-то раздраженный — вино, кажется, было плохим (впрочем, кажется, это я придумал потом), — выкрикнул оскорбительные слова, она выскочила из палатки и бросилась в раздувшуюся от недавних дождей реку. Ее вытащил Сапов, любуясь звездами, допивавший на берегу. Я принял эпизод довольно спокойно. Сочувствия не было, сердце безмолвствовало. Почему безмолвствовало? Было полно Наташей, только-только покинувшей меня?
Вряд ли. Тогда я не осознавал случившееся с ней так, как осознаю сейчас, и наш неудавшийся роман был для меня всего лишь эпизодом бескрайней жизни.
Может быть из-за «Рыб»? «Рыбы» не любят, когда их берут или пытаются взять в руки?
Заумь.
Это сестра Лена. Она бросалась ко мне, обнимала, целовала, и я чувствовал, что меня пытаются вытащить из моей жизни. Пытаются вытащить из одного аквариума, чтобы сунуть в другой.
Тоже чепуха. Ни у кого со мной не вышло, потому что не могло выйти.

На стене висит черно-белая фотография — мы снялись перед возвращением в город.
Сергей Сапов,  Ольга Гальцева, Тамара, Лазариди, я.
Лица сосредоточенные. Каждого изнутри что-то холодит.
Мне неприятно смотреть на это фото, но я смотрю.

На третьем курсе Тамара вышла замуж за второкурсника. Он меня ненавидит, полагая, что это я лишил ее невинности.

Но не тогда, поступив так с Тамарой, я стал таким. Все началось после того, как мое «Мы» потеряло всякую надежность и вместо него явилось окончательное «Я».

Тогда, в палатке, я сказал: «Пошла ты в задницу, Тома».


06.12.73. Передо мной две Надины фотографии… На одной она пытается выйти серьезной, на другой — смеется, откинув голову. Когда сказала, что не девственна, я потерялся. Между нами появилось стекло, чистое стекло,  я очутился в замкнутом аквариуме без воздуха и жизни. Она сидела в кресле, нога закинута на ногу, сигарета в руке, на лице выражение: «Я такая, какая есть. Хочешь — бери, хочешь — нет.
Люблю ее и ненавижу. Стремлюсь от нее прочь и хочу ее. Чувствую — лично я, человек, ей не нужен. Ей нужно то, что у меня есть.
Невозможно быть без нее. Я часто ее вижу, как в первый раз, и снова влюбляюсь. Дважды прослезился.
10.10.74. Семь дней как поднялся в горы. Днем нашел кое-что, и рад. Думаю о Наде. Живу в палатке, занесенной снегом и переполненной полевым барахлом — седлами, вьючными ящиками, связками пробных мешков. Много мышей, тепла мало. У керосиновой лампы разбито стекло — несколько сквозных отверстий, один осколок приклеен силикатным клеем. Верхняя часть сильно закопчена. В торце палатки прикреплена вырезка из "Вокруг света" — дакарская красавица, обернутая в желтую ткань. Головка повернута назад, во всем изящество и нежность. Каждый вечер Хачикян бесит стрельбой в небо из нагана и ракетницы.
Стекла для ламп — святая вещь. В переходах с места на место их носят за спиной на перевязи.
01.02.82. Карелия. Уукса. Кительская шахта. Ночью полезли с Надей в горячую еще баню, в форточку, хотя, как позже выяснилось, дверь была открыта. Разделись — и в парную. В ней на верхней полке спал в тулупе  пьяный банщик.
Мир - это гармония гармонии и дисгармонии. Гегель.
22.01.82. Я не стремлюсь к вершинам. В маршрутах, взобравшись на пик, редко шел на самую верхушку. Вершина мне не нужна. Я не хочу ничего попирать. Я хочу быть добрым. А быть добрым можно лишь ничего не делая.
Днем, катаясь на лыжах, увидел березу и сосну. Они стояли бок об бок, как супружеская пара. Ветви-руки, когда-то тянувшиеся друг к другу, засохли и обломились, но с жадностью продолжают тянуться к миру внешние ветви.
11.01.85. Звонила Надежда, спрашивала, не передумал ли я возобновить семейную жизнь. Мать (моя) с ней говорила и сказала, что поздно прихожу. Не знаю, что и делать. Жалко. Но знаю, что, в конце концов,  приму. Ради сына. Странно, я так хотел ее возращения. Как все переменилось! Теперь она мучается — мне живется веселее, чем ей. Любви нет, дружбы нет, правды нет. Есть жадность.
Я бы отказался стереть душевные раны. Исчезнут эти раны, исчезнет и она, тогдашняя — часть моей жизни.
У Тамары чудный голос с хрипотцой, нежное лицо. Она из люберов. Матерится. На восемнадцать лет младше. Нравится так, что таю.
19.01.85. Тамара меня поцеловала. Завтра зовет к себе. Счастлив.
19.01.85. 11-00. Позвонила Надя. Приезжает в следующее воскресенье с Валентином.

День проходит как сон. Я знаю, что проснусь от яви, и будут они. Будем мы.


Пишу пьяный.
Набрался…
С утра взяла тоска, не с утра, с ночи — в четыре приснилась Полина. Мы с ней были не разлей вода. Учил чистить картошку, шить нитками, понимать живопись. Сочинял сказки — они в Интернете, почитайте — вам таких и близко не сочиняли, потому что такого отца у вас не было.
А теперь она чужая…
Лежал до пяти, пока не вспомнил, что в холодильнике есть, взял вчера не одну, три — попалось хорошее вино. И набрался. А что пьяному с утра делать? Только писать. Я часто нетрезвый пишу. У нас корифей был в отечественной геологии. Всемирно известный. Так он такие книжки с отчетами писал, что Сталинские и Госпремии, как из чайника лились. Почему из чайника? Да потому, что этот корифей для изготовления научного шедевра запирался в избе (если был на полевых работах) или квартире с пятилитровым чайником спирта без всякой там закуски и писал. На особые шедевры чайника, конечно, не хватало, и ему меняли через форточку, и опять без всякого сала. Я попробовал, когда диссертацию писал — знаете, получилось! Двадцать листов в тумане настучал, потом один узбек из них докторскую сделал. Если не верите, спросите, он скажет, честный он...
13.
Прижавшись к моему плечу,
Среди снегов
Она стояла ночью…
Какою теплою
Была ее рука!
Исикава Такубоку.

Все началось с Надежды Кузнецовой-Шевченко. С Кузнечика — так ее называли подруги. Именно с ней я предпринял первую попытку воскресить «Мы». И проиграл вчистую.
Мы познакомились в автобусе. Только что спустившийся с гор студент, хмельной от жизни, вина и будущего, нога хромая, я балагурил —  рассказывал даме с уткой в авоське, как правильно приготовить водоплавающее с яблоками. Балагурил, чтобы привлечь внимание сидевшей у окна симпатичной девушки с малюсенькой родимым пятном на кончике носа. К счастью, она направилась к выходу на моей остановке — нерешительный, я бы не поехал дальше, — и у самой двери мне удалось что-то сказать. Потом была прогулка, в течение которой мой голос осип от непрерывного говорения, а она узнала, как я сорвался на высокогорье с ледника, как ночью полз по скалам вниз, полз поводырем, ведя за собой геолога, страдающего куриной слепотой. На следующий день договорились идти в кино, но не вышло: за полчаса до свидания пришли друзья, два Сергея — Лазариди и Сапов. Пришли играть в покер. Я пытался их выпроводить: «Какие игры, увольте! У меня роман раскрытый на первой странице!» — но Лазариди, осклабившись, сказал: «Роман на первой странице, пусть любовный, это далеко не покер, и потому надо что-то придумать, чтобы ты хоть какое-то время продолжал выглядеть в ее глазах джентльменом».
Мы придумали, я встретил Надю, и у билетных касс кинотеатра «неожиданно» столкнулся с Лазариди. Он, как и было оговорено, обнял меня, хохоча и похлопывая по спине:
— Черный!!! Вот здорово! Сто лет не виделись! Ты когда спустился?
— Вчера. А ты?
— А я сегодня! А что у тебя с ногой?
— ««Это не нога», — ответил волк Красной Шапочке и густо покраснел», — машинально пошутил я.
Надя, зардевшись, отвернулась.
— Понятно, об студентку в темноте споткнулся! — расхохотался Сергей. — Пошли, что ли, отметим конец полевого сезона, и начало полового?
— Так я… Мы вот в кино собрались… — стал я канючить по сценарию.
— Какое кино в такую жару! Я думаю, вместо него эта симпатичная девушка с удовольствием посмотрит твое уютное трех серийное холостяцкое жилище! Ведь правда? — подмигнул он ей.
Симпатичная девушка не возражала, и через десять минут мы играли в покер, а она готовила на кухне кофе и бутерброды.

Надя приехала с Алтая. Заочно училась в педагогическом институте, работала в противоградовой экспедиции. Жила у старшей сестры пятой в двухкомнатной квартире. Через месяц она стала первой моей женщиной. Перед этим мы гуляли, и я чувствовал, остро чувствовал, как это существо, идущее рядом, ждет соответствующего развития ситуации.
А мне не хотелось сокращать расстояния. Не было внутри того, что было с Наташей. Не было материнского взгляда, не было растворенного в нем будущего. Но я поцеловал в алевшую щечку, и все пошло, как у всех. Потом она приходила, иногда оставалась на ночь, и я рассматривал ее, спящую, думая, жениться или оставить все, как есть.
Все решилось просто — однажды она пришла, села в кресло и сказала, что беременна, видимо, беременна. Я представил себя отцом семейства, ее — женой, и, не увидев в этом ничего зазорного, предложил назавтра ехать в ЗАГС. Через день после подачи заявления менструации скоропостижно возобновились — оказывается, была банальная задержка.
На свадьбе, когда гости разошлись, и остались одни близкие друзья, она, возбужденная и хмельная, села мне на колени и несколько раз обидно и больно, с прозрачным контекстом: «Сделала я тебя, сделала!» пошлепала по щеке. Сергей Лазариди это видел. Уходя, он сказал:
— Черный, не мое это дело, но, кажется, тебя прикупили.
Тогда я это проглотил в подсознание. Надежда просто вышла замуж. Она просто обрела мужа, как хотела обрести Тамара, она обрела квартиру вместо холодной сестриной веранды, на которой обитала. Потом она родила мне мальчика, и я стал счастлив.
Я стал уверенным в себе мужчиной, но именно тогда все началось.
Душа всех компаний, она, истинный Кузнечик, хотела просто жить, как все люди, хотела просто веселится, хотела струиться, как струится ручеек по дну долины.  От зеленой лужайки к зеленой лужайке, с камня на камень.
А я, воспитанный отцом Олегом, заставлял читать книги, заставлял думать о будущем, предлагал строить планы, я брал за руку, тащил куда-то.
Я тащил, она шла. А в душе оставалась ручейком.
Конечно, я искал в ней мать, женщину,  которой можно доверить все. Во многом она удовлетворяла этим требованиям — прекрасно готовила, дом был чист и убран. Но я не помню, чтобы она хоть раз поцеловала мое продолжение — сына. Он был ей чужд, она им просто расплатилась за брак, за квартиру, за мой кошелек. Расплатилась родами, не поддержанными свыше, и потому едва не убившими ее и Валентина. Я ничего не мог ей доверить, не смог ничего дать. И не смог взять — только тело. А хотелось еще и тепла, общего тепла и единомыслия. Я смотрел в будущее,  и, не видя ее рядом, ищуще смотрел на женщин. И она смотрела на мужчин. Смотрела, выискивая простого мужчину, понятного, без вывихов и ненужных в быту идеалов.
Нет, мы не могли быть счастливы вместе, потому что не могли быть счастливы по одиночке.

02.09.88. База партии, Кавалерово. 28-го – полечу во Владик, оттуда — в Москву. За год сделал 4 записи. Вся жизни в сотне торопливых записок. Сижу в своей шестиместной палатке. Деревянный каркас, электрическое освещение, 2 раскладушки, стол из небольшой чертежной доски, приколоченной к чурбану. На нем оттиск моей статьи — "Очаговые структуры Тигриного рудного узла", чертежи, спички, пачка «Беломора». На верхняке и стойке палатке паутина с Васькой — моим большим желтым пауком. Он ест большую зеленую муху, которую мне удалось поймать на кухне. Дождит — пришел тайфун. Я — в олимпийке и шлепанцах. Все сырое, палатка заплесневела — можно проткнуть пальцем. В волосах песок, а то и гравий, оставшиеся после вчерашнего купанья в штормовом прибое. Скоро позовут ужинать — Петровна стряпает рыбные котлеты. В окне палатки видны высоченные подсолнухи (один, огромный и красивый, цветет в палатке у изголовья моей раскладушки — жаль было выдергивать). Ефимыч (хозяин) обдирает с них листья — чтобы, значит, семечки были. Приходила Ольга Курганова курить и болтать. Ужин — уха, котлеты с картошкой, соус острый, остатки утреннего молока, чай. Вечером чистили крупный приморский шиповник на варенье. Сначала чистили при свете огромного заходящего солнца, затем я вынес свои фирменные свечи, их я лью из Олиных бесчисленных огарков.

Стало нехорошо — увидел Полину, на радость бабушке кричащую в лицо: «Уходи! Как ты не понимаешь, что я не хочу тебя видеть!» Взял с полки первую свою книжку, «Бег в золотом тумане», стал листать, Иногда это помогает...

— Хохма была классная, — стал рассказывать он, выпив. — Подымались мы однажды с Виталиком Сосуновым в горы, и бензовоз, нас везший, сломался аккурат на базе партии — она по дороге на Кумарх. А там пьянка от хребта до хребта: главная бухгалтерша сына женила. Нас, естественно не пригласили, мы еще салагами были, простыми что ни на есть техниками-геологами. Наслушавшись пьяного смеха и популярной музыки, легли ночевать в спальных мешках на полу одной из комнат недостроенного общежития. Виталик сразу заснул, а я раздумывал, жену молодую в халатике не запахнутом вспоминал. И надо же, на самом интересном месте дверь нашей опочивальни раскрылась, и на пороге в свете коридорной лампочки возникли три пьяненькие и, можно сказать, симпатичные в яркой подсветке сзади дамы. Появились и стали пальцами тыкать: «Этого возьмем или того?» Выбрали, естественно, не целованного розовощекого Виталика, схватили спальный мешок за корму и, алчно хохоча, утащили. Я, конечно, расстроился, лежу, судьбу скупую кляну. И вот, когда уже заснул почти, дверь снова открылась, и на пороге опять эти бабы! Пьяные в дугу, стоят, качаются, глаза фокусируют.
“Все! — думаю с некоторым оптимизмом, — стерли Виталика до лопаток! Мой час настал!”
Когда зенки их, наконец, на мне сошлись, и я обнаружился в определенных координатах, двинулись они в комнату, шажок за шажком ноги вперед выбрасывая, за мешок схватились и потащили. Особо белобрысая старалась, Катей ее звали. Худая, как маркшейдерская рейка, шилом в нее не попадешь, не то, что мужским достоинством. Я каким-то чудом панику преодолел, изловчился, выбросил руки назад и успел-таки зацепиться за трубу парового отопления. Они пыхтят, тянут как бурлаки на Волге, падают поочередно, а я извиваюсь, ногой пытаюсь им в наглые лица попасть. Но когда бабень в три обхвата под названием Матильда на меня упала, сопротивлению конец пришел: придавили, запихали с головой в мешок и поволокли. Сначала по полу, потом по камням. Когда мешок расстегнули, увидел себя в экспедиционном камнехранилище под тусклой сороковаткой.
И вот, отдышавшись, вынули они меня, положили на спальный мешок в проходе между высокими, под три метра, стопками ящиков с дубликатами проб и образцами. Рейка Маркшейдерская бутылку откуда-то достала, налила водки полстакана и в горло мне вылила. А бабень в три обхвата задрала юбку, села без трусов чуть ниже живота и сидит, трется, кайфует, как асфальтовый каток. «Милый, — говорит, — ну что ты так кокетничаешь? Давай сам, а то вон Катюша стройненькая наша ленточкой яички твои перевяжет». И опять сидит, трется. Намокла уже, трепещет всем своим центнером, тощая за ноги меня держит, хохоча и приговаривая: “Давай, милый, давай”.
Ну и стал я ей подыгрывать тазом, хотя центнер весила. Она расцвела, глаза прикрыла: «Хорошо, миленький, хорошо», — шепчет. А я ногами в стопку ящиков уперся и раскачивать стал в такт ее движениям. И когда центнер похоти трусы с меня начал стаскивать, толкнул посильнее эту шаткую стопку, она подалась назад и, вернувшись, с грохотом на нас обрушилась. Ящики с образцами — три пуда каждый, так что на всех хватило, тем более и другие стопки попадали. Но я ведь в позиции снизу был, переждал канонаду, как в блиндаже под этой теткой. Контузило, правда, слегка, но вылез, смотрю, а третья-то — ничего девочка! Сидит под устоявшей стопкой — кругленькая, ладненькая такая татарочка, с ямочками на щеках — и улыбается. Пьяно чуть-чуть (или ушиблено — не понял, не до частностей было), но в самый раз под это самое дело. Узнал ее сразу. Из какого-то незамужнего текстильного городка в бухгалтерию нашу приехала. Тут под ящиками Центнер с Рейкой застонали, но не от боли, это я сразу определил, а от досады. Я поправил ящики, чтобы не скоро вылезли, отряхнулся от пыли, взял девушку за руку и пошел с ней на пленэр…
А там, я скажу вам, красота! Гости уже по углам расползлись, тишина кругом природная, сверчками шитая. Речка трудится, шелестит на перекате по золотым камням, луна вылупилась огромная, смотрит, тенями своими любуется. А девица повисла на мне, прожгла грудь горячими сосками, впилась в губы. Упал я навзничь в густую люцерну, в саду персиковом для живскота партийного саженную, треснулся затылком о землю, и забыл совсем и о супруге, и о сыне семимесячном, и о вчерашнем споре с друзьями о верности семейной…
Утром пошел Виталика искать. Нашел в беседке чайной на берегу реки. Сидел он там в углу, пьяненький, и глаза прятал. Бледный весь, в засосах с головы до ног. Я…
— Врет он все… — перебил Чернова Житник презрительно. — Про персиковый сад и люцерну. Мне Сосунок рассказывал по-другому. Это он с Агиделью из бухгалтерии в клевере валялся. А Черный всю ночь подушку тискал и так надолго расстроился, что Виталик, на буровую поднявшись, буровикам своим говорил: — «Если хотите увидеть, что такое черная зависть, идите к Чернову и спросите, правда ли, что новенькая бухгалтерша е-тся?»

Почему так много пишу о сексе? Да потому, что его мне не хватает, всегда не хватало, черт побери! Мне не хватает моей женщины. Татьяна Толстая смеялась, что Лев Толстой, став вегетарианцем и перейдя на кисели и протертые супчики, стал чаще писать о мясе, о крови. Мясо засело у него в подсознании, как у меня женщины
14.
мой друг Уильям счастливый человек —
чтобы страдать, ему не хватает воображенья
он сохранил свою первую работу
первую жену
он может проехать пятьдесят тысяч миль
ни разу не тормознув
он танцует, как лебедь
у него самые чудесные пустые глаза
по эту сторону Эль-Пасо
его сад — это Парадиз
у него не бывает стоптанных ботинок
у него крепкие рукопожатия
люди его любят
когда мой друг Уильям умрет
вряд ли это случится от безумия или рака
он пойдет мимо дьявола
и вступит в рай
вы увидите его сегодня на вечеринке
он будет улыбаться
попивая мартини
полный блаженства и упоения
пока какой-нибудь малый
**** его жену
в ванной.
Мой друг Уильям, Чарльз Буковски.

Почему я не стал таким, как все? Я чувствую музыку, люблю живопись и поэзию. Наконец, могу общаться с людьми, вижу и понимаю природу. Почему я не пользуюсь этим, почему просто не потребляю то, что приятно всем? Почему мне все быстро наскучивает? Потому что я жаден и, быстро насытившись, теряю ко всему интерес? Нет, я теряю интерес к тому, что лишилось движения и загадки. Я остро чувствую смерть движения и всеми силами ей сопротивляюсь. Смерть, небытие — это когда ты неподвижен и твое тело, твоя душа, частичка за частичкой разлагаются. Я остро чувствую, как разлагаюсь ни во что, когда ничего не делаю…
Фрейд писал, что  в каждом человеке есть два начала.  Первое, Танатос, это первичный позыв, инстинкт смерти, тяга неживого; второе, Эрос — инстинкт жизни, жадное стремление увеличить, расширить живое за счет мертвого. Если дать нормальному человеку все, он деградирует.  Эту тенденцию личности к деградации, к разложению, ученый и назвал стремлением к Смерти, стремлением стать тем, из чего вышла жизнь, то есть ничем.  Образно выражаясь, любой ручеек стремится потерять потенциальную энергию, потерять жизнь, потерять все, чтобы влиться во всеобщее море, мертвое море, движимое лишь внешними причинами.
Мне дали все, я взял все, что смог — и деградировал.

«Большую часть времени человек тратит на то, чтобы оставаться человеком. Тогда кто он? Кто на самом деле?» — эту фразу я измыслил вчера перед сном, увидев паутину в углу над кроватью (Гайзер ее тоже видел).
Истинно, чтобы не стать животным, я вынужден:
— мыться каждый день;
— бриться;
— готовить пищу;
— убирать квартиру;
— чистить унитаз и раковины;
— общаться хоть с кем-нибудь;
— менять постельное белье;
— хоть изредка, но мыть окна, белить потолки, переклеивать обои;
— что-нибудь писать (вроде того, что пишу сейчас).
Но с каждым днем мне все труднее и труднее это делать. Потому что с каждым днем я все меньше и меньше понимаю, почему надо оставаться человеком.

Почему стремясь не деградировать, я все же деградировал? Почему я, стремившийся все высосать из мира, пуст? Почему разум мой распадается на фрагменты, не желающие слиться воедино, слиться в личность? Почему мне интересен умирающий Гайзер?  Потому что умираю?

07.07.81. Уезжаю на Кольский, в Ковдор. Последний день на Кумархе. Грустно. Я больше никогда не увижу этих родных и так приевшихся гор. Гор, отдавших мне все.
Я — искатель, и мне нравится быть им. Мне нравится выпытывать у неживой природы ее тайны, будить ее стуком молотка и грохотом взрывов, мне нравится ставить лагерь и обустраивать его. Водрузив палатку, я прокладываю тропы, сооружаю очаги, перегораживаю ручьи плотинами — я люблю строить плотины. Мне нравится приостанавливать движенье вниз. Я строю, прокладываю, перегораживаю, а через неделю или месяц ухожу, чтобы искать в другом месте.
В семьдесят четвертом меня впустили в себя ущелья, населенные доверчивыми красными сурками, ущелья, украшенные то гордыми эремурусами, то застенчивым иван-чаем, то сухопарыми ирисами, меня впустили в себя тишь и спокойствие, лишь время от времени сотрясаемые метлами очистительных лавин и селей, меня впустило в себя голубое горное небо.
И вот, через семь лет я покидаю поле сражения, поле избиения естества. Борта ущелий, некогда ласкавшие божий взор, я исполосовал бесчисленными шрамами разведочных канав и траншей, то там, то здесь теперь зияют оставленные мною смертельные пробоины штолен, их сернистые отвалы отравляют прозрачно-пенистые ручейки, превращая их в мутные потоки. Я высосал отсюда все, что хотел, но это оказалось не нужным — я потерял себя, потерял все.
Днем на краю вертолетной площадки дизелист поймал в удавку сурка, последнего в округе. Поймал и огорчился: шкурка последнего из могикан оказалась безнадежно испорченной бесчисленными шрамами от пуль, дроби и удавок.
Я тоже испорчен. Я ранен пулями, которые выпустил, придушен своими же удавками. Испорчен самоотверженностью, испорчен целью, оказавшейся жадно блестящим миражом.
Я все оставлю тут.

 «Бег в золотом тумане».
«Свернув с тропы направо, мы очутились в узком уютном ущелье. Солнце уже падало к горизонту, горы, ожившие в косых его лучах, притягивали глаза спокойной красотой.
Люблю горы. Тайга давит, в ней ты как пчела в высокой траве; она красива извне, сбоку. Особенно в Приморье, когда исцарапанный колючками аралии и элеутерококка, изгрызенный гнусом, посматриваешь с высокого морского берега на нее, кудряво-зелено-дикую, только-только тебя освободившую, посматриваешь, обнаженный, посматриваешь, неторопливо очищаясь от энцефалитных клещей, погрузившихся в тебя по самую задницу…
Тундра… С ней общаться  лучше с вертолета, как впрочем, и с пустыней — они не любят людей. А горы оживляют Землю... Горы — это музыка природы, главное ее движение. Эта музыка зарождается в недрах, и все гладкое, ровное, поверхностное вздыбливается, устремляется к небесам. Да, на это требуются миллионы лет. И потому эту музыку не услышать, можно лишь почувствовать отдельные ее ноты, вернее отголоски этих нот — шум горного потока, гул землетрясения, шепот лавины. Горы — это сама жизнь, в них есть верх, и есть низ. Ты стоишь внизу и знаешь — ты можешь подняться на самый верх, не в этом месте, так в другом. И на вершине знаешь — здесь ты не навсегда. Там это становится понятным — нельзя всегда быть на вершине. Не нужно. Человек должен спускаться. К подножью следующей горы».
15.
Из класса нашего в окно
Я выскочил и долго-долго
Лежал один
Там, в вышине,
В тени разрушенного замка.
Исикава Такубоку.

Послал письмо Полине (она с матерью в Южной Корее). Неожиданно ответила. Сухо. «Мы тут деньги зарабатываем, а ты письмами своими заколебал. Сказки по-прежнему пишешь? Написал бы сказку со смыслом, что надо молча работать, а не болтать».
Адреналин попер, я поднял перчатку, пошел гулять. Через час пришло вот это.

Гвоздичка и Камень.

Спросил  цветок у камня, что лучше — быть или существовать, молчать или что-то говорить? Камень бы не ответил, да жалко ему стало дикой розовой гвоздички, жить которой оставалось до следующего дождя.
— Молчать лучше, — сказал камень, по макушку сидевший в прибрежном песке. — Вот я молчу, спрятался, ни на кого не обращаю внимания, и живу уже десять тысяч лет. А когда река вырывает меня из песка, и вниз несет, я только лучше, круглее становлюсь. И ближе к своей мечте.
— Ну ты ведь стучишь, когда летишь по каменистому дну? Значит, говоришь с ним, меняешься впечатлениями?
— Это не я стучу, это дно. Они с рекой заодно. Говорят много, ни дня, ни ночи покоя от них нет. Река эта вообще сумасшедшая! Днем говорит, ночью говорит. А сколько у нее друзей! Снег в горах, ледники в ущельях! А дождей сколько! Вот и нервная она от них — то из берегов от радости  выскочит, то сохнет от тоски, что все они ее забыли.
— А о чем ты мечтаешь? — спросила, подумав розовая гвоздичка. — Ты говорил, что каждый паводок приближает тебя к исполнению твоей мечты.
— Скоро, через тысячу лет я окажусь на тихом морском дне… — вожделенно прошептал камень. — Одно одеяло за другим — тинные, песчаные, — покроют меня многометровым слоем… И никто никогда больше не потревожит меня бесполезными речами, и я никогда больше не услышу своего стука о жесткое речное дно…
— По-моему, ты не прав. Вот посмотри на речку, она говорит, она выражается, и все видят — она живая, она что-то хочет изменить в мире. Так сильно хочет, что иногда со своей охоты такое натворит, что мало никому не кажется.
— Да уж, — вспомнил камень последний паводок, смывший не одну прибрежную лужайку. А как его несло! Он чуть не треснул от злости!
— И еще посмотри на меня, — вдохновенно продолжала розовая гвоздичка.— Я такая простенькая, но все мое существо говорит лишь о том, что я мечтаю, чтобы меня заметили. И эта мечта делает меня красивой. Ты не знаешь, какое счастье, когда ты не одна, когда тебя видят и разговаривают с тобой глазами и прикосновениями. И даже словами. Вот вчера моя сестра унеслась на небо, в гвоздичный рай…
— Как это?
— Да просто. К нам подошел Юноша-принц, мы издали приметили, что он громко и нараспев сам с собой говорит. Когда он приблизился, мы поняли, что юноша – поэт, и вслух читает свои прекрасные  стихи говорливой реке, красноречивому небу и задумавшимся облакам. Мы заслушались, а гость заметил нас, опустился на колени, обхватил ладонями и стал с нами разговаривать! Господи, как он говорил! Мы с сестрой вмиг растаяли, поняв, что дождались того, о чем столько мечтали. У нее — она всегда была впечатлительной — застучало сердце, она едва не упала без чувств. А поэт был самым настоящим поэтом — он сочинял обо всем, пытаясь всё вокруг сделать хоть на черточку лучше, сделать мир чуточку слаженнее, чуточку привлекательнее.
— О, милая дева, — вскричал он восторженно. — Вы так прекрасны, так нежны, так искренни! Я мечтал о вас целую вечность! И вот, я на коленях перед вами, и на коленях прошу вас стать моей!
— Но я гвоздика, полевая гвоздика, — прошептала сестра, очувствовавшись. — И скоро, очень скоро покину вас...
— Да, вы покинете меня, я знаю, но останется ваше имя, останется ваш образ, я воспою их, и они останутся в вечности такими же чистыми и свежими, как вы.
— Я — ваша, — прошептала сестра, и они ушли…
— Все это хорошо, — прокряхтел камень, — но на твою долю принца не достанется — это уж точно.
— Пусть. Мне достаточно, что принцы есть на свете. Мне достаточно, что счастье есть, и они — принцы и счастье — кому-то достаются, и мир от этого теплеет. И еще — ты забыл, что поэта и его любовь видели мои семечки, и эта любовь прорастет в их душах, потом прорастет в душах их детей, и когда кто-то встретит все же принца, мы все на гвоздичных своих небесах, радостно захлопаем а ладоши.
Розовая резная гвоздичка весело рассмеялась, и камень подозрительно спросил:
— Что это с тобой?
— Да я воочию увидела себя на гвоздично-райских небесах, а внизу — свою правнучку — перед ней сидел на коленях и читал любовные стихи принц-поэт, прекрасный, как горное утро.

Они — розовая гвоздичка и камень — так заговорились, что не заметили, как к ним подошла женщина с маленькой девочкой в голубом, под цвет реки, платье.
— Мама, мама, — закричал девочка. — Смотри, какая красивая гвоздичка! Можно я подарю ее тебе, самой любимой?
Мама заулыбалась, счастливая, кивнула, и дочь протянула ей гвоздичку. Понюхав ее, женщина хитро улыбнулась.
— Ты что так странно улыбаешься? — посмотрела снизу вверх девочка.
— Я тебе ее верну лет через пять, — ответила мама. — И напомню тебе слова, с которыми ты ее мне преподнесла…
— Какие слова?
— «Можно я подарю ее тебе, самой любимой?» Знаешь, я почему-то уверена, что через пять лет самым любимым у тебя станет какой-нибудь распрекрасный принц.
Девочка покраснела, увидев розовую гвоздичку на будущем своем свадебном платье.
Взявшись за руки, они ушли. Камень остался один. Сначала он, демонстрируя  облегчение, сказал: «Уф!», потом ему стало скучно по темечко сидеть в сыром песке.
— Ты чего разлегся тут, лежебока, — обратился он к камню-соседу.
Тот молчал — ему нечего было сказать.

Послал «Гвоздичку» Полине. Знаю — ответа не будет.

Зря я отпустил дочь в Корею Со Светой и ее новым мужем. Думал, будет учится в школе при посольстве. 


Почему я одинок?
…Там где я родился, дома строили из глины.  Люди брали под ногами повсеместную эоловую глину, дочь ветра м мать грязи, месили ногами, укладывали в ящик-форму и тут же вытряхивали из него поражавший значимостью кирпич.  Затем второй, третий, четвертый…  Потом, высушив их палящим солнцем, строили дома. Однажды я стоял с открытым ртом перед штабелем сырых еще основ мироздания. Отец Иосиф подошел, постоял рядом, сказал:
— Кирпичи — это значимо.  Из них можно построить дом, который защитит от дождя, холода и недобрых людей. Дом, в котором можно завести семью. Человеку надо уметь строить дома.
— Но у меня нет ящика? — посмотрел я растерянно.
— На, возьми вместо него.
Отец Иосиф поднял с земли спичечный ящичек, протянул мне, и через два часа я построил первый свой дом. Маленький, но очень похожий на всамделишный. Он был без окон, но с дверью.
Его сломала каблуком мама Мария. Сломала, шипя:
— Ты смерти моей желаешь?!

Этот эпизод я почему-то вижу со стороны. Вижу, как  сижу на корточках перед своим домом, вижу коробки, развалившиеся от мокрой глины, вижу, как мама Мария выходит из дома в синем шелковом халате с павлинами…

Я и сейчас не улавливаю связи между тем игрушечным домиком и смертью. Возможно, предки бабушки хоронили покойников в склепах. Возможно.

Чувствую: ни до чего не докопаюсь. Можно год за годом копаться в себе, и труд этот будет безрезультатным, пока я не узнаю, почему мама Мария сломала мой дом каблуком.
Если бы не сломала, я бы, наверное, поехал к ней в Карачи Новосибирской, и она не умерла бы от пролежней.
Впрочем, дело в левом полушарии.

«Ты смерти моей желаешь?!» Шуба, та шуба…
Человек, желавший кому-то смерти, склонен предполагать ответные чувства.

Слом дома меня потряс, но не остановил. Семилетним, уже живя у мамы Лены, со всей округи я стащил в садик сотни бесхозных кирпичей (и не только бесхозных — например, забор пивного завода, ограничивавший наш садик с одной стороны, стал несколько ниже) и построил грандиозную сводчатую башню. Маленький и незначительный создатель, я сидел в ней, совершенно великолепной, моей, возведенной собственными руками, сидел на корточках, с опаской поглядывая на шаткую тяжелую кровлю, и тут пришел рассерженный отчим (мать оторвала его от книг).  Вытащив и отругав меня, он разрушил башню ударом ноги, и ушел дописывать диссертацию.
Башни не стало, но остались кирпичи.  Постояв у развалин, я принялся сооружать прочное однокомнатное жилище с устойчивой крышей. И тут же в нем, не успел и пота отереть со лба, появилась хозяйка, симпатичная соседская девчонка Валя Карманова, обычно не обращавшая на меня внимания, появилась и споро приготовила обед из ста граммов ливерной колбасы (за ней, дав пятачок, она посылала меня в магазин) и свежих душистых цветов белой акации («Дорогой, не мог бы ты подняться на крышу сарая и нарвать цветов посвежее? Я приготовлю из них салат, тебе понравится»).
Потом были и другие дома.  Кирпичные, деревянные и семейные.
Семейные дома я строил из себя и очередной женщины.  И все они разрушились, потому что просто жить, просто быть я не мог.
Подозреваю, что эта безотчетная, подсознательная страсть к сооружению надежных убежищ (как из кирпичей, так и людей), обязана своим появлением утробным страхам. Я не хотел выходить на свет божий, не хотел родиться, и тогда же, видимо, в меня вошло стремление обходиться тем, что есть.
Но я родился. И стал избегать зависимости — тот, кого хотели выскрести, боится зависимости. На групповой фотографии  первого класса все дети серьезны, преисполнены осознанием важности момента. А я стою со скорченной рожицей. Почему я ее скорчил? Помню. Меня хотели сделать зависимым, хотели заключить, заключить в фотографию.
А я из нее вылез. Вылез живым. Освободился.
В четвертом классе после письменного экзамена на время проверки работ нас заперли в классе. Я вылез из форточки. Класс был на втором этаже. Учитель не мог поверить, что я сбежал, «ушел от бабушки», пока не увидел меня входящим в дверь.

Я один, потому что строил, пытался строить всегда и везде и из всего? Строил, пытаясь всем доказать, и, прежде всего, себе, что я не кирпичик, который можно разбить, подсунуть под колесо, вложить в кладку?
Да.
Дед говорил, что есть кирпичики, и есть те, кто их складывает. И те, кто складывает, тоже кирпичики, но кирпичики Бога.
Я не смог стать простым кирпичиком, не смог обрести счастья в человеческой кладке.
Может, я Божий кирпичик? Вряд ли.
Я деградировал, деградировал потому что раздулся в пузырь. То, что надуто воздухом, деградирует.
Я деградировал и лопаюсь.

…С Надей мне стало понятно: я — ничто.
Мы расходились восемь лет. Перебрались в Карелию, в тайгу, на шахту, в надежде сладить в новой обстановке.
Напрасно. Прожили год, и она уехала с сыном домой. Уехала, бросив: — А ты как хочешь. Хочешь — приезжай, хочешь — оставайся.
Я был смятен — мое «Мы» вновь распалось в прах. Ну а что? У сестры она жила на холодной веранде, а тут подвернулся я, чтоб решить все ее квартирные проблемы.
Но скелетное мое «Я» осталось и поступило в аспирантуру, чтобы продолжить то, ради чего стало геологом.
Через полгода, видимо, решив вкусить от столичной жизни, Надя вернулась. Несколько месяцев мы счастливо (на мой взгляд) обитали на Арбате в квартире над магазином «Плакаты». Летом, отправив Валентина в пионерский лагерь, поехали на полевые работы на Ягноб. В дороге она увлеклась Женей Губиным, разудалым моим шофером — белобрысым, с белесо-голубыми глазами и золотым передним зубом, обожавшим выражения типа «Лечу, как фанера над Парижем», «Эх, нажраться бы, да поблевать».
Они предавались любви, пока я ходил в маршруты или сидел в архивах.
Это было что-то! Я был раздавлен, уничтожен. Мне казалось, что нарушен основной закон природы, и очень скоро она (природа) во что-то непотребное превратится, уже превращается.
И она превратилась. Это случилось после того, как Губин сказал: “Не надо Надюхе сегодня в маршрут – у нее менструации”. Чтобы спасти природу, я не внял ушам и сочинил какое-то объяснение. И на заправке на дороге в Ташкент, на базу института, тоже сочинил. Женька, странно глядя, попросил достать из его бумажника талоны на бензин и я, выполняя его просьбу, обнаружил фотографию смеющейся Надежды. Подписанную моими стихами в момент, когда счастье обладания ею переполняло меня.
Сейчас эти эпизоды видятся мне поставленными. Их поставила Надя, поставила, чтобы отомстить. За что? Об этом позже.

Вторые аспирантские полевые работы на Ягнобе начались с Татьяной, учительницей французского языка, решившей провести отпуск подальше от Москвы. По дороге из Ташкента в Душанбе мы завернули на Искандер, и там, рядом с машиной, в кабине которой ворочался и кряхтел холостой шофер Витя, я несколько ночей подряд готовился к встрече с Надей, оставшейся с Губиным в Душанбе. Готовился в спальном мешке Татьяны.
Надя, и не поздоровавшись, потребовала немедленного развода. Я хотел предложить ей все, но она хотела одного развода.
Я растерялся. Меня выкидывали, меня выскребали вновь. У меня отнимали то, что, казалась, отнять невозможно — сына. Я смотрел на нее,  уверенно-взволнованную, стоявшую передо мной в коротком облегающем летнем платье так идущего ей салатного цвета, открывавшем лакомые шею и грудь, стройные, гладкие ноги и понимал свою ничтожность, понимал, что нужна мне не она, а ее ладное, шелковое, сладкое тело. Мне не хотелось отдавать это тело другому. Мне самому хотелось трогать его руками и оставлять в нем сперму. И все хотели этого! Как смотрел на Надю муж ее сестры Зины, он смотрел и видел, как тот,  выждав, пока заснут жена и дочери, пробирался к ней на веранду с шоколадкой, шампанским, пачкой сигарет. Его можно было понять, Жена его Зина была строгим завучем, командовавшим семьей, как классом.
Вот тогда я и стал таким, какой есть. Но я не пошел вразнос. Не пошел, потому что твердо знал: я — это я, и у меня свой крест, свой путь. И очередной шаг на этом пути — диссертация. Не потому, что она добавит веса в обществе и самоуважения, а потому что предоставит известную свободу в действиях. Жизнь двинулась своим чередом, и пришла пора провожать Таню и встречать Клару, молоденькую длинноногую лаборантку. Невзирая на бурчанье Вити: «Вот стерва, у него ведь еще спальный мешок от Таньки не остыл», она, совершенно непосредственная, стала строить глазки будущему светилу советской геологической науки. Перед отъездом в горы мы несколько дней провели на душанбинской перевалочной базе. Вечерами, вернувшись из пыльных архивов, я наслаждался долгожданной прохладой, лежа, как в раю, на раскладушке под тенистыми деревьями, она неслышно подходила и нежно целовала в губы. Я, лишившийся своего «Мы», своей женской ипостаси, и ставший потому более мужчиной, чем был, привлекал ее к себе и невозмутимо делал то, что делает в таких ситуациях настоящий мужчина.
Тем временем Губин стал казаться Надежде мужланом, да и Витя, бывавший у них, передал мои слова, что обстановку на перевалочной базе нельзя назвать вполне  райской, потому что гурии работают не скопом, а посменно, и она пришла на базу расфуфыренной. Я помню этот эпизод отчетливо, наверное, потому что был тогда нарасхват.
...Мы сидели во дворе за круглым столом, уставленном бутылками и яствами; Надя, закинув ногу на ногу, с дымящейся сигаретой в претенциозно отставленной руке, внимательно рассматривала тяготевшую ко мне Клару.
— Нет, ничего у тебя с ним не получится, — наконец, сказала она безапелляционно.
— Почему-у? — растерянно моргая длинными ресницами, поинтересовалась девушка.
— Ты ноги бреешь, а он этого не любит. Провинциал он, понимаешь? — улыбаясь, Надежда вытянула гладенькую, но, тем не менее, никогда не знавшую эпиляции ножку и повертела ею то так, то эдак.

В общем, взяли меня за рога красиво и с куражом, и тем же днем мы втроем переехали к Кузнечику на квартиру. После ужина — конечно же, отменного — у нас с ней была любовь, в продолжение которой Клара в соседней комнате смотрела мультики.
Все получилось просто — девушка пыталась заполучить меня, но Надя предложила больше. Что предложила? Оргию. Кураж, замешанный на бесстыдстве, радость освобождения, освобождения животного от пут нравственности, которые я испытал в полной мере и помню до сих пор. Я раз за разом вгонял в нее член, она стонала, а моя вчерашняя любовница смотрела «Ну, погоди!» и ела «дамский пальчик», перед тем предложенный ей Кузнечиком...

Почему мы не пригласили в постель Клару?! Она бы согласилась, без сомнения согласилась! А если бы не согласилась, я нашел бы убеждающие слова. И неудача, провал, превратились бы для нее в забавное приключение, о котором можно было пошептаться с подругами. Нет, если это не пришло мне в голову, значит, тогда я был лучше...
В Москве Клара пыталась восстановить наши отношения, но я ждал Надю. Она должна была приехать, чтобы окончательно меня уничтожить.

13.10.91. Монтень — «философствование — это подготовка к смерти». Я почти готов. Жизнь прекрасна и неисчерпаема, но жадность до нее уходит. Ничего не хочется.
Марина благодарна мне за любовь, за то, что я эту любовь, ни от кого не скрываю. Жду одного - ее звонка. В прошлый четверг пошли к ней. У меня был коньяк «Самтрест», крабы, заморские фрукты, цветы и грязное белье. Мы сидели на кухне и говорили до одиннадцати. Потому что свекор и свекровь с дочерью могли зайти лишь до одиннадцати. Иногда ей на плечи или голову садился голубой попугайчик, и она становилась вовсе обворожительной. Я не смог опуститься на землю, и ничего не получилось. Она была восхитительной, я сто лет не лежал с любимой женщиной в постели, пахнувшей фиалками.

За нашими спинами ничего не осталось — все растворилась в девяностых. Марина, пройдя круг самоутверждения, вернулась к мужу.
Нет, кое-что осталось. Стихи, написанные после ее отъезда из Приморья.
Многостишья
1.
Вечер этот пройдет, завтра он будет другим.
В пепле костер умрет, в соснах растает дым...
Пламя шепчет: «Прощай, вечер этот пройдет.
В кружках дымится чай, завтра в них будет лед...»
Искры, искры в разлет –  что-то костер сердит.
“Вечер этот пройдет” –  он, распалясь, твердит.
Ты опустила глаза, но им рвануться в лет -
Лишь упадет роса, вечер этот пройдет…
2.
Вечер этот прошел, он превратился в пыль.
Ветер ее нашел и над тайгою взмыл.
Солнце сникло в пыли, светит вчерашним сном.
Тени в одну слились, сосны стоят крестом.
В сумраке я забыл запах твоих волос.
Память распалась в пыль, ветер ее унес.
Скоро где-то вдали он обнимет тебя
И умчит в ковыли, пылью ночь серебря…

Двустишье:
Змея орла
Переползла.

Одностишье:
Шелковой нитью обвился червь.

Бесстишье:




16.
Не знаю отчего,
Мне кажется, что в голове моей
Крутой обрыв.
И каждый, каждый день
Беззвучно осыпается земля.
И.Т.


Почему я так часто употребляю слова «смотреть», «видеть», «взор», «взгляд»? Это от Ока? Или картинок отчима?

Отчим вырезал женщин из цветных журналов. Гайзер вырезал статьи из энциклопедических словарей. Какая между ними связь?

Почему я катал Валентина и Полину на плечах?
Мне это нравилось?
Да. Я испытывал удовольствие. С ними на плечах я был представительнее. Они были ближе. Мне нравилось делать их высокими. Поднимая детей к небу, я сам приближался к нему. Позже я узнал, почему детям нравится ездить на плечах. Езда на плечах возбуждает определенные эрогенные зоны.

Это что-то (Бог Дух?) сидит во мне, это пронизывает меня взглядом-связью (Око?), что-то позывает меня к великому единению моего «Я» со всеми людьми. Я ведь хочу обнять всех. Женщин, мужчин, детей. Обнять и прижать к сердцу. Стать ими. Женщиной, мужчиной, стариком. Я хочу быть смертельно больным и цветуще здоровым, каторжником и конвоиром. Я хочу походить в колготках с лайкрой и каторжных цепях. Я хочу знать, что думал Сократ об иронии и почему Кьеркегор не женился на Регине. Я хочу увериться в том, что Гитлер — один из нас. Если мы все сольемся — будет счастье. Не будет «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», «Я», а будем «Мы», и весь мир впитается этим «Мы» и станет его кровью.
Все это путано и не научно, но ведь я сумасшедший? И у меня должно получиться обнять всех и сделаться всеми. Интересно почти во всех моих книжках герои объединяются в единый биомеханизм, которому все подвластно.

Жан Бодрийяр.
 «Я бы сказал, что современное положение вещей, это состояние после оргии. Оргия – это момент освобождения. Освобождения социального и сексуального, освобождения сил созидательных и разрушительных, освобождения искусства. Сегодня игра окончена - все освобождено. И все мы задаем себе главный вопрос: что делать теперь, после оргии?»
 «Мы находимся в состоянии лицедейства и не способны ни на что, кроме как заново разыграть спектакль по старому сценарию. Это состояние, когда все утопии обрели реальные очертания, и парадокс состоит в том, что мы должны продолжать жить так, как будто ничего не случилось. Все, что нам остается – тщетно-притворные попытки породить какую-то жизнь помимо той, которая существует. Мы живем в постоянном воспроизведении идеалов, фантазмов, образов, мечтаний, которые уже присутствуют рядом с нами, и которые нам, в нашей роковой безучастности, необходимо возрождать снова и снова».

Игра моя окончена — все, что во мне было, освобождено.

Из вентиляционного отверстия потянуло чудесным запахом. Прекрасной симфонией запахов. Картошка, жаренная с луком под крышкой… Запах божественным великолепием, природностью, скульптурной законченностью кружит голову. Но что это? Что прибавляется к нему?..
Понятно, пережарили, и божественность, великолепие увяли в жратву. Господи, как они это будут есть?!


А Надя со студентом-западенцем Мишей? Они тайно, по одному, ушли в дальнее ущелье, чтобы предаться любви, а я все видел, все, с первого поцелуя, и первого касания, видел всю прелюдию, видел все, и не дал о себе знать, потому что у них могли появиться ненужные вопросы, да и было со мной то, что никто не должен был видеть, и  что ни при каких обстоятельствах я  не мог оставить ни на минуту.

А  что уничтожило и мое последнее счастье — последнюю семью? Я любил Свету, обожал дочь Полину.
Он рухнул, когда я устроился в известную западную фирму, производящую геологические исследования Белуджистане. В теплый летний вечер — до отъезда оставалось всего ничего — Света кошечкой устроилась у меня на коленях и, трясь шелковой щечкой о мою щеку, сказала…
Света сказала, что я уезжаю в проблемную страну и могу не вернуться живым, и потому они не опустят меня незастрахованным. И, выслушав соответствующий вопрос, назвала мою примерную цену.
Она была так себе, эта цена. Три с половиной тысячи долларов. «Ну, скажем, три с половиной тысячи долларов», — ответила супруга, помедлив. Понимаю, я действительно мог не вернуться. Но страховка никак не повысила бы уровня жизни осиротевшей Полины — у меня были деньги на черный день, у Светы были. Просто я имел цену, и они не хотели ее терять.
Я знаю, в цивилизованном мире страховка за мужа, за отца собственного ребенка — это нормально. Нормально для кого угодно, но только не для меня. Я органически не мог сосуществовать с человеком, который знал мне точную цену в долларах. Это сейчас я знаю, что стою меньше того, чем обладаю. И в стократ меньше того, что мне было дано.

И так я уехал В Иран, в застрахованную командировку. Но, вернувшись через полгода, продолжал видеть в посеревших глазах супруги не любовь, но себе цену. И она падала, падала, и золото могло спать спокойно.

17.
Мораль отрицает жизнь.
Фридрих Ницше.

А может быть, нет? Не был я лучше? Ни в детстве, ни вообще? Просто я, живя, все более и более проявлялся?
Да. Именно проявлялся.. С молодых ногтей раз за разом не пролезал ни в одни ворота. Раз за разом отовсюду выставлялся. Переменил пять школ, со всех работ уходил со скандалом, либо просто выгонялся. Был оставлен дюжиной женщин. Сын и дочь знать не хотят. В чем дело?
Может, дело не в левом полушарии, а в наследственности? Мы все — буйные, безудержные казачьи потомки. Полина в утробе так размахивала руками и ногами, что мать теряла сознание. В год могла больно хватить кулачком. В Хургаде Света накрасилась и принарядилась к Новогоднему празднику, трехлетней Полине это не понравилось, и она расцарапала матери лицо. Мама Лена точно такая же, и Валентин тоже.
Нет, все же наследственность тут второе дело (об этом ниже), первое дело в морали, в нравственности. Но что такое нравственность? Это то, в чем все люди равны и справедливы, как были мы равны и справедливы в тупике моего детства. Когда является неравенство (хотя бы в виде кремового костюма, или моих слов, не понравившихся Полине в Хургаде: «Света, на вечере ты будешь самой красивой!»), нравственность (она же справедливость) отступает.
Сначала меня заставили оплевать человека, потом отвернуться от отчима, впервые в жизни протянувшего ко мне руки.
Заставили, вынудили...
Раб говорит: «Они виноваты, в том, что я...»
Свободный говорит: – «Я виноват, в том, что я...»
Это — фраза. Я не считаю себя виновным. Я не мог себя нравственно искалечить.
Нет, надо покопаться в Интернете.
18.
Во мне все пороки: и зависть, и корысть, и скупость, и сладострастие, и честолюбие, и гордость… Я знаю это и борюсь, всю жизнь борюсь.
Л.Н. Толстой.

Я вошел в Интернет, автоматически, не думая, набрал в окошечке «Типы характеров» и в первой же статье, написанной Владимиром Жикаренцевым, прочитал:
«Характер - тоннель, по которому несется поезд - вы. Вам  не свернуть.
Гм...
...Шизоидный тип характера возникает у ребенка в утробе матери, когда его появлением либо недовольны, и ему угрожает аборт (смерть), либо мать и окружающие неуверенны в положительном исходе беременности...
Замечательно! Я еще и шизик. Поздравляю! И с Валентином все ясно — не мог родиться два дня.
...Повзрослев, шизоид питает антагонистические чувства к матери, сторонится тех, кто не хотел его появления, сторонится всего мира.
...Ребенок постоянно испытывает беспочвенную и безотчетную тревогу.
...Он чувствует, что родился по случайности, что в мире нет для него места. Он подозрителен, плохо сходится с людьми, ощущает себя изолированным и чужим. Все это порождает гнев, который изливается в приступах ярости.
Да! Мать приходит ко мне, и я подсознательно жду от нее боли, непонимания, и, не выдерживая напряжения, срываюсь в истерику. Так же срывался, когда Света, мама-Света — я ведь называл ее мамочкой! — не хотела войти в мое «Мы».
...Секс для шизоида — средство почувствовать силу жизни. И это понятно, ведь оргазм, пожалуй, самое мощное средство всколыхнуть организм, пробудить его хоть ненадолго. Поэтому шизоиды нередко занимаются онанизмом. Сексуальные фантазии — неотъемлемая часть его внутренней жизни.
Не в бровь, а в глаз.
...Шизоиды — чувствительные и восприимчивые натуры Людей они побуждают к интеллектуальным отношениям.
Всю жизнь побуждаю к интеллектуальным отношениям. То есть мечу бисер...
...Младенец, не пользовавшийся вниманием матери, чувствовавший себя лишенным ласки, внимания, часто голодавший, приобретает оральный характер.
...Он, страшась одиночества, мучимый голодом, плачет; мать приходит, не может успокоить, раздражается, и ребенку становится еще хуже.
...Оральный характер также формируется, когда ребенка отдают в ясли или оставляют на родственников, например, на бабушку.
Представляю маму-Марию с годовалым Андреем и мною, трехмесячным… Мама-Лена сдает экзамены, потом уезжает в горы на производственную практику. А я, презираемый, постылый, лежу в своем дерьме и хочу есть, хочу тепла, хочу слышать биение материнского сердца, хочу видеть лучащиеся любовью глаза.
...Поскольку оралу недодали внимания, ласки и любви, он постоянно цепляется за кого-нибудь или что-нибудь. Иначе говоря, он развивает в себе сильные привязанности к людям или предметам.
Всегда привязывался к женщинам. Любил друзей. Готов был на все… А недавно Николай — тридцать лет я считал его близким другом — звоня от меня по телефону, сказал кому-то: «Да вот, сижу у приятеля». А ведь он плакал, провожая меня в Карелию.
По той же причины у орала развивается чувство пустоты, недостачи чего-то важного. Вовне эти чувства прорываются в виде скупости, иногда чрезмерной. Если он чувствует ее, то на пиках переживаний она может менять знак и превращаться в щедрость.
...Он упрям, как ребенок, и  способен выжать из камня воду.
...Постоянно ожидая помощи, он не способен принять ее, ибо уверен — ему невозможно помочь.
Да. Мне хочется, чтобы замечали и помогали. Но, когда протягивают руку, я говорю себе. «Ты должен сделать все сам. Ведь за помощь тебе придется чувствовать себя обязанным».
…Он склонен к дегрессиям. Он не дает другим заботиться о себе. Он старается быть сильным. У него преувеличенное чувство независимости, которое при стрессах исчезает. Он имеет потребность проверять себя в трудных ситуациях и без всякого труда их находит. Ему нравится думать, что другие не могут этого сделать, а он может.
Это так.
...Орал хочет уйти от людей, ставших чужими, но не может, и потому делает все, чтобы его изгнали.
...С людьми он общается лишь затем, чтобы рядом кто-то был. И это понятно — ведь в детстве ему не хватало матери. Никто не знает так хорошо, что такое вода, как жаждавший в пустыне. Никто не знает так хорошо, как забытый ребенок, что такое счастье чувственного контакта. Близость и контакт с человеком, для него почти то же самое, что и секс.
...Орал ревнив. Ревность порождается жадностью, чувством собственности и страхом быть покинутым.
…Орал открыт и говорлив, как ребенок, не умея лгать, он не может ничего утаить.
Однажды я сказал сыну, что врачи долго не решались на кесарево сечение, поэтому он родился почти задохнувшимся. Почему я это сказал? Мстил за то, что он плохо учился, и я не мог им гордиться?
...Язвительная пассивность орала есть следствие того, что, будучи взрослым, он психологически остается ребенком. Он инертен. Но, получая «грудь» (возможность), высасывает ее до капли.
...Поскольку орал застрял в детстве, он пытается создать себе опору из людей и предметов.
...В мире взрослых он терпит неудачи.
Вот почему я люблю детей и предпочитаю их общество! Взрослые мне неприятны. Они обработаны, отшлифованы, обрублены, нафаршированы, черствы и неотзывчивы. Мне, ребенку, ближе открытые, доверчивые сердца и лица детей. Я благоговею, чувствуя их возможности, и огорчаюсь, осознавая, что они превратятся во взрослых. Мне нравится играть с ними в песке, строя из него замки. Мне нравится сочинять сказки, которых не слышал сам. И дети тянутся ко мне. Они чувствуют, что я такой же, как и они.
...Орал не бывает довольным.
...Орал интересуется людьми, легко завязывает отношения. С ним легко разговаривать. Он умеет любить и легко выражает чувства.
...Они стремятся стать учителями и проповедниками. Их неодолимо тянет к распространению знаний. Они — миссионеры, учителя от Бога, способны любить и дарить любовь.

Вот так. Все ясно. Вопрос «Как я таким стал?» решен. И решен давно. Я — инфантильный, я — ребенок. Стресс повлиял на надпочечники, надпочечники повлияли на мозг. И все этим объясняется. И то, что я паясничаю и выпендриваюсь перед людьми, перед собой, в своих книгах. И в ключевых ситуациях всегда веду себя как ребенок. С Кларой было так хорошо, в рот смотрела, женой стала бы хорошей, а какая сестра красавица! Надя же пришла, поманила пальчиком, и я пошел за ней, как мальчишка в штанишках идет за маменькой. Сопливый мальчишка, которому не нужна душа матери, но лишь ее внимание, ее власть. Но если достаточно нажать несколько клавиш и набрать в окошечке «Типы характеров», почему никто почти ничего про себя не знает? Почему никто не интересуется характерами своих детей? Почему никто не интересуется, что из них получится, из-за чего получится?
Не интересуются, так как знают: знания умножают печали. Если мать будет знать, что сын ее на всю жизнь останется ребенком, из-за того, что кормила его не она, а молодящаяся бабушка, кормила остывшим сцеженным молоком, то печали ее умножаться, и на танцах или лекциях по маркетингу на чело ей ляжет тень печали.

15.07.71. Учебная практика. Утром Сергей Лазариди уехал в город. Был в самоволке, его накрыли и возмездием определили мытье сортира на два очка. Он, гордый грек, отказался. Я пошел к начальнику лагеря Шакурову за него просить.
— Будем отчислять, — сказал он. — А что делать? Дисциплина в горах  превыше всего. Да и вел он себя со мной как гений-Лермонтов с засранцем Мартыновым, так что выстрел за мной.
— Это понятно, что дисциплина превыше, но, согласитесь, наказывать таким образом  непедагогично.
— Совершенно с вами согласен, но, согласитесь, что отхожие места должны время от времени очищаться, а уборщиков в нашем штате не предусмотрено.
— Тогда надо установить очередность.
— Хорошо, — прищурился он. — Я согласен, но лишь в том случае, если вы будете первым!
Лазариди не отчислили.  Меня над мужским очком едва не вырвало. Однокашники сказали, определив предварительно дураком, что никакой очередности не потерпят.

Сергея Лазариди не отчислили бы и без моего «гражданского подвига» — у него, известного в городе мастера спорта по сабле, были покровители, да и кто отчислил бы студента за отказ чистить отхожее место? Лет через десять на дружеской пирушке выяснилось, что этот случай в его памяти никак не отложился. Прочувствовав факт, я сам себе удивился: «Почему его забывчивость меня не обидела?» И тут же нашел ответ: «Я не огорчился, потому что делал это для себя».
Тогда я был другим. Тогда я верил в дружбу и был способен на поступки.

Из-за одного такого поступка Тамара топилась.

05.02.92. Город Пласт. Кочкарское месторождение золота.
В плановом отделе познакомился с Наташей. Прелестнейшее создание с изрядно почерневшим верхним резцом. Навешал лапши. Много. Однако большая ее часть прилипла к ушам присутствовавших в комнате женщин. Наутро глава отдела сообщила мне, что у Наташи есть жених, но это не страшно, так как лично у нее в Бресте есть дочь, на которой «вам, молодой человек» надо срочно жениться», и дала ее номер телефона и баночку вишневого варенья. Меня это повеселило. О, этот испорченный зуб, обрамленный трепещущими алыми губками!! Это истинная жизнь, это откровение!! Можно его скрыть и казаться божественной и загадочной. А можно показать, и стать земной дальше некуда.
Сочинилась фраза: «Красота должна быть с изъяном».
Кстати, о вишневом варении. Жители Пласта и его окрестностей заметили, что на землях, сильно зараженных мышьяком — долгие годы он выбрасывался в атмосферу соответствующим заводом — вишня урождается крупной и обильно. Узнав об этом от начальницы отдела, я сказал, что догадываюсь, чем удобряют вишневые деревья на незараженных участках. «Да, мышьяком, — покивала начальница. — Я сама это делаю».
Пуст и одинок, как потерянная варежка.
19.
На следующий день я — они загостились — ознакомился с другими типами характеров. Улыбнулся, узнав, что заносчивыми, как правило, становятся люди, в дошкольном возрасте мочившиеся в штанишки (вот уж Голдинг! Кажется, мочеиспускание уже в десятый раз склоняется мною). Испугался, что ко всему я еще и «анальник». Но скоро себя в этом разубедил. Да, я ковыряю заусеницы на пальцах, выжигаю каленым железом келоиды, да, я стараюсь быть пунктуальным и жесток — будучи студентом, по просьбе Николая Матвеева пытался кирпичом сломать ему руку, с тем, чтобы он мог уехать с сельскохозяйственных работ, — но в болезненной чистоплотности и аккуратности меня никак не обвинишь.
Дочитав труд до конца, я посетовал — «уретральниками» и «анальниками» становятся по объективным причинам, из-за чего-то: из-за недержания мочи или повышенной чувствительности прямой кишки. А оралами — по субъективным, то есть из-за кого-то.
Как-то все просто получается. Надо все передумать и привести к общему знаменателю. Как?  Проанализировать жизнь со Светой! Чтобы не осталось сомнений, что со мной случилось то, что должно было случится с мальчиком, которого сначала хотели выскрести, а потом отказали в возможности сосать грудь, когда хотелось, сосать, прижимаясь маленьким тельцем к улыбающейся маме.
Итак, Света. Вот что я писал о ней несколько лет назад:

...Хрупкая, она неуклонно идет к цели, идет от человека к человеку, от должности к должности. И он был ступенькой. Лишь увидев его, она почувствовала в нем отца, не родного, который был равнодушен, а папочку, способного защитить и научить защищаться.
Еще он говорил.
Он говорил, что в жизни много дорог.
Он говорил о мигах счастья, которые согревают годы одиночества.
Он говорил о любви, без которой жизнь становится тлением.
Он говорил о женщинах, которых любил, и которых полюбит.
Он говорил, что большинство людей, расписываясь, думают, что соединяются на всю жизнь, хотя продолжительность среднестатистического брака не превышает шести лет
Она привела его к себе. Вера Зелековна была категорически против связи (а затем и брака) дочери с лицом, не имевшим за душой ничего материального, и к тому же на девятнадцать лет старше.
— Так это ж на время, мама, — успокоила ее дочь.
И рассказала, как он говорил, что люди, вступающие в брак, должны знать, что, скорее всего, они проживут в нем около шести лет. Должны знать, потому что это знание поможет любящим сохранить семью, а расчетливым — подготовиться к «следующей» жизни.
После двух месяцев знакомства Смирнов заявил, что не прочь родить от нее девочку.
Она согласилась. Предыдущая ее беременность завершилась трагически, и врачи сказали, что детей она иметь не сможет.
Он убедил ее: ребенок, его ребенок родится, он не может не родиться.
Три послеродовых года они жили душа в душу.
Затем все изменилось.
Он оказался невыносимым. Он не желал подстраиваться, не мог жить беззаботно, не умел просто ходить по гостям, просто смотреть телевизор и просто наслаждаться в уютном ресторанчике дорогим импортным пивом, он вечно что-нибудь придумывал, переделывал, спорил, предлагал, постоянно раздражая всем этим как ее, так и родственников.
Так долго продолжаться не могло, к тому же, к исходу шестого года брака Света стала исполнительным директором коммерческой экономической школы и оказалась в гуще «мотивированной» молодежи.

А как было на самом деле?
Она — милая кошечка с внимательными голубыми глазами, характерные еврейские носик и губы — пришла в лабораторию из банка, в котором зарабатывала раз в пять больше. «Видимо, с женихами там напряженка», — узнав это, решил я. В обеденный перерыв мы выпили с Сашей Свитневым по полстакана спирта, выпили, закусили и, ублаготворено откинувшись на спинки стульев, взяли новенькую сотрудницу под перекрестный огонь оживших глаза. Света, естественно не знавшая, что в бутылке из-под популярного тогда “Рояля” булькала вода, озадачилась. А Свитнев, в двух словах рассказав ей о достоинствах многоканальной космической съемки, поинтересовался, не желает ли она чаю. Сотрудница желала. Я пошел к шкафчику, покопавшись в нем, вернулся к столу огорченным:
— Надо же, заварка как назло кончилась… Придется эн зэ заваривать…
И набрав из-под помидорных кустов, выращенных мною на подоконнике, использованную заварку (слитую для подкормки растений), ссыпал ее в чайник, залил кипятком и, радушно улыбаясь, заверил девушку, что фирменный чай лаборатории ей, несомненно, придется по вкусу».
Я ей понравился. И в ней что-то было.
Месяц или два она играла со мной, то призывно улыбаясь, то отталкивая негодующим взглядом. По лестницам шла впереди, показывая ноги. Порой, когда работал за компьютером, садилась рядом и грудь ее касалась моего плеча.
Наконец, привела на дачу. Проведенную там ночь я склонен был считать лирическим отступлением. Почему? Видимо, потому что, покончив с индюшечьей ногой, нашпигованной сыром, скоренько мною сочиненной в двух экземплярах при помощи духовки, она вытерла салфеткой уголки губ и сказала, как бы предлагая дежурный десерт:
— Может быть, займемся сексом?
Видимо, ей так говорили, или это были слова из кинофильма или рассказа подруги, которые ей хотелось когда-нибудь сказать.
На следующий день, в начале рабочего дня, она, болезненно выглядевшая, сказала, что я чуточку перестарался, и мне придется проводить ее домой. Я нехотя согласился, и отношения наши сделались постоянными. Мне стало хорошо и покойно.
У меня появилось «Мы».
Жили в ближнем Подмосковье, в одном доме с ее теткой — свою квартиру я оставил предыдущей супруге.
Вселившись, засучил рукава. Выбросил рухлядь, вытер пыль, покрасил потолки, переклеил обои, вымостил дорожки, выловил мышей. Готовил, стирал, мыл, сажал, консервировал, гулял с дочерью.
Шесть лет.
Все сгубила жадность. Из-за нее я:
— стремился не делиться ею ни с кем. Говорил: «Наша семья — это ты, Полина и я», — «Ты зря так, — отвечала она, — мы все — семья. И чем больше нас, тем больше сиделок у Полины»;
— хотел разделить дом и участок, чтобы никто не мог покуситься на нашу (мою) свободу (своей квартиры в Москве у меня тогда не было). Хотел разделить, чтобы спать с женой, тогда, когда захочется, а не когда все лягут спать;
— Постоянно копался в огороде, выращивая зелень и овощи, в том числе, и  на зиму. Чтобы не пропали яблоки, десятками литров ставил вино. Заставлял ее консервировать овощи и фрукты;
— часто думал о почти двадцатилетней разности в возрасте. Мысль, что когда-то мы расстанемся, и ее теплое, услужливое тело к кому-то перейдет, постоянно буравила мозг;
— хотел владеть ее помыслами. Хотел, чтобы учитывала мое мнение, а не мнение родителей и родственников.
Она же ничего не хотела — все у нее было решено заранее и шаг за шагом осуществлялось по схеме вуз – ребенок – карьера – деньги.

Да, я  хотел все и вся подмять под себя. А если бы думал о дочери, все обернулось бы иначе. Нет, не обернулось бы. Ведь старался. Говорил Свете, что в душе сидят звери, которые время от времени выскакивают против воли. Выскакивают, когда становится болотно. Она не понимала. А что можно понять в 24 года? Что я понимал в 24 года?
Ничего.
Все кончилось, когда повел себя совсем уж ребенком: Выставил ультиматум — «Или делим дом, или я ухожу». После того, как  ультиматум был отклонен, — из-за боязни ущемления имущественных прав, — уехал на две недели к Андрею в санаторий. Назад меня уже не пустили — Вера Зелековна убедила дочь подать на развод.
Больше всех пострадала Полина. Дело дошло до психиатра. Вот так, на «раз, два, три» я сломал психику четырехлетней дочери. Которую любил больше всего на свете. Значит, мое самолюбие было больше этой любви? Или этой любви вовсе не было?
Может быть.
А если попробовать расчленить эту любовь на составляющие? Так…
1-я составляющая — это положение «Она — моя дочь» = «Она моя, она — это я».
2-я составляющая — это «Она — умница и красавица, и добьется в жизни успеха, станет лучше всех и, следовательно, я стану лучше всех. Я смогу хвастаться».
А 3-ей составляющей — бескорыстного добра, безличной нравственности было мало, они стерлись в начале жизни, и потому все проиграли. И Света тоже.
Почему проиграла Света? Она ведь богата, путешествует и вращается в свете. Она, наконец, единолично завладела дочерью.
Она проиграла, потому что не смогла, не захотела преодолеть своей безнравственности. Так же, как и я. Но моя безнравственность лежит на душе тяжелым камнем, а ее безнравственность  — это оружие. Ее оружие. Не в силах преодолеть свою, я пытаюсь что-то сделать, чтобы моя душа, души людей стали лучше, свободнее. А она… Она, наверное, идет в церковь, ставит свечку и подает профессиональным нищим.

С помощью детей я хотел преодолеть нелюбовь к себе.
Не удалось, и цепочка зла продолжилась.

Господи, почему же меня не выскоблили акушерской ложечкой? Какой же я злой, какой мерзкий! Сколько человек меня за это ненавидели и ненавидят…

06.05.94. Вчера получил сорок долларов за статью об морфоструктурных особенностях различных эрозионных срезов очаговых структур. Через месяц светит еще сорок за статью о Депутатском рудном районе. Еще сорок соавторша зажала. Лебедев предложил стать заведующим лабораторией. Я отказался, сказав, что частые встречи с ним увеличат нашу критическую массу, в результате я вылечу из горячо любимого мною института. Он оскорбился.


E-mail Полине.
«Карандаш "Искусство».
Карандаш был  желто-зеленым и очень бледным. Таким бледным, что им невозможно было сделать заметку, подчеркнуть что-нибудь, закрасить или подмазать.  Долгие годы он жил в хрустальном стаканчике  вместе с отверточкой, с помощью которой раскручивался системный блок, с ножиком, обрезавшим фотографии и бумагу; с ручками, переносившими на бумагу мысли, телефоны и имена, с пинцетом, выщипывавшим волосы, выраставшие на носу; с надфилем,  который просто приятно было подержать в руках.
Его, ни с того, ни с сего, дала мне ты, когда я уходил из дома. Как я сейчас думаю, дала с тайным смыслом, а не потому, что он был не нужен. Ты знала, что он может пригодиться только мне.
Он пригодился.
Чувствуя себя бледным и ненужным, я старался быть ярче, старался пригодиться, но не так, как пинцет или надфиль.
Поглядывая на него, я записывал свои мысли. Поначалу они выходили бледными, но я старался и слова, штрих за штрихом, становились видимыми.
Я хотел бы вернуть тебе этот карандаш.
Возьмешь?

Мы все поросята. Один строит дом из любви, другой из камня, третий из слов.
Все — отстой. Редко что плавает наверху.
Ложь — это клей, помогающий слеплять фрагменты существования в нечто удобоваримое.
Это я Мебиуса загнул. Запутался, разуверился и загнул. Сжечь файл?

Все что я писал о Свете — это неправда. Правда будет видна, она восстанет, когда у бога образуется свободное время, и он расставит всех нас по местам, расставит, предварительно раздав подзатыльники, оплеухи, раки и переломы.
Что касается меня, я знаю, что получу, и где буду стоять. Но я буду стоять. Буду стоять, когда умру. Буду стоять, как дед. Как отец Иосиф.

Нельзя писать и красиво, и умно, и честно.
(Из отрывного календаря.)

20.
Нелюбовь — вот что меня обступает.
Первый мой ненавистник — Павел Грачев. В шестом классе он, маленький, краснолицый, крепкий, подлетал на перемене сзади и с размаху бил ладонью по глазам. Полчаса после этого я не мог видеть. За что бил? Не знаю. Наверное, я много говорил и был, как тогда выражались, «электровеником», первым «электровеником» в классе. А Грачев, отвечая урок, четыре слова в предложение связывал минуту, за что получал от ликующего учителя твердую тройку с минусом. Еще, без сомнения, он предвидел, как мы встретимся через много лет, встретимся взрослыми. Он предвидел, что я увижу его в синем халате грузчика и телевизором «Рубин» в руках, вы помните, сколько он весил, а он меня — в костюме с иголочки с «Moscow News» в боковом кармане, в модном галстуке, начищенных до блеска ботинках и с умопомрачительной Надеждой справа (в тот день она надела-таки  купленные мною французские туфельки с тоненьким каблучком в четыре дюйма).
Предвидеть это было легко, логика стартовых позиций проста и не знает просчетов. Но если бы он напрягся и увидел меня насквозь промокшим в непролазной тайге, тайге, дочиста отмытой многодневными дождями, увидел облепленным вездесущими энцефалитными клещами, гнусом и комарами, если бы увидел в Белуджистане, окруженным десятком шаг за шагом подступающих волкодавов, если бы увидел, как прусь в безлунном мраке с рюкзаком образцов и проб, прусь с четырех тысяч на две или, обмороженный и засыпающий, ухожу от смерти на автопилоте, он точно похлопал бы меня по плечу и угостил «Примой».
Однажды я пересилил себя и отправил его в нокдаун. После этого трое таких, как он, били меня в переулке.
Павел Грачев для меня воплощение вынимающей душу абсолютной неправедности. Он — исчадие неправедности, не прикрытое ничем. Я и другие неправедные люди, прикрываемся белыми одеждами благообразия, чистыми на вид или запятнанными, но прикрываемся или прикрыты близкими. Он — нет: ему нечем прикрыться и потому его неправедность — эта вечный стыд, вечная боль, которую можно унять, лишь ударив, лишь пустив ее в ход.
Иногда мне кажется — его ненависть спасла меня. Нет, не спасла — я ведь погибаю. Его ненависть — это веревочка, все еще связывающая меня с миром, сопротивляющимся гибели. Она пока держит.

Еще меня ненавидела Надежда. Ненавидела так же, как и Грачев, ненавидела из-за угла. И ненавидела  многогранно — ведь мы в общей сложности прожили десять лет. В спорах с друзьями и знакомыми неизменно становилась на их сторону. Любую критику в мой адрес воспринимала с ликованием. Предпоследний всплеск ее ненависти разорвал в  клочки рукопись моей диссертации, разорвал перед окончательным со мной разрывом, а последний — помог свински охарактеризовать моральные качества моей мамы в присутствии ее мужа (работая со мной в Управлении, Надя многое узнала).
Она ненавидела меня, как предупреждающий знак; как руководство, возбраняющее использование; как футшток, показывающий неподходящую глубину, как бармена, отказавшегося налить, как провидца и очевидца.
Юра Житник, товарищ и коллега, тоже ненавидел. Люто ненавидел... За что? Наверное, за то же, что и Надежда. За чувство собственного достоинства. В меня его не вставили, и я вынужден постоянно его создавать и поддерживать, умножая знания и квалификацию, а также в спорах и обменах мнениями. А в него самоуважение вставили, как ребро, и он был, как глыба, как камень, по которому чесался мой резец, мой язык. Не в силах соперничать со мной (куда комплексу превосходства против комплекса неполноценности?), он взялся за Надю. Клал ей в стол шоколадки, смотрел масляными глазами. Она ему жаловалась, он сочувственно кивал — они были одной крови. Потом мы дрались, я сломал ему руку, и следующие полгода он, засучив рукава, сажал меня в тюрьму.
А мама Лена? Она тоже ненавидит, иногда, но ненавидит… За то, что не такой, как все, за то, что другие, не я, меняют «Мерседесы», одеваются с иголочки, и с ними легко жить и думать о будущем.
А Света? Ее мать, Вера Зелековна?
Ее мать... Шляхетская высокомерность не позволила нам сблизиться. Высокомерность, высокомерность... Что-то мы о ней слышали...
Но хватит об этом.

Надежда Алексеевна Кузнецова-Шевченко-Белова-Томашевская умерла под собственной дверью – говорят, не смогла ее открыть, вернувшись домой от собутыльника. Узнав об этом, я долго боялся, что убил ее сын.
Пришла мать с горячими яблочными пирожками. Я посадил ее за стол, налил чаю, придвинул вазу с конфетами и, съев пирожок, затем второй, прямо спросил:
— Расскажи, как я появился. Ты ведь в институте еще не училась?
— Не училась... — ответила, насторожившись.
В свои семьдесят два после трех подтяжек она выглядела лет на десять моложе.
— А как с Егоровым познакомилась?
Мама задумалась. Решив отвечать, сказала виновато:
— Жили рядом. Он особенный был… Дед — комдив гражданской, расстреляли в тридцатых… Прапрадед с Ермоловым дружил. Женя еще снимок показывал, на котором они рядом. А сам выпивоха и бабник, ни одной юбки не пропускал... Зачем тебе это?
— Хочу понять, как я таким стал...
— Каким?
— Ты же знаешь... Я жесток, скуп, недоверчив, женщины уходят... К тебе вон как отношусь. Меня это мучило всю жизнь, я боролся с собой — безуспешно.
— Глупости.
— От этих глупостей я ненавижу себя и… и не хочу жить...
— Господи, как ты можешь так говорить! — вскричала. — У тебя же все есть, только живи!
— Могу. Я вычитал, что такими, как я, становятся люди, которым в младенчестве не доставало материнского тепла, которых кормили, когда придется...
— Да как ты смеешь! У меня от молока груди лопались. Мастит даже был — резали. Ты просто хочешь оправдаться!
Выпил вина. Назло. Полный стакан.
Не отреагировала, отвлек тюль на окне — «пора стирать».
Я сидел в тишине и остро чувствовал себя сумасшедшим. Нет, не сумасшедшим, а спасителем, человеком, в которого внедрили животворящую правду, а с нею сердце. Я должен подняться над всеми — над отцом, над матерью, над детьми, над приличиями, наконец, и крикнуть: Спаситесь, наконец, и детей своих спасите! Прервите цепочку зла, и вернется Бог, и воцарится Царство Небесное!
— Хочу оправдаться?.. — не смог я выдержать взгляда матери, вновь в меня упершегося. — Наверное... Но не перекладывая на тебя вину. Я думаю, я стал таким объективно. Ты жила, как хотела, как могла, как давали... Жила, особо не задумываясь ни о чем, жила, все принимая. Я тоже так жил. Все так живут... И потому все несчастны. Рано или поздно становятся несчастными.
Помолчав, выдал вопрос, сверливший мозг:
— А почему ты меня не выскоблила? Родить в десятом классе — это круто даже в наши дни.
Мама молчала, рассматривая мою последнюю инсталляцию. Ее глаза сверлили круглую темно-синюю коробку из-под бисквитов «Heartland Collection», приклеенную к стене над электроплитой.
Крышка посередине крест накрест распорота ножом, — видела она.
Лепестки жести нервно выгибаются наружу.
В отверстии меж ними — часы.
Двенадцать там, где должно быть четыре.
— В этом весь ты, — антипатично покачала головой. — Полчаса надо смотреть, чтобы догадаться который час.
— Да, в этом весь я.
— А это что такое?
Указала подбородком на пол. На утюжок, приткнувшийся носиком к блюдечку, полному гнутых гвоздей.
— It’s my pet Irony. Домашнее животное. Он ест. Кстати, Iron по-английски утюг, а Irony — ирония.
— А это? — указала на другую инсталляцию. Губы ее неприязненно кривились.
Я посмотрел на давнишнее творение — обтянутую джинсовой тканью  фанерку. На пришпиленные в два ряда скелет кильки, кровавый окурок сигареты Sobranie Red (его перед тем, как уйти навсегда, раздавила в моей тарелке Ксения), пустую зажигалку «Мальборо», выеденное яйцо, выдавленный тюбик суперклея, фотографию со студенческого билета.
Мою фотографию. На ней я простодушный ангел, не читавший Фрейда и потому не знавший, что любовь должна быть точно дозирована… Любовь к сыну, к дочери, к жене, государству, дозирована, чтобы на сердце не появились стигматы. Все должно быть дозировано.
— Эта картина называется «Жизнь продолжается», — криво усмехнулся я. — Видишь, на ней еще много свободного места. Ты не находишь ее оптимистичной?
Не ответила. Смотрела на часы, тикавшие в коробке бисквитов, пытаясь определить время. Сказав, что сейчас половина восьмого, я повторил вопрос:
— Так почему ты меня не выскоблила?
— Пишешь об этом? — на секунду взгляд ее окрасился интересом.
— Да… Я — ребенок, остался ребенком,  и люблю детей. И хочу, чтобы они вырастали психически здоровыми. Хочу, хотя знаю: если все люди станут психически здоровыми, скорее всего, возникнут другие проблемы, может быть, более сложные. Так почему ты меня оставила?
— Не помню.
— Но все же?
— Да как-то странно все получилось… Узнав, что я беременна, мать вытолкала меня из дома и со словами: «Вернешься одна» захлопнула дверь. Я пошла к твоему отцу. Он улыбался, рукой махал: «Это твои проблемы, девочка, отстань, ну, посмотри, какой из меня папаша и муж?» Мы были с ним всего два раза, и он никогда ничего не обещал. Пришлось идти договариваться насчет аборта. А ночью, у подруги, приснился сон — отец стучал пальцем по столу, требовал, чтобы родила, а не то он меня проклянет.
— Отец стучал?
— Да, отец. Твой дед. У него была белая борода, и он говорил раскатисто, как с неба. Он сказал, что усыновит тебя, и ты будешь его ребенком.
— Ну и зря послушалась! Он меня усыновил и в командировку на полгода уехал.
— Ты маразматик, сумасшедший! — обескуражено покачала головой. — В твои-то годы!
— Почему сумасшедший? Представляю, как вы со мной мучились. Десять лет ведь жили втроем, а потом и вчетвером в однокомнатной квартире. Знаешь, мне иногда кажется, что отчим — святой. Столько лет терпеть чужого ребенка. Я бы так не смог. Помнишь, сколько я прожил с Верой после того, как она привезла сына? Две недели. Нет, надо было меня выскрести, и все было бы хорошо. Может быть, сейчас вы жили бы лучше. Или даже вышла бы замуж по любви...
Замолчав, я попытался представить себя выскобленным. Но увидел… Христа на кресте. Хмыкнул: «Ну да… Его ведь тоже выскребли. Из Земли обетованной, из Иерусалима. А потом вышло, что умер за людей. А если бы меня выскребли, получилось бы то же самое. Мама бы нашла себе своего человека — сколько у нее было поклонников. Отчим — свою женщину. И добра в мире стало бы больше. Они бы не ненавидели друг друга. И главное — не стало бы меня, источника несчастий».
— Нельзя так говорить… Бог сделал так, что ты родился, и ты должен быть благодарен.
Сказала неуверенно. Состарившись, мама пыталась верить в Бога, но у нее не получалось. Может быть, из-за подспудной уверенности, что и на том свете она обойдется своими силами.
— Благодарен, благодарен… — поморщился,  — Если бы я не родился, Надежда бы не спилась.
— Ты же сам говорил, что у нее наследственность? Что брат от пьянства умер? И отец?
— Да, наследственность. Но, возможно, ей попался бы другой человек. Не такой как я, на себя зацикленный, а стоящий и простой. Колотил бы, и она не спилась. Юру Житника помнишь? Вот был бы муж! Он ноги бы ей мыл и воду пил за красоту и ремнем  бил до остервенения за пьянство и наплевательство на завтрашний день. И, знаешь, я ей ведь изменял или пытался изменить, и друзья мои ей докладывали, чтобы по головке погладила… Господи, сколько же свинства в жизни! Нет, надо было выскрести.
— Без тебя не было бы Валентина, — разговор ей наскучил, и мысли раз за разом перескакивали на герань, оставленную дома на обеденном столе — в горшке пора было менять землю.
— Он тоже несчастный. Знаешь, что я в Интернете вычитал? Что он до сих пор не женат, потому что без отца вырос. А Полина? Она тоже никогда не выйдет замуж…
— Почему это? — «Может, действительно сунуть землю в микроволновку, как советовала Гера Михайловна?»
— Знаешь, что она сказала мне в песочнице через полгода после развода со Светой? — спросил я, решив, пропустить непростой вопрос мимо ушей. — До сих пор помню. Вся черная от горя, она сказала: «Я никогда не выйду замуж… Не хочу, чтобы у меня были несчастные дети. Такие же, несчастные, как я».
— Глупости…
— Да уж, глупости. У психиатра на учете была.

После развода я проводил с дочерью два-три часа каждую пятницу. Она не отходила ни на шаг и часто огорошивала сказкой, в которой у маленькой девочки умирали родственники, но все кончалось благополучно: ее находил хороший человек, на меня похожий. Когда  начинал прощаться, она, нервно хохоча, прятала кейс или обувь, обливала и пачкала одежду, однажды унесла в туалет плащ и там описала. С течением времени эта реакция становилась злее и злее.  Стоило мне сказать: «Ну, все, доченька, мне пора», она чернела лицом, кидалась игрушками, оскорбляла, пинала ногами. Однажды Вера Зелековна сказала, что после моих посещений Полина несколько дней кричит на домашних, и потому мне надо бывать реже. Потом я узнал, что психиатр посоветовал Свете и ее матери восстановить дочь против меня и рассказал, как это сделать. Теперь дочь называет меня по имени.

— У психиатра на учете? И тебе бы к нему сходить! Ты точно в голове своей заблудился. Пьешь, женские вещи с игрушками покупаешь, сам с собой разговариваешь — вчера на улице мимо отца прошел и не заметил. И в спортзал перестал ходить, вон, как растолстел…
— Да, уже почти девяносто… — погладил живот.
— Надо бегать, завести простую бабу, она бы хоть окна вымыла и…
— Слушай, мам, — не стал я слушать то, что слышал десятки раз, — а на геологический факультет ты из-за Егорова поступила? Чтобы быть рядом?
— Нет... — отвела глаза. — Рядом с нами жила Дина, геолог, ты ее знаешь. Она так захватывающе рассказывала о горах, о маршрутах… Пела под гитару...
Лицо мамы сделалось ностальгическим; помолчав, она пропела:

Я смотрю на костер догорающий,
Вижу ласковый трепет огня.
После трудного дня спят товарищи,
Почему среди них нет тебя?

— А Егоров? Как он отнесся к твоему появлению на факультете? — продолжал я спрашивать, вспомнив, что в первом маршруте лошадь копытом выбила маме зуб. — Вы ведь встречались?
— Зачем ты меня мучаешь?! — заплакала. — Мне семьдесят три года, я скоро умру!
Я промолчал, и она продолжила, вытря слезы:
— Что Егоров? Подходил, брал за руку, уводил, хотя с Третьяковой жил и все это знали. Однажды домой затащил — я замужем уже была. Потом жена его за это бросила, и вечные выпивки, и умер он под забором.
Я допил вино и сказал:
— Слушай, знаешь, что мне кажется?
— Что?
— Что ты меня не выкинула из-за него. Ты любила его, или он был особенный, и рядом с ним ты становилась особенной. Чтобы вернуть его или просто быть рядом, ты поступила на геологический факультет, и там все знали, что у тебя ребенок, его ребенок, Чтобы вернуть его или просто быть рядом, ты шла к нему домой и отдавалась...
— Кто тебе сказал, что в институте все знали, что у меня ребенок?
— Никто. Я сказал наобум и угадал.
— Как ты можешь говорить так с матерью?!
— Похоже, я отдаю долги... Плод неразделенной любви отдает долги... Хотя какие долги — ты мне ближе стала. Увидел тебя девчонкой. В жилах — шестнадцатилетняя жаркая кровь, июньская ночь вся в звездочках. Он — внук героя, качался на генеральской коленке, визжал на полу, требуя унести прочь манную кашу. Да… Не жизнь у него была, а малина… Кубики, ромбы и шпалы отдавали честь, сам Сталин, может быть, поглаживал ему головку. И тут — ссылка… В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов…
Мы помолчали. Убрав под стол пустую бутылку, она сказала:
— В пятьдесят седьмом, после реабилитации твоего прадеда, отец и мать Жени приходили к вам с деньгами, но мама не пустила их на двор…
— Пустила…

Я вспомнил.
Кто-то с улицы постучал в дверь, позвал: «Хозяйка!» Мама Мария подошла, узнав, кто пришел, стала говорить на повышенных тонах; пришедшие отвечали заискивающи.
— Ну, дайте хоть одним глазком посмотреть! Мы слова ему не скажем! — разобрал я одну из фраз.
Мама Мария сжалилась. Во двор по ступенькам поднялись двое, выглядевшие старше сорокапятилетней тогда бабушки. Они смотрели, подав головы вперед. Лица светились приклеенными улыбками. Я смотрел настороженно. Женщина потянула ко мне руки: — «Господи, как похож!». Я решительно отступил.
— Все хватит, — встала между нами мама Мария, и они ушли, продолжая механически улыбаться.

— Ты что молчишь?
— Не верю, что бабушка не взяла денег, — посмотрел я. Подумал: «Говорю одни гадости».
— Не взяла.
— Откуда ты знаешь?
Она не сказала. Глаза ее смотрели на бутылки из-под вина, стоявшие у холодильника. Вино было дорогое. Накануне скупость неожиданно для меня уступила сестричке-расточительности.
— Лучше бы оделся, как следует...
— Ты опять за свое?
— Ну ладно, я пойду. Эта сволочь…
— Мам, я же просил!!
Последние пятнадцать лет из более чем пятидесятилетнего брака мать с отчимом ненавидели друг друга, время от времени объявляя перемирия продолжительностью в сутки-другие, в течение которых выглядели разве что не влюбленными голубками.
Мы поцеловались, и она ушла. Мне, опять оставшемуся в пустоте, захотелось придумать жизнеутверждающую идею. Не получилось, и, опустошенный, я лег, хотя не было и десяти. Заснуть не смог — в воображении виделась материнская грудь, полная молока. Я встал, взял словарь, нашел статью «Мастит» и прочитал:

Мастит (от греческого mastуs — сосок, грудь), грудница, воспаление молочной железы. У женщин, главным образом первородящих, наблюдается в период кормления ребёнка.
Течение М. острое, реже — хроническое. Основные причины — застой молока, плохое опорожнение железы при кормлении, трещины соска. Попадая в такие условия, микробы, проникающие по лимфатическим путям и молочным ходам в железу, вызывают её воспаление. Возбудитель — стафилококк, стрептококк и некоторые другие — проникает в железу изо рта ребёнка, через загрязнённое бельё, при несоблюдении гигиенических правил ухода за молочной железой в период беременности и кормления. Трещины сосков образуются при недостаточно эластичной коже, окружающей сосок, вследствие плохой подготовки сосков перед родами или неправильной техники кормления. Признаками М. являются уплотнение (нагрубание) железы, покраснение кожи, распирающая боль, повышение температуры. При прогрессировании воспаления железа увеличивается, кожа становится напряжённой, горячей на ощупь. Образование абсцесса под кожей, в толще железы или позади неё, характеризуется размягчением уплотнения (инфильтрата), повышением температуры тела, кормление становится резко болезненным, к молоку иногда примешивается гной. Ограничение или прекращение кормления усугубляет воспаление. При пониженной сопротивляемости или при несвоевременном и нерациональном лечении процесс может приобрести флегмонозный и даже гангренозный характер. Лечение: в начальной стадии — холод на железу, антибиотики, новокаиновая блокада, полное опорожнение железы от молока (систематическое кормление больной грудью и тщательное сцеживание молока). При нагноении — вскрытие гнойника; при этом кормление пораженной грудью прекращают; молоко сцеживают молокоотсосом. Профилактика: подготовка сосков к кормлению, при образовании трещин — их лечение; профилактика застоя молока (сцеживание после каждого кормления), тщательное соблюдение правил кормления ребёнка (чистота рук матери, сосков, правильное прикладывание к груди: ребёнок должен полностью захватывать сосок вместе с околососковым кружком).

Проглотив это со смешенными чувствами (живописать их, думаю, нет смысла) я вышел на улицу и очутился в парке.
22.
Несмотря на поздний час, на скамейках сидели обыватели — группами и поодиночке — и пили пиво, заедая его чипсами, «корочками хлеба»  и сушеными кальмарами. Некоторые распивали водку или красное вино из бутылок в холщовых корсетах. Пившие пиво находились под пристальным наблюдением востроглазых стариков, прятавшихся среди деревьев в полумраке.
Стоило той или иной бутылке или банке опорожнится, как к ней бежали, забыв об артрите, венозном расширении и мерцательной аритмии.
Бутылки подхватывалась на ходу.
Банкам приземлиться давали, но лишь затем, чтобы злорадно раздавить заученным ударом каблука.
По сравнению с обывателями, казавшимися не вполне существующими реально ввиду внутренней пустоты, глаза охотников светились жизнью.
Дети — их было много — рассматривали взрослых и догадывались: скоро они вырастут и будут ходить в сквер сами по себе, и сами по себе будут курить, пить пиво и красное вино из бутылок в холщовых корсетах. А если не повезет, что ж, бутылки будут всегда.
«Царство условного рефлекса, — сжались мои губы. — Людей завели, научили пить из чашек и горлышек, есть ложками и руками, научили что-то делать, даже оригинальничать, и они тикают, однообразно и бездумно, тикают, тикают около века, пока не кончится завод или по той или иной причине не выскочит какое-то колесико или пружина. Прочь отсюда!»
Я бросился вон из парка, чтобы посмотреть на тех, которые куда-то идут.
Они прекрасны, идущие. Идущие к чуду, которое есть, ибо чудесный мир существует. К тому, что заменит утерянное с лихвой. Прекрасны юноша с девушкой, идущие за букетом цветов, сжимаемым рукой девушки. Прекрасны папа с дочерью, идущие по миру сочиняемой вдвоем сказки. Прекрасен мужчина, с надеждой вглядывающийся в лица встречных женщин...
По глазу ударили, когда я подходил к выходу. Саданули ладонью, подбежав сзади. Несомненно, это был Грачев — техника удара была его. Я автоматически повернулся, чтобы убедиться в правильности предположения. Но увидеть ничего не смог — правый глаз, пылал и слезился так, что левый, подавленный сопереживанием, отказывался открываться.
Нащупав  рукой дерево, прислонился. Кто-то встал рядом. С трудом открыв левый глаз — для этого правый пришлось зажать рукой — увидел упорную старушку. В одной ее руке висела сумка с бутылками, в другой — авоська с расплющенными банками.
— Мужик тебя ударил, — сочувственно проговорила она, и тут же нырнула мне за спину, увидев то ли бутылку, то ли банку.
— Метр с кепкой, а злой... — донеслось сзади (левый глаз сам собой закрылся).
Я опустился на корточки, опираясь спиной на дерево.
Ствол был приятно шершавым.
«Что это? Мистика? Или белая горячка? — мысль разбавила боль. — Нет, это чепуха. Временное искривление пространства и времени. Хотя, какое искривление… Память о Грачеве, воплощении абсолютной несправедливости, ищущей конца, прошила всю мою жизнь, и вот, материализовалась».
Представил его лицо. Оно смотрело с презрением. Стало ясно, что мыслил и мыслю по инерции, приобретенной тридцать лет назад, и потому ничего не понимаю. «Мистика, временное искривление пространства и времени, воплощение абсолютной несправедливости, ищущей конца». Какой абсурд!
Увидел себя его глазами. Увидел старушку с сумками, полными пустых бутылок. Увидел обывателей, предметно пивших пиво. Не знавих, куда себя деть. Говоривших ни о чем. Вчера, сегодня, завтра, всегда. Понял, что не люблю тех, в ком вижу себя. Не люблю недоделавшихся. Распертых пустотой. Опустивших руки. Придавленных к земле. Смиренно дожидающихся конца. Не люблю этот парк-клетку, в которую заточаются по инерции, по безмыслию.
Встал, думая, что нашел какую-то ниточку. Перебрался через дорогу, оказался в магазине. Ниточка привела? Купил бутылку вина, — продавщица смотрела презрительно. Как на бомжа с извечными синяками. Вернулся домой, выпил ее в двадцать минут, сел за компьютер.
Ниточка не вытянулась. Видимо, трезвомыслящая.

Грачев своими оплеухами меня переделал. Во дворе и поблизости не осталось рохли, которую я бы не поколотил.

Невозможно долго думать, мысленно упорядочивать, что-то сложное сочинять. Видимо, в голове кончается какое-то вещество, необходимый компонент определенных электрохимических процессов. Тема для романа: злой гений, научился извлекать это вещество из голов людей, никогда не мыслящих (циклы  типа «Он сволочь, он сволочь, он сволочь» и мысли наподобие «Не попить ли мне кофейку?», не в счет, они веществ не расходуют). У гения что-то вроде шприца. Он наливает донору стакан водки, затем извлекает это вещество, и донор чувствует, что здорово поработал мозгами.

20.07.93. Нижневартовск. Скармливаю дрессированным микробам нефтяные разливы. Не едят. Оказалось, на месяц мне надо: хлеба — 20 бух., соли - 0,1кг, сахар - 1 кг, крупа яч. - 2 кг, супов -  30 шт., лука - 1 кг, масло р. - 1,5л, овощей - 3 кг сигарет- 20п.,  спичек - 5 кор., витаминов - 1уп., спирт - 1л, плюс подножный корм в виде рыбы свежей - 10 кг, грибов  - 5кг, ягод  - 5кг. За месяц на севере получил столько же, сколько в институте получаю за год.
26.06.94. Вчера в обед пошутил: «Лебедев бросил писать книгу, начал писать песню». Все смеялись. Сегодня пришел зам Мартюшов и предложил уволиться.

Это последняя запись. В период «Света» я не вел дневников.
Господи, если бы я тогда знал, как все повернется…

Челентано поет «Сын льва». Слушаю. Эту песню часто крутили в кумархской камерлке. Когда становилось тоскливо или приходила вахта с водкой.

Владимир Иванович Мартюшов, тихий, улыбчивый человек, человек, со всеми старавшийся ужиться, умер в сорок девять от обширного инфаркта.

23.


Я увидел, как мама Мария, дававшая мне ноздреватый теплый хлеб с сахаром и отобравшая шубу, умирает от боли, проевшей все тело до мозга костей. Она хотела добра дочери Лене, она просто хотела, чтобы у той была хорошая семью, в которую приятно ходить в гости. Но ничего не получилось, и вот, она умирает.
Увидел, как слепой дядя Иван, замечательный плотник (сделавший стол с которого я, пятилетний, стибрил  рюмку водки), растапливает печь, закрывает заслонку и ложится в постель, рассчитывая не проснуться, потому что две недели никого не приходил.
Увидел отца Иосифа, протянувшего мне пустой коробок, родивший дом. У него недержание мочи — следствие контузии, и последние месяцы жизни мама Мария стелет ему в холодной прихожей.
Увидел старшего Карнафеля, называвшего меня Вакулой. Он умер от рака, внутри у него почти все вырезали.
Увидел Христа. Он умирал на кресте. Умирал светло, без обиды. Ему было больно, но не страшно. Потому что смерть на кресте — это роды, болезненные, но роды.

А Валя Морозова, бывшая коллега? Муж бросил, хотела травиться, яд в сумочке носила, а я выручил. Мы ходили в ночи по глубокому снегу, я говорил: — Смотри, ты оставляешь следы! Ты можешь идти, ты можешь оставлять следы, ты можешь изменять действительность, ты можешь изменить все! Потом мы ломали веточки, я говорил примерное то же, и заговорил ведь, зашаманил!
Вряд ли они меня помнят.

Я проснулся, раздвинул шторы. Вовне рождался редкий в последнее время погожий день. Постояв у окна, вернулся в постель. Тень какой-то мысли блуждала в мозгу. Я поймал ее довольно скоро.
Экзистенциализм, или философия существования, стремится постигнуть бытие как некую целостность субъекта и объекта. Выделив в качестве подлинного бытия переживание, Э. понимает его как экзистенцию, т.е. переживание субъектом своего «бытия-в-мире».  Экзистенция есть бытие, направленное к смерти и сознающее свою конечность. Поэтому описание ее сводится к описанию ряда модусов человеческого существования: заботы, страха, решимости, совести и др., которые определяются через смерть.
В отличие от физического времени экзистенциальное время качественно, конечно и неповторимо; оно выступает как судьба и неразрывно с тем, что составляет существо экзистенции: рождение, любовь, раскаяние, смерть и т.д. Историчность человеческого существования выражается в том, что оно всегда находит себя в определённой ситуации, в которую оно «заброшено» и с которой вынуждено считаться.
Важным определением экзистенции является трансцендирование, т. е. выход за свои пределы. Свобода — это сама экзистенция, экзистенция и есть свобода. Марсель и Ясперс считают, что свободу можно обрести лишь в боге. Свобода предстаёт в Э. как тяжёлое бремя, которое должен нести человек, поскольку он личность. Он может отказаться от свободы, стать «как все», но только ценой отказа от себя как личности. Мир, в который при этом погружается человек, это безличный мир; это мир, в котором никто ничего не решает, а потому и не несёт ни за что ответственности. У Бердяева признаками этого мира является приспособление к среднему, уничтожающее оригинальность.
Согласно Камю прорыв одного индивида к другому, подлинное общение между ними невозможно. И Сартр, и Камю видят фальшь в любви, дружбе, во всех формах общения индивидов. Единственный способ подлинного общения, который признаёт Камю, — это единение индивидов в бунте против «абсурдного», мира, против конечности, смертности, несовершенства, бессмысленности человеческого бытия. Экстаз может объединить человека с другим, но это, в сущности, экстаз мятежа, рожденного отчаянием. Согласно Марселю подлинное бытие — трансценденция — является не предметным, а личностным, потому истинное отношение к бытию — это диалог с ним. Трансцендирование есть акт, посредством которого человек выходит за пределы своего замкнутого, эгоистического «Я». Любовь есть трансцендирование, прорыв к другому, будь то личность человеческая или божественная.
Согласно Ясперсу всё в мире, в конечном счёте, терпит крушение в силу самой конечности экзистенции, и потому человек должен научиться жить и любить с постоянным сознанием хрупкости и конечности всего, что он любит, сознанием незащищенности самой любви. Но глубоко скрытая боль, причиняемая этим сознанием, придаёт его привязанности особую чистоту и одухотворённость.


30.
Утром прошелся по городу. Люблино, Марьино — это ужасно. Кругом кичливые бетонные коробки — бездушные, разрозненные, несоразмерные человеку. Они все раздавили здесь, они  раздавили город моего детства, мой овраг, мою яблоню, мою кибитку.

Днем узнал, что Евгений Евтушенко живет в Штатах. Нет, он не Христос.
Представляю Христа, переселившегося в Вечный Город Рим и за сребреники читающего лекции в Колизее.

Апостолы Петр и Павел переселились в Рим.

Днем, часа в два, пришла мама с коробкой печенья; усевшись за стол, принялась рассматривать мой покрасневший  и все еще слезящийся глаз и красные полосы от пальцев Грачева на лбу и щеке.
Предварив вопрос: «Опять пил?!», я сказал, что до меня дошло, что я — Христос, Бог Отец и Святой дух. И что она тоже Христос, Бог Отец и Святой дух, но только женского рода, и мы с ней, а также остальные люди есмь одно и то же.
Конечно, у меня были сомнения: стоит ли делиться с мамой тем, что засело в голове, и засело по первому делу наперекосяк, стоит ли ее беспокоить. И перед тем как сказать, я распахнул Библию в четвертой ее четверти и прочел:

37. Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели меня, не достоин Меня;
Тяжко, но истинно. К Богу надо уйти, оставив все, но оставив дверь открытой. И близкие войдут в нее и соединятся с тобой в Боге.
38. И кто не берет креста своего и не следует за Мною, тот не достоин Меня.
39. Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее.
Закрыв Писание, я  решил говорить откровенно, тем более, знал, более уверенно знал, что она — это я, а я — это она.

— Смеешься? — выслушав, посмотрела подозрительно.
— Да нет! Ты поверь мне, прими мои слова, как принимают ребенка на руки, и проникнешься этим также откровенно, как я.

Надо сказать, я не ожидал, что мама тотчас станет моим апологетом, поскольку я сам себя чувствовал Христом лишь в какой-то мере. Ведь человек, откопавший в огороде добротную кирзовую сумку, туго набитую золотыми монетами, не скоро начинает верить своим глазам, и ночью вскакивает и бежит к шкафу, чтобы еще раз взглянуть на сумасшедшее сокровище, вдруг показавшееся привидевшимся.
И еще одно. Конечно же, в подкладке всего этого было еще кое-что. Я, именно я, продолжал смотреть со стороны на себя же, умершего для закона, которым был связан, освободившегося от него, чтобы служить (Богу) в обновлении духа, а не по ветхой букве. Смотрел, дееспособен ли он, ступивший в сторону, смотрел, чтобы решить, соединиться ли с ним, если мать поверит, или посмеяться над собой, если поднимет на смех.

Мама с минуту рассматривала утюжок, невозмутимо продолжавший свою трапезу. Она осмысливала слова «прими мои слова, как принимают ребенка на руки».
— Ну что, прониклась? — посмотрел я ей в глаза, когда они вновь сфокусировались на красных полосах на моем лбу и щеке.
Она покивала.
— У тебя белая горячка... — губы ее презрительно сжались, нога импульсивно двинулась и бутылка из-под вина, стоявшая под столом, упала, звякнув о свою товарку.
— Если это белая горячка, то я жалею, что она не охватила меня раньше желтой, — пропитался я негодованием.
— Какой это желтой?
— Да никакой… — остыл я.
— Ну и что ты собираешься с этим делать?
Я пожал плечами.
— Пойду, наверное, по городам и весям, поищу людей, которые меня поймут. Знаешь, сегодня утром я встретился с одним… Видимо, их достаточно много, почти столько же, сколько людей.
Я рассказал о Павле Грачеве. Рассказав, подумал: «Павел – имя апостола-первосвященника, сначала методично уничтожавшего последователей Иисуса, затем, после знамения небесного, ставшего ревностным христианином, тринадцатым апостолом. Мой Павел тоже преследовал меня, люто преследовал. Но теперь, когда меня осенило, он соратником пойдет рядом. Пойдет как символ зла, испытанного мною в детстве, как символ зла сделавшего меня, таким, какой я есть, как символ зла, направившего меня по моему пути…»
Мать продолжала смотреть с неприязнью, смешанной с жалостью. Мысли ее легко читались: «Ходит по улицам пьяный, с алкашами путается. Скоро на лице ничего, кроме синяков не останется. Вот ведь послал бог сыночка!»
— Квартирой, дачей и всем моим имуществом можешь распорядиться по своему усмотрению, — перешел я к практическим вопросам. —  Кстати, передачу движимости можно начать прямо сейчас.
Я сходил в гостиную, достал из секретера две сберегательные книжки, обручальные кольца, которые когда-то связывали меня  с Надей,  Ларисами и Светой. Положив золото в карман черного парчового халата, очень шедшего ей, она раскрыла одну из книжек. Глаза, найдя основную цифру, расширились и, тут же вскинувшись, вцепились в мои воспаленные глаза. Записи во второй книжке вызвали похожую реакцию.
— Копил всю жизнь... — смущенно улыбнулся я. — А деньги можно получить без хлопот — в банках я оставил на тебя доверенности.
— И когда ты собираешься по городам и весям?
— Завтра, — ляпнул я. И обрадовался скоропалительному ответу: «Решено!! Без нее я, без всякого сомнения, тянул бы с уходом к Богу, к Себе, до маразма, как тянул Лев Толстой». — И, пожалуйста, не присылай отца промывать мне мозги.
Когда я дурил, она присылала рассудительного мужа в расчете, что тот наставит меня на истинный путь.
— Вечером я зайду, — буркнула она и ушла, не поцеловав, как всегда.
Постояв у окна, я.

31.
«Замечательно, однако, что его семья открыто выступила против него и решительно отказалась верить в его признание. Однажды его мать и брат стали утверждать, что он помешан, и, относясь к нему, как к возбужденному мечтателю, хотели схватить его силой».
Эрнст Ренан «Жизнь Иисуса»

Утром — собрав рюкзак, я привязывал к нему палатку — в дверь позвонили. Увидев в глазок мать,  открыл дверь и через три минуты мчался в машине скорой, ехал квалифицированно спеленатый смирительной рубашкой.
Это было отвратительно, и я нервно смеялся.

А тот, кто думает, что здоров, болен. Моя дочь, став двадцатичетырехлетней, после исповеди облила никарагуанского священника кислотой. Ее посадили в тюрьму, но скоро выпустили обнаружив биполярное аффекти;вное расстройство - эндогенное психическое расстройство, проявляющееся в виде аффективных состояний: маниакальных (или гипоманиакальных) и депрессивных (либо субдепрессивных), а иногда и смешанных состояний. Возможны многообразные варианты смешанных состояний. Эти аффективные состояния, называемые эпизодами или фазами расстройства, периодически сменяют друг друга почти без влияния внешних обстоятельств (то есть «эндогенно»), непосредственно или через «светлые» промежутки психического здоровья (интермиссии, называемые ещё интерфазами), без или почти без снижения психических функций, даже при большом числе перенесённых фаз и любой продолжительности болезни. В интермиссиях психика и личностные свойства больного полностью восстанавливаются. Следует отметить, что пациенты с биполярным расстройством часто (примерно в 75 % случаев) страдают и другими, сопутствующими, психическими расстройствами (это может быть, например, тревожное расстройство).
Артур Шопенгауэр. Жизнь каждого человека, если ее обозреть в целом, представляет собой трагедию. Тщетные стремления, разбитые надежды, роковые ошибки и в заключение смерть…
Жан Мелье. Я познал ошибки, заблуждения, бредни, безумства и злодеяния. Я почувствовал к ним отвращение. Я не осмелился сказать об этом при жизни, но я скажу об этом, по крайней мере, умирая или после смерти.


Не позабыть ее!
Ту девушку,
Что слез не осушая,
Мне показала
Горсть песка…
И.Т.

Итак, есть два вида мышления, причем существование каждого из них оправдано и необходимо для определенных целей: вычисляющее мышление и осмысляющее раздумье. Именно это осмысляющее раздумье мы и имеем в виду, когда говорим, что сегодняшний человек спасается посредством бегства от мышления. Все же можно возразить: само по себе осмысляющее мышление парит над действительностью. Оно не поможет нам справиться с повседневными делами. Оно бесполезно в практической жизни.
«Отрешенность». М. Хайдеггер.