Красное каление кн. 4-я глава пятая

Сергей Галикин
КРАСНОЕ КАЛЕНИЕ
Книга четвертая
Глава пятая

     Ольга вздрогнула и медленно открыла глаза.
    Тяжелые от бессонницы веки вздрогнули и с трудом поползли  вверх. Какое-то подсознательное чувство опасности на миг нависло над нею. Ибо она вдруг почувствовала в этой тесной и душной землянке чье-то еще присутствие.
    За три года этой войны она уже привыкла вот так, медленно и совершенно спокойно открывать глаза. Даже при артналетах. Вернее, уже в сорок первом, сразу после мобилизации, под внезапными обстрелами и бомбежками, она даже и не привыкала, а просто очень быстро вернулась к такой привычке, выработанной ею еще там, в годы Великой и Гражданской.
     Чаще это выручало ее, это спасало. Это помогало ей всегда собраться с посторонними мыслями, помогало оставаться командиром, сильным, уверенным, на которого с надеждой смотрят подчиненные.    
      Маленькая серая мышка-полевка, забавно шевеля тонкими усиками, озираясь и блестя крошечными черными глазками, ползла по ее голой правой руке, направляясь  до самого закатанного выше локтя рукава ее выцветшей и застиранной гимнастерки.
     А рука была во сне выпростана ею из-под телогрейки, накинутой поверх шерстяного походного одеяла.
     Уже  окончательно пробудившись, она не шевелилась, а только лишь осторожно повела полуприкрытыми глазами  и тут же  решила подсмотреть, что же будет дальше: пойдет ли эта шалунья - мышь выше, по ткани выгоревшей гимнастерки, покинув ее голое запястье, или, не обнаружив там ничего интересного,  вернется обратно, туда, откуда она и появилась, вниз, по голой коже, на ладонь, безвольно пока лежавшую на столе и дальше, на тот самый кусок хлеба, который ей поздно вечером принес рядовой Глушко и который она, так и не попробовав, устало провалившись в сон, оставила лежать на столе.
     Мышка,  деловито обнюхавши пахнущую хлороформом ее гимнастерку, недовольно дернула усами и, ловко развернувшись, мелко семеня короткими ножками, шустро побежала вниз, по ее неподвижной руке, щекоча ее и смешно виляя острым хвостиком.
    Спустившись на ладонь Ольги, она присела, поводя по сторонам маленькой остроносой головкой и обнюхивая воздух.
       Вдруг резко зазвонил телефонный аппарат, стоящий тут же, на столе. Ладонь Ольги непроизвольно дернулась, сжалась и взметнулась к трубке.    Мышь тут же исчезла, с тонким пронзительным писком она улетела куда-то вниз, под стол.
     Звонил капитан, начальник снабжения из дивизии. Требовал и причем очень грубо, не выбирая выражений, немедленно выбрать предназначенные их полку лимиты. Ибо у него склад в церковном подвале, а там очень сыро да и подвал не резиновый. И его уже два раза накрывало артиллерией.
    Она всего один раз и видела этого грубияна, сгорбившегося, спившегося капитана, с обвислыми щеками и хроническими мешками под грустными бегающими глазами, капитана, который уже никогда не станет майором.
        Пообещавши непременно решить вопрос к вечеру, она стала звонить командиру автобата майору Семенову, с которым пришлось всерьез переругаться и минут десять ему доказывать, что медсанбат тоже не может ждать, пока освободятся машины, что в медсанбате лежат живые люди и им нужны так же, как и продукты,  медикаменты, шприцы и бинты. А потом она еще позвонила в санчасть, потом еще куда-то там…
     А потом она, наконец,  положила трубку, присела, убрала под косынку выбившиеся оттуда волосы и вдруг ощутила какое - то легкое жжение на тыльной стороне правой ладони.
     Поднеся ладонь к едва коптящей на столе керосинке, она с удивлением обнаружила там небольшую рваную ранку, раскрасневшуюся, слегка измазанную кровью и тут же поняла, что это ее только что цапнула та самая мышь, робкие перемещения которой она с таким интересом наблюдала по своей голой до локтя руке.
И которую она грубо сбросила с руки, когда раздался первый звонок.
      Она открыла бюретку, взяла оттуда спиртовой тампон, тщательно втерла спирт в ранку. Ранка приятно защемила, загорелась, а Ольга тут же ловко наложила на нее американский пластырь.
И тут же напрочь забыла об этом.
     Потому что тут же позвонил полковник Кравцов, начмедслужбы дивизии и попросил ее срочно как-то попасть в расположение шестьсот тридцать шестого полка соседней дивизии, где тяжело раненный в голову теперь умирал ее командир, генерал-майор.
     А опытных хирургов там пока не было. Да и само ранение, глухо сказал Кравцов, какое-то очень непростое. Кусок железа в мозжечке.
- В коме генерал, уж Вы там поторопитесь, Ольга Николаевна! В пятнадцать – ноль – ноль начнут!
« - Как-то попасть!» - незлобно передразнила она полковника.
     Ольга знала, что этот стрелковый полк стоит на стыке их дивизии и той, командир которой еще вчера был тяжело ранен при бомбежке. Где-то метров пятьсот, не больше.
    И туда попасть было бы не сложно.
   Но местность совершенно открытая. Низина, покрытая редкими прибрежными кустиками, наша пока только речка, а над нею весь голый бугор пока не наш.
    И сам берег пока на нейтралке, днем там и мухе трудно пролететь незамеченной.
    И, что она знала не понаслышке, там вовсю работают с той стороны снайпера, а у наших пока три мины на миномет, как вчера сказал майор Седельников, приходивший на перевязку:
- Чем я его крестить стану?
         А миномет, как известно, это главный враг снайпера. Но три мины на ствол это маловато!
     И потому снайпера противника, чувствуя свою безнаказанность, работают нагло, открыто, не пропуская ни какое, даже самое мало - мальское движение на наших позициях.
     Но командир соседней дивизии до темноты не дожил бы.
И ей надо было спешить.
       Надо было, не дожидаясь темноты, пригибаясь как можно ниже, быстро  пройти по полузасыпанным окопам стрелковой бригады, большую часть которой после неудачного наступления на Кривую Стремянку она уже пропустила через свой медсанбат, потом по старым промоинам ползком спуститься вниз, к речке, потом, пригнувшись, пройти вдоль ее пологого берега где-то с полкилометра, и все это перед передним краем немцев, метрах в пятиста, а потом, переползая бугор,  незаметно нырнуть в окопы уже совсем другой дивизии и постараться успеть к пятнадцати – ноль – ноль, когда они собираются начать извлечение осколка из мозжечка генерала.
   Только собралась, опять звонок. Звонил теперь уже начмедслужбы армии, полковник. Несколько волнуясь и чуть заикаясь, что Ольга навскидку отнесла к вероятной контузии, он сказал, что только что сам товарищ Сталин звонил в армию и скрупулезно интересовался состоянием командира дивизии и что другой надежды у них нет и «… только опыт и талант Ваш, Ольга Николаевна, и спасут положение!»
 Шинель накинула, тут же  сбросила. Поправила гимнастерку, накинула сумку, перекрестилась в угол, пошла.
Засвистело где-то рядом.
       Куст можжевельника впереди, приветливо качаясь на легком ветерке от утренней росы, вдруг встал на дыбы и взметнулся куда-то вверх, ослепив ее яркой вспышкой. Как бежала, она плашмя упала вниз, в вонючую хлябь окопчика, и комья дерна, только что вырванные немецкой миной, низвергаясь с неба, больно  ударили ее по затылку, спине и ногам.
«Шальная? Или засекли?»
    Переждавши с минуту - другую, пока не утих этот пронзительный звон  в ушах, не подымаясь, поползла она дальше, ибо лихорадочно понимала, что наверняка тот немецкий наблюдатель, который только что засек ее бег по неглубокому, наполовину засыпанному окопу полегшей здесь стрелковой бригады,  уже весь напрягся, впившись в стереотрубу, ожидая любое движение с ее стороны, чтобы скорректировать своих минометчиков и теперь уже  положить мину точно, ей на голову.
      Далее этот спасительный окоп, мелея все больше,  заканчивался и ей теперь надо было преодолеть совершенно открытый, поросший рваными корневищами прибрежных кустарников,  берег, всего-то метров сто, чтобы нырнуть в окопы уже соседней дивизии.
     Она остановилась, хлебнула из фляги немного противной теплой воды, перевела дух. Она ясно понимала, что туда нельзя теперь идти. Наблюдатель – немец только и ждет ее появления из укрытия. И не успеет она сделать и десяток шагов, как мины тут же засвистят над ее головой.
И генерала, комдива, спасти уже станет некому.
      Она подняла гудящую голову вверх, к солнцу, немилосердно палящему с неба, она ощутила и тут же забыла, что потеряла пилотку,  откинула назад мокрую челку, молча перекрестилась трехкратно и, зажмуривши глаза, набравши полные легкие воздуха, шагнула на берег, на  верную смерть.
   Две мины одна за другой рванули воздух позади и теплая взрывная волна толкнула ее в спину, но она уже проваливалась вниз, в спасительные окопы и осколки мин подняли только фонтанчики глины над нею, на его бруствере.
    И только когда ее приняли крепкие руки в окопе, она вздохнула опять.
          И этот глоток воздуха, теплого, душного, с примесью горечи от пожарищ, с терпким привкусом пироксилина от рвущихся позади запоздалых немецких мин, но все - таки глоток!
Она потом не забудет никогда, до самого последнего своего земного вздоха.
- Тебя сам Бог бережет, сестричка…
     Двое пожилых усачей-пехотинцев бережно подняли ее на ноги, придирчиво осматривая ее с головы до рыжих от глины сапог:
- Цела? Ну и ладно.
        Генерал был в сознании, он был очень бледен и лежал на кушетке с широко распахнутыми влажными глазами.
   - Бомбили нас на рокаде. Мы – под насыпь. Сперва вроде бы и ничего, так, царапнуло, говорит, - ординарец, молодой чернявый ухарь с пышными усами неожиданно возник перед Ольгой, едва она склонилась над раненым, - а потом вдруг зашатался, как пьяный и упал. Ну, мы…
- Так! Прошу посторонних покинуть помещение! Эфир, хлороформ, имеется что-нибудь? – она повернулась к возникшему из ниоткуда начмеду дивизии и остолбенела, ибо перед ней стоял, сурово сдвинув брови, лейтенант Шацкий, только теперь с погонами майора медслужбы, невероятно располневший и протягивал ей бумажный пакет из-под американских медикаментов:
- Тут вот… Ольга Николаевна, есть все. Все, что Вам нужно. Все есть…
И скромно, как девица,  опустил глаза.
     Она и виду не подала. Склонившись опять над раненым, она равнодушно спросила:
- Шацкий… Ассистировать Вы мне будете? Я просто здесь не вижу больше ни одного врача.
- М - могу и я, но… Тут же нейрохирургия, как бы… А… Я как - бы отошел… От практики. Много, знаете ли, общих забот у начмеда дивизии. Снабжение хромает и вообще…
Она снизу рассматривала входное отверстие.
- Сказали бы. Я б с собой кого - то взяла. Ладно.
        И тут же подумала, что ее-то Господь сохранил еще полчаса назад под минометным обстрелом, а вот этот «кто-то», наверное, там и остался бы. Она выпрямилась и, обведя глазами медсестер, тут же выделила одну, возрастом даже несколько постарше себя, подходящую:
- Вот Вы, сержант. Поможете?
- Так точно, товарищ майор медслужбы, я постараюсь.
         И, сжав губы, скромно опустила глаза. Так делают только люди, которые скромны и при этом умны и сильны, подумалось ей.
- Вас как зовут? Я всегда в операционной своих помощников называю по имени, без церемоний…
- Настя и зовут. Анастасия Павловна.
                Когда уже после того, как наступил общий наркоз и по ее требованию генерала перевернули лицом вниз, а кушетку приподняли так, чтобы голова находилась чуть повыше сердца, и когда она уже обработала место осколочного входа и все операционное поле, вдруг вздрогнул и пошатнулся   под ее ногами земляной пол палатки, ударила, пытаясь сдернуть саму палатку,  мощная взрывная волна, прокатился над головами грохот близко разорвавшихся снарядов большого калибра.
- Тампон! Анастасия Павловна… Еще тампон!
     Она видела, что твердая мозговая оболочка очень напряжена, она предполагала, что внутричерепное давление будет довольно высоко и возможно обильное кровотечение и разрез ее сделала V- образно, чтобы можно было в таком случае быстро сделать дренаж, а так же было можно, в случае большого размера осколка, расширить разрез пинцетом и извлечь осколок, не повреждая окружающие ткани.
- Зажим! Второй! Ланцет!
      Металлический осколок, два на пол - сантиметра,  матово поблескивая, обнажился теперь почти полностью, он вошел и удачно, не повредив оболочки мозжечка, но и очень неудачно, поскольку засел прямо в зоне вхождения позвоночного  столба в мозжечок, вдавив ткани, хотя пока и не пересекая сам спинномозговой канал.
     А если это случилось бы, генерал был бы, скорее всего, обречен на полную неподвижность на всю оставшуюся жизнь. Если это, конечно,  можно назвать жизнью.
- Тампон! Зажим! И… Вот сюда то же зажим. Тампон! Все! Нить!
          Пошло обильное кровотечение из затылочного синуса, пришлось быстро шить еще и там.
Осколок пронзительно ударил в дно медного таза.
    Ольга подняла голову, сдернула потную маску, вдохнула побольше воздуха. Прикрыла уставшие глаза, но тут же широко их распахнула, ибо предательски закружилась голова и молотками застучало в висках.
     Генерал долго не приходил в себя после наркоза, сказывался довольно изношенный его организм, но когда он, наконец, открыл слезящиеся глаза, тут же отыскал ими Ольгу и легонько кивнул ей одними глазами, поскольку шея его была туго стянута бинтами.
               - Сверли дырку для ордена, Шацкий! – устало бросила она, оглянувшись в проеме палатки и уже в потемках покидая санбат, - и вот… Анастасию Павловну хотя б к медали представь.
        Едва ушли те двое молчаливых солдат, сопровождавших ее в расположение санбата, как она, заплетающимися ногами едва добредя до кровати, тут же повалилась навзничь.
      Она долго так лежала в темноте и все никак пока не могла понять, где же она так простудилась. Лоб ее горел, в спине и суставах ломота, горло пересохло.
         Вроде бы стал накатывать сон. Но ненадолго, он резко пропадал, и она опять всматривалась в темень. Потом снова сон. Он наползал лениво, медленно, как стелется мутный сырой туман над низиной. Она пыталась приподняться, с трудом размыкала сухие губы, силилась позвать кого-то, но тотчас же проваливалась в небытие, в какое-то неясное, туманное пространство, глухое и непроницаемое для ее голоса.
    В моменты, когда она приходила в себя, ее тошнило, внизу спины разливалась страшная ломота, страшная головная боль обручами стискивала виски.
     То вдруг начинали над нею наперебой звучать какие-то отдаленные голоса, знакомые ей и незнакомые, грубые и простые, привычные, а чьи эти голоса и что они кричат, она, как ни силилась, никак не могла понять.
      То гремел очень близко гром, плясали резкие тени, сверкало вокруг, врывался ветер, раздувая занавески в непонятно откуда взявшихся здесь, прямо в палатке, комнатах, а она хотела закрыть окна и…
    То наступала оглушительная, высокая, неземная какая-то тишина и тут же где - то тут, совсем рядом одиноко и печально звучал рояль и голос мадам Кандинской, тихий - тихий, нежный - нежный робко заводил старое, давнее, уже давно и напрочь ею позабытое:
- В лу – н - ном сия - ньи…
Снег се – ребрит - ся.
В лу – н - ном сияньи…
Тро – еч - ка мчится…
Динь – динь – динь…
   То вдруг она начинала звать Дашу, Дашу, незаменимую, милую девочку Дашу, звала ее упорно, то сердито, то настойчиво, то ласково, повсюду искала ее глазами, но Даша все не приходила, а она думала, что, небось, Даша не может, Даша занята с каким-то тяжелым и терпеливо ждала ее.
        А потом вдруг тяжело возвращалось к ней полное сознание и она понимала, что Дашу звать не нужно, что это глупо, что Даша погибла еще в прошлом году и теперь у нее другая медсестра, но как ее зовут, она, сколько ни силилась, сколько не напрягала свое дрожащее, пока еще совсем неустойчивое сознание, все никак не могла вспомнить и снова проваливалась в пустоту, страшную, черную и гулкую.
      Она пришла в себя уже глубокой ночью, от того, что сильно озябла. Ее трясло. В висках стучало, низ живота болел. Дрожащей рукой зажгла она фитиль в керосинке. По темным стенкам палатки вздрогнули и кинулись по углам косые тени.
    Вся мокрая, покачиваясь на ослабевших, не своих  ногах, она подошла к зеркалу, правой рукой держась за край столика, и в зеркале увидела свое лицо, отекшее, с красными белками глаз, увидела свою руку, а на ней разбухшую водянку, скорее отек, с разверзнутой ранкой посредине и тут же сразу все поняла.
    В это самое место ее сегодня рано утром укусила полевая мышь. И это была туляремия. Которой часто, коротая войну в окопах, заболевали бойцы и командиры.
   Она слабой рукой открыла дверцу шкафа, вынула пачку аспирина, кинула в рот несколько таблеток.
       Спохватилась, что забыла налить воды, чтобы запить аспирин. Нашла тяжелыми, болящими глазами чайник, жадно отпила с носика.
   На минуту наступило от холодной воды просветление.
      Она с трудом приблизилась к входной двери, задыхаясь от нового приступа, приоткрыла ее, набрала в легкие воздуха побольше, чтобы позвать дежурную медсестру и тут же ноги ее подкосились, вместо крика получился какой-то невнятный всхлип, она судорожно схватилась рукой за дверной косяк и провалилась в темень.

                Прошлой ночью, сквозь тягучий холодный дождик, мерно барабанивший в крест-на-крест оклеенное окно палаты, вдруг пришла в ее робкий сон Даша, Дашутка, пришла, присела на краешек кровати, улыбается, светится счастьем, говорит ей тонким своим голоском:
- Ольга Николаевна, а я нынче вон в тот лесок, который за деревней,  бегала… Сколько ж там дикой ягоды, страсть!
   И по-детски простодушно протягивает ей маленькую свою ладошку, полную красной ягоды. Сок, теплый, красный, как молодая кровь, сочится сквозь ее розовые пальчики.
     Ольга вздыхает, хмурится, смотрит в рваное окошко палатки, смотрит на низкие осенние тучи, на мокнущие под мелким дождиком стиранные бинты, ворчит сердито:
- Ягоды вам… Вон, бинтов нет ни одного сухого…
- Так ведь есть же! Есть же бинтики сухие, Ольга Николаевна! Я насушила много-много, всю ночь и сушила…
- А как же ты их сушила, Дашутка, коли нам даже костра разжечь нечем?
- А на себе, Ольга Николаевна! На себе… Обмоталась, как куколка, да и сушила.
    И, распахнувши грязную шинелишку, начинает медленно разматывать с себя, с шеи, с груди, с пояса желтые от стирок бинты, ворох бинтов, они падают прямо на пол землянки у ее босых ног, ложатся вокруг, их много, очень много, а она все разматывает и разматывает и Ольга, в радостном изумлении поднимая глаза на Дашутку, вдруг в ужасе видит, что нет уже Дашутки  здесь вовсе, а только одиноко висит на гвоздике дверного косяка одна ее грязная шинелишка…
    И лежит перед нею ворох, громадный бесформенный ворох желтых от многих стирок сухих бинтов…

                Солнышко, теплое весеннее солнышко ласково осветило аллею пока еще голых лип, с серыми, посеченными осколками ветками – руками и тротуар, так же весь побитый, с вывернутыми  пластами бурого асфальта. Пласты были снизу покрыты желтой липкой глиной. Такие места все обходили и теперь мимо них уже в позеленевшей траве протянулись заметные стежки, натоптанные ногами выздоравливающих и госпитального медперсонала.
     Эвакогоспиталь был громадный, сортировочный, сюда свозили тяжелых со всего Юго-Западного и Южного фронтов, он располагался в здании бывшей  Первой городской школы, здание само было двухэтажным, с красивыми величественными колоннами на фасаде, и оно очень мало пострадало от дважды прокатившейся через город войны, в госпитале имелось четыре отделения и Ольга, едва пойдя на поправку, тут же упросила главврача, Григория Ефимовича, позволить ей как-то работать, хотя бы быть рядом, ассистировать молодым хирургам.
- Что ж. Теперь нам с Миуса  столько народу везут…
     Он тяжко вздохнул, потом оторвался от бумаг, опустил вниз свои круглые роговые очки:
- Э-э… Да Вы, голубушка, на ножках едва держитесь, как же вы несколько часов в операционной-то  выдержите? Да и рука правая у Вас, виноват,  ведь пока… Ведь пока не работает?
    Рука, тонкая, как у девочки, вся испещеренная уже заживающими бугорками язв на месте недавно лопнувших лимфоузлов, у нее и правда, с трудом шевелилась. Пальцы по ночам тяжко болели, их выкручивало и они часто немели то по одному, то по два, то все разом.
- Что ж… Ну… Буду хоть левой тампоны подавать, - невозмутимо отвечала она, остро, как привыкла,  всматриваясь в его по-стариковски наивные, круглые  серые глаза, - а Вы… Вы мне хирургов молоденьких давайте, может, подскажу что. Все ж делу нашему помогу.
- Выбор с хирургами у нас небольшой, голубушка. Что ж, хорошо.
     Ласточки уже прилетели, в этом году как-то уж неожиданно и совсем рано и теперь они весело кружили и вились, очень низко, перевиваясь через ветви с молоденькой листвой, едва не задевая острыми крылышками изумрудную от ранних трос траву.
      Она устало присела на узенькую скамью, обшарпанную, с довоенных лет некрашеную, но чудом уцелевшую после двух оккупаций, оборон и ожесточенных взятий города. Вынула из полевой сумки пачку писем, туго перетянутую жгутовой резинкой, нашла последнее письмо от Максима.
Вздохнула, мечтательно любуясь беспечными ласточками:
- К дождику, видать, ты мне нынче  Даша приснилась.
        В госпитале в Туле, два пойдя на поправку, несмотря на то, что ее туляремия дала тяжкое осложнение, гнойный лимфаденит региональных лимфоузлов правой руки и это осложнение заживало крайне медленно, она выпросила – таки у тамошнего главврача двухнедельный отпуск и  с великими трудами попала на многочисленных перекладных сперва в Ростов, затем, по Сталинградской железной дороге и домой, в свой малый, уткнувшийся в речку,  городишко Сальск.
     Впрочем, так же, как и все, она называла его по-прежнему, как привыкла, Воронцовка. А станцию называла Торговая.
     В их домике никто не жил. Сиротливо смотрели в мир узкие его окошки. Буйно разрослась вдоль забора смородина, утопающая в густых зарослях будяков и растопырки, сам же забор, по-видимости, в холодную зиму, был почти разобран на дрова соседями. Стекла были целы, кроме выбитого, может быть, птицами, оконного стекла в спальне.
    На улицах некоторые ее узнавали, кланялись. Один мужчина сперва как-то уж воровито оглянулся по сторонам, а потом слегка кивнул ей.
    И тут же поднял повыше каракулевый воротник своего черного  пальто и исчез. Кто это был, Ольга так и не узнала.
    Она сходила на почтамт, теперь находившийся прямо на станции, в установленном на платформе пассажирском вагоне, забрала по своему удостоверению все письма, пришедшие с момента ее мобилизации в декабре сорок первого года.
   Максим писал, что он пока не выпросился на фронт, потому как все до единого госпитали и больнички у них напрочь забиты ранеными и его, разумеется,  никто не отпустит. Но если она, то есть Ольга, похлопочет там, на фронте, перед командованием своей части, а те пришлют на него запрос, то…
    Она тогда чистосердечно ругнулась про себя, что не удержать, сбежит, как мальчишка, на фронт и, когда она едва вернулась в ростовский уже госпиталь, тут же пошла попросить за него к главврачу.
                Начмедслужбы нахмурился, свел воедино свои мохнатые брови, устало откинулся на спинку стула, отчего-то снял и стал усердно протирать платочком совершенно не запотевшие свои роговые очки:
    - Чем я Вам могу помочь, Ольга Николаевна… Э – э - э… Я в принципе могу вызвать Вашего сына сюда… Э – э… И это нетрудно будет. Мы же фронтовая часть. Обыкновенно, многие просятся от фронта подальше… Но раз Ваш сын хочет быть поближе… М-да… Нам доктора нужны, конечно, некомплект. А теперь очень плотный поток раненых пошел с Миус -фронта…
 - Н - нет, я просто хочу, чтобы он был рядом… Понимаете? Вся наша семья на войне… И ни от кого мне пока нет известий. Ездила в Сальск, с фронта, считай, ни одного письма, кроме как от Максимки. Живы ли?! А… Он хоть будет… Да и, разумеется,  подучу его… Он будет…
- Он будет, - резко перебил ее полковник, поднимаясь со стула, - тут же направлен в лазарет номер сто девяносто два. На ликвидацию обширного эпидемического очага. Дизенетерия, сыпняк и брюшной тиф. Палатным врачом. Вы понимаете, голубушка, что его там ожидает?
         Ольга виновато опустила голову. Все знали, что лазарет номер сто девяносто два в Ростове, располагавшийся в корпусах бывшего до войны Артиллерийского училища, на площади Ленина, при немцах стал изолятором, а по-сути, настоящим  концлагерем для тысяч советских военнопленных, больных сыпным тифом. Их сгоняли сюда из лагерей Ростова, Батайска, Сальска, Цимлы, Миллерово и других мест. Высокая кирпичная стена и два ряда колючей проволоки отделяли его от остального города.
- Теперь там идет сортировка ран… Больных, тех, кто пока живой. Некоторых к нам в изолятор привозят, это страшное зрелище, трупы ходячие. Там ров с покойными не засыпан еще, а в нем тысячи и тысячи… Собаки, крысы, а хлорки и той пока нет. Так что…
- Другие ж там работают, - Ольга вскинула голову, - и… Мой сын не испугается… Он у меня…
- Мне Вас жаль, голубушка, жаль Вас! – устало перебил ее полковник, - и… Не как майора медслужбы, а просто, как мать, Вы понимаете? Я туда даже санитарок набрать не могу. А… Он ведь там,  если не через пару суток, так через пару недель подхватит тиф и…
И она сдалась.
     Молча кивнула и ушла. В первый раз в жизни.
     А потом… Пришло письмо от Максима, что он женился. На своей ассистентке, москвичке,  из того же Первого медицинского. И уже очень скоро она снова станет бабушкой. Ну и, понятно, на фронт ему уже было не резон проситься. Его там сделали завотделением и, с учетом образования, дали звание старшего лейтенанта  медслужбы.
     Так что, все ее хлопоты и просьбы были теперь напрасными.
     Второе письмо было от мужа, Григория. Оно было послано из Москвы летом прошлого года и он сообщал, что недолго побыл в плену, вырвался с одним добрым товарищем, прошел кучу проверок, теперь повышен в звании и проходит переподготовку перед новым назначением.
    Больше он не писал, видимо, не получив от нее ответа и убедившись, что Ольги дома нет.
   Как-то, бредя вдоль краснокирпичной ограды госпиталя, она вдруг  остановилась посреди песчаной дорожки, сощурила глаза и в глубокой задумчивости провела прутиком по щербатым узким кирпичам стены.
    Прутик медленно скакал по выщербинам, слегка гнулся на выбоинках, задумчиво замирал, словно плыл по волнам ее памяти. И вот он остановился, замер. Память вдруг ярко, как новая звезда, вспыхнула и немилосердно вернула ее на двадцать два года назад, вернула, лукаво улыбаясь, в давно ушедшую ее молодость.
   Память нас никогда не спрашивает. Уж так устроен каждый человек. Память, это единственное чувство, которое может внезапно, без видимой на то причины и нашего желания, вернуть нас  назад, в давно позабытое, даже в самый наш исток, вплоть до первого в жизни лучика света или первых шагов по земле, память, это чувство, которое дано человеку свыше и которым он сам не может управить.
Вы слыхали выражение «забыть, вычеркнуть из памяти»?
   Не верьте ему, это глупо. Вычеркнуть можно из тетрадки. Из своей памяти человек ничего удалить не в силах. Мы слишком слабы для этого.
    Прутик замер, дернулся и плавно пошел по красной стене обратно.
     Точно такую же, побитую осколками кирпичную кладку,  давно позабытую, но до боли знакомую, она уже где-то видела, эта избитая осколками кладка глубоко врезалась в ее память, осела там и лежала в той темной глубине долгие годы тихо, незримо, а вот теперь она стала медленно, трудно, подыматься на верх…
И вдруг она вспомнила…
   Тот морозный день, то брошенное поместье, горящая усадьба, тот последний бой с наседающей красной пехотой, умирающий на ее руках полковник, молоденьких добровольцев, сестер Бараевых, Наталью и Ксению…
- Постой, постой…
    Память, зацепившись за этот пустяк, выщербленную осколками кирпичную ограду,  быстро и безжалостно возвращала ее в холодный двадцатый год. Она вспомнила, что сестры Бараевы сами были из Ростова, что где-то, кажется, близ Старого базара, был их дом, в котором оставалась их ждать престарелая их мать и…
    Брат! Да-да, был еще брат. Инвалид, инвалид с рождения, кажется. Или с войны.
      Она перебирала в памяти и память, всезнающая наша память,  дала ей точный ответ, что жили сестры тогда на пересечении Воронцовской и Соборного, в двухэтажном доходном доме какого-то купца.
    И тогда она, выпросив у начмеда на часок его машину( - Возьмите, милочка, мой «Доджик - три четверти»!),  на следующее же утро уже ехала вниз, к Дону,  медленно пробираясь по разбитым городским улицам.
    Солнце лениво выходило из-за разбитых крыш и старых деревьев с посеченными осколками кронами. Оно весело бежало вслед за машиной, то ослепляя Ольгу  пронзительными теплыми лучами, то скрываясь за холодными темными махинами домов. Город уже проснулся, кое-где суетились, одетые в какие-то лохмотья детишки, редкие прохожие куда-то шли, и, пока еще не привыкнув к мирной жизни, они робко жались к стенам. В голубеющем от тепла небе беззаботно вились стаи крикливых птиц.
        Она остановила машину на углу Воронцовской, сказала старенькому шоферу ждать тут,  а сама  медленно побрела по нечетной стороне улицы, с любопытством рассматривая окружающие дома. Большинство оконных проемов после двух оккупаций были наглухо забиты какими-то досками, какими-то жестянками или фрагментами мебели или просто, наспех затулены каким-то мохнатым тряпьем.
       Наконец, расспросив у прохожей старушки, она остановилась перед обшарпанной парадной бывшего доходного дома.
    Одна створка двери была приоткрыта и свежий набегающий ветерок со скрипом легко покачивал ее.
    По узенькой деревянной лестнице поднялась она на второй этаж, привыкая к темноте, осмотрелась в полумраке.
   Дверь, некогда обтянутая коричневым дермантином, теперь, вся в лохмотьях этой самой обивки,  висела на одной петле, тонко поскрипывая от любого касания ветерка.
     Она толкнула дверь и очутилась в узкой прихожей, оклеенной старыми газетами с разводами желтых пятен. Противно пахло нежилой сыростью и приторно - мышами.
- Кто там? – грубый женский голос простуженно спросил откуда-то сбоку, из полумрака,  и тут же зашелся в сиплом глухом кашле, глубоком и влажном, от которого Ольга тут же вздрогнула, ибо такой кашель не оставлял у нее сомнений, что человек болен туберкулезом, причем очень тяжелой, открытой формой.
    Она уже развернулась было уйти, но что-то в этом, таком нехорошем голосе, показалось ей очень знакомым, далеким, полузабытым, стертым уже почти напрочь годами, но все-таки упорно удерживаемым ее памятью.
   Она невольно повернула лицо опять в этот пугающий вонючий полумрак и тут же перед нею возникли два горящих из темноты глаза, больших на тощем узком лице, голодных, но с любопытством разглядывающих ее:
- А-а-а… И ты тут. Цветешь, в натуре, как та жердела… Шкары отглажены, прохоря на тебе ахвицерские… А я – то думала, што и не встретимся никада больше. Не фарт мне… А ты тута… Прислали, небось, проверить… Да нету, нету их тута, можешь обыскать.
    Ольга мало что понимала из ее бессвязной речи, перемежаемой густым запахом лука и спирта. И когда та снова зашлась в затяжном приступе кашля, невольно отступилась назад:
- Ксения?! Ты ли?!!
    Лицо медленно выплыло из тени, робкий лучик утреннего света из разбитого окна скользнул по бледным изможденным ее щекам, остановившись на узком лбу, обрамленном мокрой челкой редких волос.
    Ольга не верила своим глазам. Ее дыхание сбилось, сердце колотилось в груди.
   Боже праведный… Неужели жизнь, жизнь, даже не вся, а так, часть ее, всего-то лет двадцать с лишком так смогли изменить некогда цветущую юную девушку с хорошими манерами, превратив ее в рухлядь, в умирающее от туберкулеза, спившееся, потерявшее саму себя существо…
- А че…
        Она горько усмехнулась, хищно обнажив тонкий беззубый рот:
- Не всем же так подфартило, как тебе. За твоим чекистом, небось, живешь ты, Олечка, как за каменной стеной… А я уже два срока отмотала, голуба ты моя. Не знаю, не ведаю, откуль ты свалилась, но… Да зайди, я тя хоть кипятком уважу.
       Она с любопытством взглянула снизу вверх в изумленное лицо Ольги. Почерневшие растрескавшиеся губы растянулись в слабое подобие вымученной улыбки.
   Заходить в жилище туберкулезной женщины Ольге не хотелось и она слегка махнула рукой:
- Идем, Ксюша,  на свежий воздух, там у вас скамейка чудом уцелела, присядем.
     И, подрагивая от волнения и нетерпения,  стала спускаться по скрипучим ступеням вниз.
- Потому и уцелела, што чугунная, - тяжело дыша, скрипучим голосом бубнила позади Ксения, – тута…  Этой да прошлой зимой  тута мы все ветки пожгли. Холодно, греться ж как-то надо. А какие тута тютины да акации до войны стояли, страсть! Высоченные.
    Присели. Ксения, сощурив глаза,  еще раз спросила:
- Ты точно, не из Че-Ка? А то они моего хахаля все шукають.
- Да успокойся ты! Сама своего мужика уже третий год не вижу.
     Немного успокоившись, Ксения попросила папироску, а когда Ольга раскрыла серебряный портсигар, ехидно скривила растрескавшиеся губы, рассматривая гравюру:
- Ишь ты… Красивый.
- Подарок одного бойца.
- Тут вот, - Ксения махнула рукой на пустую площадь, - в феврале месяце тылы  какого-то полка отаборились. Лазареты, кухни… Все стульчаки, все столы и табуреты из квартир они, ироды,  повынесли, пожгли. Так там тоже…
- А что ж ты, Ксюша, к ним не прибилась? Ты ж все-таки, медик, сестра… Таких у нас всегда нехватка!
    Ольга  в упор взглянула в ее лицо и тут же опустила глаза от ее ядовитого взгляда. А она, криво усмехаясь, заговорила хрипло, медленно, будто читая давно заготовленный текст:
- Што б я, да за красноперышей твоих, воевать пошла? Головушку за них, иродов, сложила… За што, Оля, за што? За то, што они меня… Всю жизнь мою поломали? За то, што по лагерям мотали? За то, што пользовали меня всю дорогу в вагоне целым взводом, пацаны слюнявые, пока на этап везли? – она перешла на визгливый крик и тут же зашлась долгим, выворачивающим нутро, кашлем.
    Когда она затихла, Ольга подсела против нее, очень близко, поймала ее немой взгляд, жалкий, слезливый, молящий:
- Ты меня прости, Ксюша. Может быть… Ты по-своему и права. Мой папа тоже погиб от рук… Я вот что тебе сказать хочу. Мне как-то, еще в сорок первом… Нет, в сорок втором, только летом. Один боец… Совсем мальчишка еще! Умирал у меня на руках. Он был безнадежен, проникающее в брюшную полость. Так вот. Он мне перед смертью, в совершенном сознании, дал свою тетрадку. Тетрадку стихов. Ну… Многие ведь в юношестве стихи пишут, правда? И потом уже, я их… Эти стихи его… Слабенькие, несовершенные, но… От сердца! Часто читала и сама себе и своим девчатам, санитаркам. Не все, правда. Все там нельзя читать. И мне до сих пор… И на всю жизнь - запомнила я, Ксюша… Один там был стих. Небольшой, правда. Весь я не могу его прочесть, сюжет там о том, что и отец посажен и брат. А он сам подневольно мобилизован. И теперь вот бьет врага. Я самую концовку только и запомнила, вот она:
… Скоро не видеть мне белого света.
И чашу я выпью до дна!
Нынче Советы. Завтра их нету!
Родина будет одна!
     Ксения, не сводя глаз с Ольги, молча слушала ее. Горько усмехнулась только:
- Та за такие стишки… Ево бы враз… В расход. Со мной на пересылке сидела такая одна, дурочка, поэтэсса…
        И вдруг она нахмурилась, умолкла на полуслове, опустила глаза. Будто бы какая-то мысль, внезапная, очень важная, вдруг закралась в ее голову. Она вздохнула, вытерла ладонью глаза, сухо спросила:
- Сама-то ты… Как тогда спаслась?
Ольга натянуто улыбнулась:
- Ты не поверишь! Была бы не беременная, то и вряд ли решилась бы. Когда вас с Натальей увела та бабища, помнишь? А я сижу и думаю, скоро и за мной придет. И я тихонько выглянула в коридор, там красноармейцы что-то притихли. Смотрю, а никого там нет, только дух сивушный да табачный. Ну, я накинула чью-то мокрую шинель, в сапоги влезла, да и ушла в темень, в метель. С версту отошла, услыхала стрельбу, побежала. Но они за мной и не погнались. Видно, решили, и так замерзну в степи. А потом…
Ольга улыбнулась:
- Долго рассказывать. Меня наши искали. И нашли. Видно, Господь хранит меня.
- А с чекистом своим… Как сошлась? Ты же венчанная, кажись, была?
- Да и с чекистом, - Ольга глубоко вздохнула, глаза ее блеснули, - тогда же, в те же дни я, Ксюша,  и встретилась. Правда, он тогда не был еще никаким ЧеКа. Ординарцем у Думенко служил и все. То ж была зима. А… Он, как оказалось, меня еще прошлым летом, в Великокняжеской, в штабе у первого мужа, как увидел один раз, так и полюбил на всю жизнь…
- А разве так бывает? – тихо, жалостливо спросила Ксения, всматриваясь в лицо Ольги слезящимися глазами.
- Бывает, как видишь… Я то, разумеется, сразу его… Чуть не пристрелила, никакой любви с моей стороны там не было. Беременная была, выбора у меня никакого не было тогда. Кругом война, тиф…
- Он тебя тоже… В свой обоз взял?
- Ненадолго. При первой возможности из Новочеркасска к своим на хутор отправил. К отцу, матери, первой жене, детишкам своим, представляешь?
    Ксения долго молчала, спокойно рисуя прутиком фигуры на грязном песке. Ольга же, поминутно поглядывая на часы, все раздумывала, как ей теперь можно помочь.
- Ты, подруга, теперь мне расскажи, как у тебя все сложилось? – задорно вдруг сказала она.
- Што тута трепаться, обыкновенно сложилось…
      И Ксения, то улыбаясь чему-то, совсем некстати, то часто и глубоко  закашливаясь, повела свой рассказ.
       Той страшной зимней ночью двадцатого года, когда самой Ольге чудом удалось, закутавшись в старую шинель, бежать в степь, сестры остались в полном распоряжении пирующих красных командиров, были под утро обе ими обесчещены и уже на следующий вечер  разлучены,  Ксению забрал к себе в обоз зампотыл  дивизии, сухонький, приземистый еврей, с вечно воняющим ртом,  сочинявший на злобу дня стишки и все время произносивший пламенные, пафосные  речи перед бойцами.
- Противно мне с ним было, страсть! Животное какое-то… Сцепив зубы,  я ему давала. Но зато сытно.
    А Наталья, как увели ее тогда в неизвестность, больше уже не вернулась. От того начтыла Ксения потом узнала, что сестра  попала в какой-то состав с тифозными. К тамошнему начмеду, что ли. И все.
- Померла, небось, сестричка моя Наташка, померла, ненаглядная птичка моя… Лежат где-то белые ее косточки родненькие…
- А она тебе хоть раз приснилась? – смахнувши веткой сухой птичий помет со скамьи, Ольга присела на самый ее край, - мертвые наши ведь снятся нам. Особенно, перед дождями. Вот мой папа…
- Не, ни разу не снилась, - уже другим голосом перебила ее Ксения, с каким-то беспокойством украдкой оглядываясь по сторонам, - може в натуре, и живая где-то.
- Хотя, была б живая, за все эти годы, конечно, дала бы знать. А… Вот  откуда ты знаешь, что я замужем за чекистом?
- А был тута фраерок один, ходил ко мне до войны… Это уже после первой отсидки моей, я тогда еще… Дюже… Нравилась мужикам. За четверть самогонки… За мешок картошки соглашалась переспать. Так… Он и твоего мужика знал и тебя знал.
- Из наших, воронцовских, небось?- удивленно сощурилась Ольга.
- Та не знаю… Вроде бы наш, александровский по говору. Пропал он, нету ево тута уже. Шибутной был! Можа, на перо кто поставил, не ведаю я. Звали ево… Панкраткой, што ль…
     Ольга откинулась на спинку скамьи, сразу все поняла. Вот уж… И тут Панкрат прославился!
    В памяти промелькнул далекий зимний вечер, когда они с Григорием перебирали седла, уздечки, чистили наганы, собирались вдвоем брать целую банду в калмыцких бурунах.
        Первый муж Ксении, еврей,  в двадцать пятом году проворовался, попался на сапогах со склада полка, его посадили на семь лет. Она осталась с грудным дитем на руках. Что б дитя прокормить, стала втихаря мужиков принимать:
- А откуда помощи ждать было? А фраера еще и краденное приносили, сбудь, Ксюха, в доле будешь! Ну, заявили на меня, бабы местные, суки ревнивые, дали мне пятерку за тунеядство по двести девять и за спекуляции по сто пятьдесят четыре, два. Отсидела пятерку, в Омске, вышла, забрала сынка из детдома. Вернулась сюда же.
      Она тяжело вздохнула, зашмыгала носом, вытерла скатившуюся слезу:
- А куда еще? Тут и брат,  инвалид Империалистической, а у него хоть карточка была. Аж… Девять рублей платили…
     Она оскалила свой беззубый рот в горькой усмешке, сплюнула в песок:
- Правда, в тридцать пятом годе и ее отобрали. Так ты точно не из них? Чекистов?
- Да нет же, поверь. Я с госпиталя. Вот… Долечиваюсь. На фронте я, Ксюша, заболела сильно.
       Ксения недоверчиво взглянула снизу вверх и продолжила свой рассказ. Потом в ее жизни возник еще один, сам поляк, механик с завода:
- Я тада, хоть уже по первой ходке и откинулась, а  красивая и здоровая пока еще была. Правда, с довеском. Эх, долюшка наша, бабья! Янкель ево звали. Сорок лет было ему. Он уже вдовый был, богатый и совсем бездетный. Ну, я и пошла. В тридцать шестом, только дали нам квартирку, тут же и забрали ево. По пятьдесят восемь - десять.
   Ксения вдруг  умолкла, заерзала прутиком по грязному песку. Подняла влажные бесцветные глаза:
- Яныка я, Олечка,  своево, любила, хоть и старый он для меня был. Добрый был. Веселый!
- Забрали… За что его?
- Та просто так! Приказ тогда был, всех поляков да чухонцев убрать с заводов. Ну, которые заводы военные. Не, ну он дома, бывало, как выпьет, разом и ругал вашу…
    Тут она остро, с укором,  взглянула Ольге в глаза, прошептала:
- Советскую власть!..  Но он же только дома!
- Ну… Может быть, где-то еще что-то ляпнул. В этом городе филериков с большими ушами, небось,  повсюду понатыкано, - невольно выскочило у Ольги.
- А то! – усмехнулась Ксения, - как грязи! Ну, а следом и меня замели. Я ж с Яныком расписалась, дура. Што б, в случай чево, квартирку ево, ну, ты понимаешь… Пацанчика моего опять в детдом, саму меня на этап. Как жену. Три года дали. Теперь вот… Брат помер. Голодно мне, Олечка. Холодно на этом свете. Кому я нужна… Можа, руки на себя наложить?
     Она умолкла, низко склонив маленькую голову в застиранном черном платочке, тяжело переводя дыхание.
- Что ты, Ксюша, грех-то какой… А пацанчик твой… Где?
- Он перед самой войной на Сельмаше в интернате был. В эвакуацию отправили их, а куда, не ведаю я…
    Ольга задумалась. Времени было мало. Что делать, чем и как помочь ей? Пропадает же…
А поверит ли?
Она тяжело вздохнула:
- Мы с мужем моим, Григорием, тоже… Видишь ли… Горюшка хлебнули. Особенно ему досталось. Полтора года, пока разобрались,  изверги по подвалам били его да мучили. Ребра переломали. Зубы повыбили. Ну и меня заодно, хоть и легко отделалась еще. Мальчика, сынка, Максимку, тоже у нас отобрали. Мужа моего  друзья, слава Богу,  помогли отыскать и вернуть.
Ксения подняла на нее влажные, с участием,  глаза:
- Ну… Ведь… Выпустили, када разобрались?
    Ольга молча кивнула. А мысль вертелась в голове и все не отступала. Бросать нельзя. Надо помочь!
А что, если…
     Разгорался день ранней и настойчивой южной весны. Скоро кончится эта проклятая война. Хотелось жить, дышать, летать, как в юности, хотелось, чтобы… Всем, всем, кого любишь,  кого просто знаешь, было легко, было хорошо!
- Вот что. Скоро я уже уеду. Опять на фронт, наверное. И… Я тебя могу в больничку определить, Ксюша. Правда, в инфекционную, к тифозным. В другую тебя такую не возьмут. Работать медсестрой. Там и ночлег и прокорм будет. Люди ж и там работают. И ничего. Мы ж с тобой в Гражданскую, все тифозные бараки обошли! И ничего, выжили, а? В общем, жди от меня человека. Только соглашайся. А то… Пропадешь!
     Уходя, на углу улицы она еще раз оглянулась. Ксения, сгорбившись, как старушка, жалкая, маленькая, простоволосая, стояла на углу дома, держась за остов стены  и слабо махала ей вслед.
                Едва поднялась на этаж, едва взялась за медную ручку палатной двери, как навстречу бежит, запыхавшись,  сестричка, лицо красное, испуганное:
- Товарищ майор медслужбы! Товарищ майор… Да мы ж… Мы ж тут Вас уже все обыскались! Вас срочно требуют к начальнику госпиталя! Очень срочно, товарищ майор!
       Григорий Ефимович курил, но курил изредка, короткими затяжками, по старой своей привычке не тратить на курево те редкие свободные минутки, которые выпадают на долю главврача прифронтового эвакогоспиталя.
А свободные минутки он обыкновенно тратил на чтение классики:
- Вы знаете, голубушка, - сказал он как-то Ольге, - лично для меня хороший классик лучше всякого лекарства. Нервы это успокаивает, как хорошая анестезия на душу.
    И теперь он сидел, отвернувшись к распахнутому окну с небольшим томиком в руках, углубившись в чтение. С улицы тонкими свежими струями вливался в комнату ветерок, щебетали,  трещали и заливались  весело птицы, радуясь наступившему долгожданному теплу,  молодой зелени трав и листве деревьев.
- Проходите, проходите, голубушка! А мы Вас уже обыскались тут.
- В городе была, Григорий Ефимович. Вы же сами мне машину дали… Что, нужна моя помощь? – с  порога выпалила Ольга.
- Нет, нет, у меня для Вас хорошее известие. Добрая весть. Присядьте же.
      Сердце ее екнуло. Ноги подкосились и она устало опустилась на стул. Весточка? От кого?!
   Главврач, закинув руки за спину, прошелся по кабинету, с таинственной улыбкой изредка посматривая в ее сторону.
- Не томите, коллега, прошу Вас… Письмо? Так… Дайте же!
- Ну, голубушка Ольга Николаевна, наши письма нас обязательно найдут. Нет. Не письмо… Не письмо.
     Он вдруг посерьезнел, выправился, разгладил пальцем редкие седые  усики:
- Орден! Отечественной войны второй степени. Вас, наконец,  нашла заслуженная Вами боевая награда, товарищ майор медслужбы второго ранга!
    Ольга поднялась, виновато опустила руки, от неожиданности растерянно и глухо спросила:
- Орден… И за какие такие… Я что, танк подбила…
- Ну-ну, голубушка, не скромничайте. Да Вы присядьте, присядьте.
Улыбаясь, он протянул наградные документы:
- Командира дивизии с тяжелейшим ранением мозжечка спасали еще прошлой осенью? Спасали! А командир дивизии, да еще генерал, это Вам, голубушка,  не ваня обозный. Хотя нам-то, докторам, все равно подчас, кто на столе, а вот армии и государству…
     Он запнулся. Сам тоже присел, развернувши к Ольге стул. С серьезным выражением лица продолжал:
- Тут вот какой вышел казус, голубушка Ольга Николаевна. Генерал тот Ваш, едва поправившись, решил отблагодарить спасителя своего, ну, дело-то обычное. Написали, как водится, от того Вашего госпиталя, простите, санбата, представление, скоро пришла и сама награда. А часть-то  Ваша, как выяснилось, так в соседях его дивизии и стоит. Ну, и он решил лично вручить орден. Прибыл. Построили личный состав, тут собралось все начальство, генерал наградной лист развернул, а там… Вы представляете? Совсем другой человек!
    Генерал расходился, вы что, кричит, штабные крысы, мне тут подсунули?! Я хоть и в голову был раненый, кричит, но память-то мне не отшибло! Я ж помню, что женщина, женщина  - военврач меня оперировала!
     А ему, можете ли себе представить,  какого-то толстяка в погонах, какого-то майора вывели!
    Ольга слабо усмехнулась, отбросила ладошкой надоедливый локон, качнула головой:
- И я догадываюсь, кого…
      В памяти тут же всплыло толстое и рыхлое лицо Шацкого, хитрющие, заплывшие жиром его мещанские глазки, затравленно, воровски бегающие туда-сюда.
- В общем, скандал вышел, - продолжал Григорий Ефимович, - ну, пока переделывали бумаги, времечко прошло. Но! И то прекрасно, что все же нашла Вас, голубушка, заслуженная Ваша награда. Говорят, сам Бурденко извещен.
- Встречала его как-то в позапрошлом году, с «передка» не вылезал.
- Н-н - да… А что там было?
- Проникающее в левую долю мозжечка. Плюс контузия.
- Да уж… Мог бы и к кровати остаться прикован, пожизненно. Ну так вот, завтра утром, товарищ майор медслужбы,  - подымаясь, главврач возвысил голос, но совершенно добродушно улыбнулся, - навести над собою полный порядок, а мы уж устроим общее построение части, вручим Вам награду!

          За окном вагона медленно стронулся полустанок, поплыли, качаясь от ветра, раскидистые высоченные акации, а над ними застыло, задумалось  голубое-голубое, тихое, мирное небо.
         В вагоне стоит обыкновенный приглушенный гомон, разношерстного народу набилось куча, половина примерно военные, кто в погонах, как уже и положено, кто пока в петлицах. Двое летчиков - лейтенантов с кубарями на петлицах о чем-то оживленно спорили на скамье напротив, часто жестикулируя руками и иногда показывая этими самыми руками виражи и пике воображаемых ими воздушных сражений.
   Пожилой пехотинец с роскошными рыжими усами задумчиво смотрел вниз, смотрел уже долго, будто бы в дреме, раскачиваясь в такт вагону и никуда не отвлекаясь.
    Ольга  украдкой перевела взгляд туда же и невольно вздохнула, боец рассматривал деревянный свой протез на левой ноге. Костыли его, слабо постукивая от качаний вагона,  немного выглядывали из-под скамьи. Засаленный «сидор», оттопыривая свой затертый бок банками тушенки, стоял у него между целой ногой в обмотках и протезом.
     Когда где-то впереди паровоз изредка издавал протяжный свой гудок, пехотинец слегка вздрагивал, приоткрывал глаза под мохнатыми бровями, мутным взглядом окидывал окружающих, от чего-то чуть задерживал его на Ольге и опять опускал взгляд в дрожащий дощатый пол вагона.
   В один из таких моментов Ольга, встретившись с его глазами, полными отчаяния и, как ей показалось, нескрываемой злобы,  смущенно отвела взгляд и отвернулась в окно.
     Колесные пары вагона мерно отстукивали версты. Две тетки в цветастых довоенных полушалях, деловито щелкая семечки, тихонько судачили о своем. Между ног у них стояли какие-то мешки, набитые то ли тряпьем, то ли домашним скарбом.
- Што… Тебе… Стыдно, небось? – вдруг хрипло проговорил и умолк одноногий боец, с холодным укором глядя ей прямо в глаза.
        Она выдержала паузу, сразу догадавшись, отчего это в его взгляде было столько неприкрытой ненависти. Уж она-то понимала, отчего это так. И давно уже привыкла к этому. Много раз, без всякого наркоза и местной анестезии ампутируя разбитые, обгоревшие, гангренозные конечности раненых, видела она эти глаза, кричавшие, молящие, ненавидящие, жалобные. А сколько наслушалась и натерпелась…
    Но привыкла давно. И почти равнодушно, с легкой усмешкой, повернула голову:
- А отчего же, товарищ боец, мне должно быть стыдно перед тобой? – снова добродушно чуть улыбнулась она, - мы с тобой детишек не крестили да и вообще, в первый раз видимся?
    Тот с минуту угрюмо молчал, разглядывая Ольгу, затем достал вышитый кисет, кусочек газетки, сыпнул махорки, стал слюнявить самокрутку, продолжая так же угрюмо коситься в ее сторону.
   Прикурив от потертой немецкой зажигалки, он глубоко затянулся, сладко прикрыл белесые глаза, медленно выпустил горький дым:
- Сами знаете чего… Шибко уж я на вашего брата обиженный, товарищ майор. Так обиженный, што… Оттяпали мою ноженьку, как будто бы я скотина какая, али другое непотребное животное. А как же я просил, как молил… Што б… Подлечить, может, какие там мази али порошки… Христом - богом молил, да все зря… А мне теперя што? Хто теперя за меня детишек моих подымет? А женке нужен я такой? Одноногий?! Я Вас спрашиваю?! – повысил он голос, густо багровея и задыхаясь.
- Так ведь тебя, боец, тем самым доктора и спасли… От гангрены, от черной смерти, жизнь твою спасли! Лежал бы в землице теперь… Червей кормил.
      Ольга твердо и так же грубо ответила и отвернулась к окну. Состав набирал ход, поворачивая влево и вытягиваясь длинной килой вдоль невысокой насыпи; косматые клочья гари вдруг окутали вагон, проникли во внутрь  и Ольга невольно закашлялась от терпкого ее привкуса.
- Хлебните, товарищ военврач! Кипяточек, вот…
     Приятный мужской басок раздался позади и, оглянувшись,  она увидела перед собой протянутую ей мятую фляжку и лицо, совсем еще юное, безусое, тепло улыбающееся ей. Лейтенант – летчик, совсем еще мальчишка, одной рукой держась за стойку, другой протягивал ей флягу.
- Н-нет, спасибо, у меня и своя вода есть.
- А я спр-р-раш-шиваю!! Ногу мою! Такие, как ты… Што ж я теперя…
    Спиртовой перегар густо разнесся по качающемуся вагону. Инвалид уже стоял на ноге, качаясь и придерживаясь рукой за деревянную стойку
      Лейтенантик разом переменился в лице, посуровел, стал как-то выше, одернул гимнастерку, развернулся:
- А ну! Отставить, р-р-рядовой!
    И, порывисто нагнувшись к самому уху инвалида, прошипел, ладонью вцепившись ему в плечо:
- Был бы ты, дурак,  не калека, я б тебе в морду заехал, понял?..
- А ты мою харю не трожь…
    Боец спокойно убрал ладонь лейтенанта с плеча, с укоризной взглянул ему в лицо:
- Я энтой харей под бомбами столько землицы вспахал, страсть… Почитай, с сорок первого года…  Я теперя комиссованный, гражданский человек и ты мне, лейтенант, теперя совсем уж  никто.
Он опять развернулся в сторону Ольги:
- И она вон… То же, кубыть, никто. Хучь и при орденах.
      Состав начал притормаживать. За окном потянулись редкие деревца, свежие телефонные столбы, какие-то приземистые строения, вдоль насыпи появилось разом множество людей, в основном женщин и подростков, с тачками, лопатами и просто так, как поняла Ольга, насыпающих еще одну насыпь.
    Ей вдруг стало легко, хорошо, так хорошо, так на душе тепло, как уже давно не бывало. Какая-то истома, теплая, душевная благодать раскатилась по телу.
    Хорошо от того, что все  так устроилось, от того, что помогла Ксении, от присутствия этих молоденьких летчиков, таких веселых, хохочущих, как мальчишки, от того, что с каждым часом приближалась ее Воронцовка, а там, может быть, ждали ее письма, от ее мальчишек, от невестки, от Григория, от Максимки…
Ведь обязательно похвалится, кто там родился у них? Обязательно же!
      Украдкой поглядывая на присевшего рядышком, словно оберегая ее от пьяного инвалида,  молоденького летчика, она все думала, что и ее мальчики, Коля и Кузя, такие же, небось, молоденькие и немного дерзкие, хотя и, конечно, теперь уже возмужавшие, где-то теперь летают и бьются в небе с врагом. Бьются, бьются, а как же еще?
Ведь она всегда и везде украдкой молила Господа об их здравии…
Она достала карточку, ту, довоенную, накануне, где они были сняты всей семьей, где мальчики, Коля и Кузьма уже в летной курсантской форме и томно прикрыла глаза. Господи, храни нас всех…
   А вдруг… С ними что-то случилось. Война идет! Да еще какая…
    Ей всегда не хотелось даже думать об этом, она все гнала и гнала эти мысли, а они все лезли и лезли в голову, лезли роем надоедливых насекомых, лезли настойчиво, нахраписто, лезли от неизвестности, от простой женской боли, от простого и понятного переживания за своих детей.
    Которые теперь там, где страшно. Где рекой теперь льется кровь и скорая, нелепая смерть стережет каждого на каждом шагу и каждую минуту.
     Ей вдруг вспомнился пленный немец, летчик, с простреленным бедром попавший к ним в санбат прошлым летом. Он был уже немолод, седина серебром уже пробила его виски, на его разодранном его рукаве, повыше локтя, она рассмотрела белую нашивку майора.
   Кость была не задета. Сцепив зубы, он молча, мужественно перенес извлечение пули и, едва пуля с грохотом упала в таз, он поднял на Ольгу воспаленные серые глаза и растрескавшимися губами едва слышно шепнул:
- Danke, Frau…
    Стоявший тут же сержант - особист нахмурился, сплюнул сквозь зубы  и злобно выругался:
- Ишь! Еще и благодарит, кур-р-ва.
                Вагон почти уже остановился. Медленно плыли за окном теперь уже сухие степные бурьяны, кустарники, насыпь тут была низенькая, почти вровень со степью, горячей, сухой и рыжей от летнего солнца.
       Все! Скоро будет станция Сальск. А там и до Воронцовки рукой подать. И дома! На целых двадцать суток!
    Она вспомнила лицо Григория Ефимовича, вытянувшееся от изумления, когда она, неожиданно для себя набравшись храбрости,  попросила его взять в штат Ксению:
- Человека спасать надо, дорогой коллега. Человека хорошего, но… Немного потерявшего саму себя. Нашего коллегу, санитарку. Пропадет, от голода помрет. В тифозный госпиталь возьмите! Там ведь она как раз к месту…
    Мимо прогрохотал воинский эшелон, набитый пехотой, длинный, торопливый, спешащий туда, на запад. Люди на насыпи разом разогнули спины и долго махали ему вслед, кто ладошкой, кто выцветшим ситцевым платочком.
      И, спускаясь по насыпи,  она решила тут же, сразу по прибытию домой, написать главврачу Григорию Ефимовичу и справиться, как там служит теперь санитарка Ксения.