Простая история одесской девочки. Ещё до войны

Маргарита Головатенко
Первые впечатления. . Сейчас мне кажется, что самым интересным был период, когда я была маленькой, жила в своём родном городе Одессе, и только война могла разлучить нас надолго. Я была одесской девочкой. Об этом периоде я и пишу с любовью и прилежанием. Может быть, позднее я напишу о последующих годах, если они вдруг вызовут у меня такую же сладостную ностальгию.

Я родилась 25 ноября 1935 года. Мои родители тоже одесситы. Отец,  Павел Григорьевич Красножен, сын портового грузчика,  в этом году окончил Одесский электротехнический институт связи. Это был первый выпуск нового института. Папа стал инженером дорожной лаборатории связи Одесской железной дороги. А мама, Ольга Эмильевна, до моего рождения работала телефонисткой междугородной связи, так что я считаю себя потомственной одесситкой, связисткой и железнодорожницей.

В 1935 году еще ощущались последствия голода 1932-33 г.г. в Украине, хлеб и продукты выдавали по карточкам, а обед в студенческой столовке в полуподвале на улице Островидова – по талонам. Но всё же жизнь понемногу налаживалась. Чтобы кормить маленькую, но семью, папа подрабатывал, где только мог: делал проводку для настольных ламп в городской публичной библиотеке, преподавал на курсах электромонтёров, чинил радиоточки и радиоприёмники. И у папы с мамой уже было вполне приличное жильё: две комнаты в коммунальной квартире в центре города. Адрес я запомнила навеки: улица Подбельского (она же Коблевская), дом тридцать, квартира пятнадцать.

Имя мне выбирала мама.. Говорят, что имя предопределяет судьбу. Ну, что ж, я довольна и именем, и судьбой. Мама рассказывала, что где-то в два годика я заболела воспалением лёгких и оказалась в больнице. Болела долго, с зимы до полной весны. Из больницы мама несла меня на руках через Соборную площадь, где уже зазеленели каштаны. И вроде бы я высунула носик из одеяла и сказала: - Мама, делик! – По семейному преданию, это было моё первое высказывание, и вроде бы с тех пор я люблю деревья и природу… Так как рассказ про «делик» повторялся не один раз, мне со временем стало казаться, что я действительно помню этот случай, эти зелёные каштаны и путь по любимой Соборной площади. Но настоящие воспоминания относятся к годам трём-четырём.

Вот я сижу утром в кроватке с верёвочной сеткой, рядом – плюшевый мишка с золотистыми стеклянными глазками. Сегодня мне исполнилось четыре года и папа протягивает мне блокнотик, который он принёс вечером, когда я уже спала. И карандаш, конечно, тоже. И я прилежно срисовываю буквы с кубиков: арбуз – это А, барабан – это Б… Скоро я начала читать и писать.

А вот я в детском садике, который расположен на противоположной стороне улицы в полуподвале, вход по ступенькам вниз из тоннеля подъезда. Помню две комнаты, в одной - низенькие столики со стульчиками и уголок с игрушками. , в другой стоят раскладушки из серой парусины на деревянных козлах. В окне видны только ноги пешеходов. Нашу воспитательницу все дети зовут «Настасья Хлебовна», и я не сразу осознаю, что вообще-то она – Анастасия Ефремовна.

 В нашем детском садике не было веранд и детских площадок с разными затеями. Нас водили гулять за два квартала, на Соборную площадь, мы медленно брели парами, болтая и зевая по сторонам или стараясь шагать точно по тёмно-серым лавовым плиткам. А потом качаемся, как на качелях, на толстых цепях вокруг памятника с высоким важным дядей в пальто с пелериной. Или бегаем вокруг замечательного мраморного фонтана, и водяная пыль приятно холодит наши разгорячённые лица. Ах, как хорошо!..

Вот мы возвращаемся, моем руки, а в раковине под прохладной струёй нежится большая чёрная черепаха Соня. Потом, после обеда, нас укладывают спать на раскладушках и закрывают ставни. В комнате полумрак, спать не хочется.  Полуприкрыв для порядка глаза, я смотрю, как по стене движутся тени от пешеходов. Мне интересно, почему люди идут вверх ногами и в противоположную сторону? Даже когда я много позже узнала про свойства оптической щели, это осталось чудом из детского сада.

Праздники. Запомнился праздник Красной Армии и Флота. К этому дню бабушка Настя сшила мне матросский костюмчик: синяя юбочка в складку и белая блуза с синим воротником с белыми полосками. К нам в садик пришли красноармеец и краснофлотец, и мы демонстрируем им наши таланты, танцуем и поём:

Ой, у полi к;лина,
Ой, у полi к;лина,
К;лина, калин;,
Чубарики-чубчики, калин;!

Потом все танцуем парами и, о счастье! – меня выбирает в пару настоящий краснофлотец, и я, обмирая от восторга, кружусь, кружусь, и моя матросская юбочка в складку так и летает вокруг меня… Какая жалость, что до войны любительский фотоаппарат был большой редкостью и нет фотографии этого счастливого момента!

А вот ещё один праздник – Первое мая. Моя двоюродная бабушка Мария Мироновна, тётя Маруся, до войны работала на почтамте, фасад которого выходил на Садовую, а транспортный двор – на нашу улицу. Там собиралась праздничная колонна связистов, чтобы идти на Куликово поле, место всех парадов и демонстраций в Одессе. Тётя Маруся берёт меня с собой на демонстрацию, и я надеваю совершенно новые туфли! Это были тёмно-зелёные полуботиночки со шнурками, но мне сказали: - Видишь, Риточка, какие здесь белые ранты? Не сбивай их, это модельные туфли!

Путь был не близкий: по Коблевской, мимо Соборной площади, по Дерибасовской, по Пушкинской и, наконец, за вокзалом – Куликово поле. Весёлые демонстранты несли меня по очереди на руках, на остановках просили меня потанцевать под духовой оркестр и спеть. Я танцевала и пела:

Чтобы тело и душа!
Били молоты!
Били молоты!
Били молоты!
Ты не бойся ни жары
И ни холода!
Закаляйся, как стал!

Вот именно “били молоты” и “как стал”! Все мне улыбаются, все меня хвалят, но я озабочена: не запылились ли мои модельные туфли? Не сбились ли ранты?! Когда я останавливаюсь и тревожно разглядываю туфли, взрослые пугаются и спрашивают, что случилось. Приходится объяснять им, что у меня настоящие, новые, модельные туфли!

Ну, и конечно, празднование Нового года. Ёлок нет. Бабушка и мама, юмористически морщась, навешивают игрушки и стеклярус на наш почтенный фикус, ставят под него Деда Мороза, вырезанного из фанеры и искусно раскрашенного. Все долго ломают голову, как приладить к фикусу верхушку в виде звезды, выручает умелец папа. По рассказам взрослых я знаю, что раньше наряжали ёлку, но теперь нельзя, папа говорит, что это поповщина. Бумажные цепи тоже нельзя, потому что это рабство.

Я не видела настоящей ёлки, и наш фикус в новогоднем наряде мне нравится. Вечером меня укладывают спать (без звука!), а утром оказывается, что настоящий, не деревянный Дед Мороз положил под фикус подарок для меня! Подарок царский: цветные карандаши, альбом для рисования и большой длинный леденец в яркой обёртке. И как это Дед Мороз догадался, что мне уже не интересно рисовать и писать в маленьком блокнотике  простым карандашом?

В последний предвоенный Новый год уже был праздник в папином Доме культуры железнодорожников. Меня поразила огромная ёлка (правда, это была сосна) с электрическими лампочками, понравилось бежать со всеми в хороводе вокруг ёлки, но совершенно разочаровал Дед Мороз. Он был маленького роста, на лице у него была какая-то дурацкая серая маска из папье-маше с острой бородкой, и говорил он женским голосом! Этот лже-Дед Мороз заронил в мою душу сомнение. Зато утешил подарок: кулёк с конфетами, пахучими мандаринами и арахисом в скорлупе, который все называли фисташками. Ещё был концерт, запомнилась пара в русских костюмах, застряла в памяти частушка, с которой молодец обращал к своей подруге:

Ой, ты Маша, Маша дура
Ты отстала от культуры……

И, как яркий праздник, навсегда осталось в памяти посещение цирка, который был недалеко, на нашей Коблевской. Там мне всё нравилось: и небывало яркая арена, и фокусник с волшебными ящиками и страшной пилой, которой он разрезал красивую девушку, а потом оживлял, и умные белые пудели, и клоуны с фонтанами слёз, и милые лилипуты, и острый запах зверей. А оркестр, такой праздничный, с блестящими трубами, в обрамлении красного бархата с золотой бахромой, который в критические моменты вдруг резко обрывал музыку и заставлял замирать сердце! Царапало только где-то в душе то, что у слонов такие печальные глаза. Разве им не весело?

Годика в четыре меня повели в кукольный театр. Он находился в старинном краснокирпичном здании с острой крышей (наверное, в бывшем костёле на улице Пастера). Первой увиденной мной пьесой была сказка «По щучьему велению». Понравилась царевна Несмеяна опять же с фонтанами слёз, Понравились смешные солдаты, которые маршировали, чтобы арестовать неуловимого Емелю, забавно дёргая правыми ногами. А главное, я  впервые я познала такое театральное удовольствие, как ситро и пирожное с кремом!

Мы ходим в гости. Как во сне, помню визиты к родным, в первую очередь, к бабушкам. У меня ведь три бабушки: бабушка Настя, бабушка Лёля и бабушка Минна, а дедушек нет ни одного. Я люблю своих бабушек, но обращаюсь к ним «на вы». Вся моя одежда сшита бабушкой Настей, маминой мамой. У неё в комнате на Преображенской есть замечательная ножная машинка «Зингер», которую нельзя крутить. Бабушка Настя плохо слышит, точнее, чуть слышит одним правым ухом, и я привыкаю громко кричать прямо в правое ухо.

С бабушкой живёт мой двоюродный братик Витя с торчащими ушами («каплоухий», говорят в Одессе). Что его родители в тюрьме, я узнаю гораздо позже, а пока только слышу тихие разговоры взрослых: Франция, консул, надо ехать хлопотать… Витя здорово рисует, изрисовал весь мой альбом Кремлями, кораблями и самолётами, я изо всех сил подражаю ему.

В коммунальной квартире вместе с бабушкой живут Ева Михайловна, кассирша из оперного театра, и её дочь Элла, балерина. Я слышала, как Ева Михайловна жаловалась бабушке, что после спектаклей у Эллы распухают пальчики на ногах и она прокладывает их ватками. Детское воображение делает эти ватки кровавыми… С тех пор, глядя на балерин, я всегда помню про их бедные пальчики.

Бываем мы и у бабушек Лёли и Минны в доме номер тридцать по улице Льва Толстого. Это сёстры моего покойного дедушки Эмиля Тибовича Иоста. В комнатах у них темновато, висят портреты молодой бабушки Лёли и её мужа дяди Захария Ладнова, репродукции с видами Франции. Запомнился «Английский променад в Ницце» с дивным голубым морем, белой набережной, пальмами и шикарной публикой. В старинном буфете потемневшего красного дерева, верх которого теряется где-то высоко-высоко в полумраке, стоят чудесные чашечки, стеклянная чайница с медной крышечкой и толстой пробкой, ручная мельница-кофемолка с выдвижным ящичком. В буфете всегда вкусно пахнет ванилью, кофе и старым деревом. Внизу стоят блюда и тарелки, на которых изображены дамы и кавалеры на фоне античных руин. Кто-то сказал мне, что это Помпеи. Так и остались для меня навсегда Помпеи рисунком со старого сервиза. Да, комнаты бабушки Лёли были моим первым музеем.

Бабушка Лёля, высокая и стройная, ходит на каблучках и носит пенсне на шнурочке. Меня всегда беспокоит мысль, что пенсне больно ущемляет её нос. От пенсне или из-за французского происхождения бабушка Лёля говорит немного в нос. Бабушка Минна пониже ростом и полнее, носит длинную юбку и всегда хлопочет по хозяйству. Между собой бабушки говорят не по-русски, а с остальными – по-русски, но с акцентом. Вместе с ними живёт молодой дядя Виктор, младший брат моей мамы, ему ещё нет тридцати и он очень красивый. Когда он приходит к нам (обычно с тортом и конфетами), я всегда обнюхиваю его: дядя бреется с хорошим одеколоном.

Бываем мы и у маминой подруги Лены, у которой растёт дочь Галочка. Откуда мне знать, что Галочка – моя двоюродная сестра, дочь дяди Жени, старшего маминого брата? Это семейный секрет. А меня очень интересуют висящие на стене женские фигурки в кимоно, с зонтиками, высокими причёсками и торчащими в стороны длинными шпильками. Галочка, которой уже целых одиннадцать лет, небрежно сказала мне, что это япохи. Долго потом при непонятном слове «эпоха» я мысленно видела этих япох.

Любила я ходить в гости к тёте Марусе (это с ней я ходила на демонстрацию, помните?). Многое занимало меня у тёти Маруси. Во-первых – двор. Она жила недалеко от нас по улице Франца Меринга тридцать. Теперь уже никто и не вспомнит, кто этот Меринг и почему тихой и красивой Нежинской улице дали его имя. Кажется, он был немецкий социалист.  Так вот, все флигели, образующие двор тёти Маруси, были украшены нишами, в которых стояли в человеческий рост фигуры средневековых горожан в коротких пышных штанах и шляпах с плюмажами. Этот прямоугольный дворик, замощённый лавовыми плитками, смутно говорил мне, маленькой, о каких-то других странах и будил моё любопытство. Приходя сюда, я всегда останавливалась, задирала голову и рассматривала странных людей. Среди них не было одинаковых: одни были старые, бородатые, другие – молодые, стройные. Я старалась согнать с их шляп нахальных голубей, и моё «Кыш, кыш!» гулко раздавалось во дворе.

Теперь, во-вторых. Как и у бабушки Лёли, комнатка тёти Маруси была тёмной, потому что окно выходило в какой-то колодец, застеклённый вверху, и в этом полумраке как-то таинственно мерцала лампадка зелёного стекла в старинном киоте. Блестело серебро окладов, строго смотрели тёмные глаза икон. Я побаивалась этого угла. Но рядом, на этажерке стояли совсем другие вещи, которые притягивали меня. Я снимала с этажерки и разглядывала фарфоровых пастушек, огромное пасхальное яйцо бирюзового цвета на золочёных ножках, внутри которого лежали всякие безделушки, но особенно я любила заводить настольные часы в виде стеклянной шкатулочки с циферблатом, которые начинали вызванивать знаменитую «Тройку»:

Запрягу я тройку борзых
Темнокарих лошадей,
И поеду в ночь морозну
Прямо к любушке своей!

Тётя Маруся не запрещала мне трогать свои вещи. Она была некрасивая, с выступающими зубами и дёснами, как у Инны Чуриковой, сутулилась, но была очень доброй. Она приносила мне старые нравоучительные книжки и поощряла моё чтение кексиками, которые сама пекла в кастрюле «Чудо» на керосинке «Грец».

Я слушаю музыку. Мои первые музыкальные впечатления связаны, конечно, с мамой. У неё был красивый звучный голос, настоящее сопрано, как я сейчас понимаю. По рассказам мамы знаю, что ещё до замужества мама пела в Доме культуры связистов, потом занималась на рабфаке в консерватории, но с учёбой не получилось по семейным обстоятельствам, как говорится. Зато дома мама пела всегда, пела и песенки из самых свежих кинофильмов, и старые романсы. В мамином исполнении я впервые услышала песню Анюты и «Сердце» из «Весёлых ребят», романсы «Не уходи», «Снова пою», «Васильки», украинские песни «Мiсяць на небi», «Гандзя», «Чорнii брови», «Дам лиха закаблукам», а когда ей хотелось подразнить меня, мама трагически заводила «Ой, умру я, умру, похоронят меня». Этой песни я не могла вынести и начинала рыдать, а мама смеялась и обещала никогда не умирать…

Прислушивалась я и к радио. Сначала это была радиоточка в виде чёрной бумажной тарелки, а потом – чудо отечественной радиотехники, приёмник СИ-235. Это был большой ящик, обтянутый зелёным дерматином, с окошечком, в котором подсвеченный лампочкой крутился барабан настройки со шкалой. По утрам из приёмника был слышен «Урок гимнастики» с размеренной музыкой для наклонов и быстрой – для «бокса» и прыжков. Из радиорепертуара запомнились «Полюшко-поле», «Катюша» и «У меня такой характер». Ну, пресловутые «Били молоты» я, конечно, разучила по радио на слух, а также - «Мы едем, едем, едем», «Жил на свете капитан» и ещё много детских и пионерских песенок, которые тогда звучали всё время. Словом, петь мне понравилось и нравится до сих пор.

Патефона у нас по бедности не было. Я видела и слушала его в гостях . Он шипел и начинал завывать всё ниже и ниже, когда кончался завод. Как-то папа принёс домой ящик с вращающимся диском, подключил его к приёмнику, поставил на диск патефонную пластинку, и из динамика послышалась музыка. Пели двое.

Он: - Ах, как я люблю гусят!
Она: - А я люблю ягнят!
Он: - Как они кричат «Га-га-га»!
Она: - Как они мычат «Бэ-э-э»!

А на другой стороне пластинки какая-то тётя мечтательно вспоминала: - Какой обед нам подавали!.. Потом она так долго хохотала по нотам, что у меня перехватывало дыхание. Как вы понимаете, это было ещё большее чудо: проигрыватель! Его не надо заводить, и он гораздо меньше шипит! Пластинок у нас было мало, запомнилось «Саша, ты помнишь наши встречи?..» и «Утомлённое солнце нежно с морем прощалось». Это было так легко себе представить: и наш Приморский парк, нет, бульвар, и наше море, в которое всегда садилось солнце. Но вскоре папа унёс проигрыватель, оказывается, он был не наш, а я-то обрадовалась… Но песни унести уже нельзя, и радио тоже осталось навсегда!

Последнее довоенное лето. Так шло моё довоенное детство. Я подрастала, как-то незаметно научилась читать. Уже прочитаны «Телефон», «Бармалей» и «Федорино горе» Чуковского, пролиты слёзы над «Дюймовочкой» и озадачивает Тянитолкай. Я прислушивалась к разговорам взрослых, но не всё понимала. Радовалась, что вернулись дядя Женя и его жена тётя Рива, но не знала – откуда. Грустила, что куда-то уехал папа и не приносит мне блокнотиков. Впрочем, папа скоро вернулся и тихо рассказывал маме, что его и других мужчин быстро погрузили в эшелон, дали винтовки и повезли на войну, но война кончилась и стрелять не пришлось, только при разгрузке один боец напоролся на штык другого, который бежал по сходням сзади. Наверное, это была финская кампания зимой 1939-40 годов.

Удивительно, но море в те, совсем детские годы мне почти не запомнилось, хотя фотография, сделанная где-то в Отраде летом 1940 года, свидетельствует, что взрослые брали меня на море. Помню только, что, собираясь к морю, мама и бабушка всегда брали с собой шерстяные вещи, мужские брюки, чтобы постирать их в морской воде. Вижу эти брюки, расстеленные на песке для просушки.

В марте 1940 года мама куда-то уходит на несколько дней и возвращается с маленькой сестричкой Ирочкой. Регина Косуркина уже просветила меня, что детей достают из живота у мам, поэтому я боязливо поглядываю на мамин живот, предполагая там жуткий разрез. Но мама весёлая, и я забываю про эти ужасы. У Ирочки чёрные-пречёрные глазки и толстые щёчки, торчащие из-под туго завязанного белого платочка. Её так туго забинтовывают свивальником, что она похожа на столбик (говорили, что, если не свивать, то ноги будут кривые). Голос у неё оказался неожиданно низкий, басовитый, она не плакала, а гудела.

Летом папа решил отправить нас с мамой в деревню к своему старшему брату Ивану. Вокзал показался мне фантастическим местом, где поезд стоит, а мимо него рядом с дверями едет перрон. Эта иллюзия так крепко засела в меня, что долго потом снилась. Так я впервые рассталась с Одессой, но в этот раз ненадолго.