Город одиночек 27. Вано передает письмо вивенке

Наталья Волгина
  5.

      Отец сдержал обещание. В ноябре Вано уже учился на годичных курсах для старшеклассников, а на другую осень выдержал экзамены в ОГУ. К моей выписке у него за плечами был третий курс, Учился он тяжело, въедался мозгами и даже попал в число стипендиатов – студентов, опекаемых лабораториями, - но это было после, а тогда, в последних числах ноября первого моего тюремного года он явился, едва сдерживая возбуждение, что было ему совсем не свойственно (возбуждение, а не сдержанность). Притушенный блеск в глазах, кривенькая шапочка на темени, плотнее обычного стиснутые губы, - вот и все, что выдавало его волнение. Он всегда сдерживался. Да еще исчезла обычная осторожная вальяжность, окраинная развалочка – так ходят, чувствуя спиной невозможность расслабиться. Сегодня он то и дело меня обгонял: забежит шагов на пять и спохватится, и стоит - руки в карманах, глаза прозрачные – сквозь; ей-богу, не знал бы своего Аргуса, подумал бы, что влюбился.
      «Ну, давай, выкладывай», - сказал я, ибо сторожу моему нужен был толчок.
      Поблескивая склерой (ой, наблюдался налет сумасшедшинки в беловатых глазах конвоира...) он ответил:
      «Я записался на курсы по космологии».
      Я был разочарован: всего-то! – но конвоир плясал от радости, и странно было видеть приплясывающего Вано.
      «Теперь они от меня не отделаются! Я их достану, я дотошный, Антон, ты не думай! - и выдохнул: - Слушай! Хочешь, я передам от тебя привет твоей девчонке? Ты тогда спрашивал у отца. Одна моя знакомая, подружка приятеля, работает на женской кухне. Чего таращишься? Сам за что в гебеушку сел? Дурак ты. В трущобах с этим легко. Растем на одной улице, лес, клубничка на каждой поляне. Есть орлы – и с мальчиками, и с девочками успевают. Да не идиоты, как вы, не дадут себя сцапать».
      «А ты?..»
      «Меня это не интересует. Нет времени. Так как – передать твоей весточку? Хочешь?»
      Хочешь, Антон? – спрашивал я себя. И не находил ответа. Вано застал меня врасплох. Я устал. Хотелось покоя. Год прошел, осталось четыре, к чему ворошить прошлое? Угольками – на том свете… Немного усилий – и мы забудем друг друга. Через годы встречу тебя – не узнаю, и ты пройдешь мимо – нелюбящая, неулыбчивая, чопорно застегнутая на все пуговицы – ни искорки в темных глазах, куда подевались их венерина длиннота и раскосость… с недрогнувшим сердцем мимо пройду и я, кивну в знак приветствия; короткий кивок в ответ; лишь через время, изрядно поломав голову, выужу имя: Анна, - но вспомню больницу, майскую маяту, годы, растраченные впустую… Стоит ли?
      Я слушал себя. На полных оборотах работало сердце – на угле, – вздрагивало все сильнее. Черствый хлеб моей души – я устал, Анна… Напиши – чей это голос? Напиши… Кровь разгоняется, сердце работает – скорый поезд: напиши – напиши – напиши…
      Одну строчку один лист бумаги одну белую голубку в твою келью милая напиши я должен знать как ты там…
      «Так что сказать моей знакомой? Как зовут твою девушку?»
      «Анна, - вслух проговорил я. – Анна Шварцеленд».

      Как я ждал письма! Сомневался, горел…
      Как я ждал.
      Как…
      Ну? – встречал Вано у порога – одними глазами.
      Ничего, - отвечал тот глазами из-под белесых бровей.
      «Когда?» – тормошил я его в архиве.
      «Потерпи, - степенно отвечал скэпп. – Не от меня зависит».
      Прошло две недели, как он отнес на женскую половину лист в одну восьмую моей ладони, свернутый меньше акациевого стручка.
      «Если помнишь меня, откликнись. Если тюрьма, беременность и смерть гомункулюса не иссушили тебя – откликнись, я рядом, Анна, мои губы сохнут по тебе, и пять лет тягостны мне вдвойне, потому что пять лет мне не увидеть тебя…»

      В тот день, когда Вано принес ответ, пришла зима. Сырой снег, прилепившись к вялой зелени, потемнел и таял; круто присоленные тропинки белели; соль размокла, едва закончился снегопад. Осталось дыхание зимы. Январские вихри, метели, морозы, - все это будет, а пока зима подсаливала тропинки, и тающий снег ложился тяжелыми влажными лепестками махровых астр – вот-вот повеет полынью, как с клумбы с белыми хризантемами.
      «Ну?» - спросил я одними глазами.
      Вано на мгновение опустил веки: есть!
      Есть, - толкнулось сердце, и толкалось всю дорогу, да подожди ж ты, нетерпеливый мой ребенок…
      Из потайного внутреннего кармана, долго расстегиваясь, теребя пуговицы помногу раз, конвоир вытащил клочок бумаги, измаранный чернилами, - я узнавал и не узнавал руку Анны.
      «Нормалек, Антоныч, - сказал Аргус. – А ты волновался. Вано сказал – Вано сделал».
      Он говорил, а я кивал; с письмецом в намертво зажатой руке уходил все дальше, дальше – лист, гонимый ветром
      прибился к стальным панелям шкафов
      развернул
      на мгновение возникло желание смять, бросить в корзину для мусора
      страх
      я не хочу знать, что там внутри, я не хочу снова страдать… косые, с загибом вверх строчки, за давностью лет мне не вспомнить письма дословно, помню только в тексте было неважно со знаками препинания, и через слово повторялось мое имя – Антон… - как имя божие в полной отчаяния молитве.
      «Мой милый мальчик…»
      Это я.
      Я оперся о полку, почти присел, сверху упала книга, развернулась, страницы рассыпались веером, я глянул и тут же забыл, я уже читал.

      «…мальчик я смеюсь и плачу так неожиданно для меня твое письмо я плачу потому что ты здесь а я так надеялась что тебя не тронут. Я плачу а потом смеюсь потому что ты не забыл меня хотя лучше было бы забыть Антон еще я рада что ты знаешь о девочке что не я первая тебе скажу Антон я не успела дать ей имя я видела ее всего только раз я была совсем слабая а она крошечная Антон человеческий зародыш такой крошечный и некрасивый она была очень некрасивая наша девочка а мы так и не успели дать ей имя. Антон пока я ее носила я только толстела и ненавидела эти движения толчки изнутри вызывали во мне только досаду зачем она появилась после того как все закончилось они оставили ее в палате надеялись на мою слабость а я встала это потом я упала а тогда я очень хотела на нее посмотреть Антон человек когда рождается такой некрасивый она кривила губы глаза ее плавали мне потом чудился изгиб ее губ повсюду в ручке двери в изгибе спинки кровати в складке на одеяле Антон может это любовь а мы даже не успели дать ей имя
когда я очнулась в реанимации я ведь была в реанимации тебе говорили? я все думала а вдруг мне ее отдадут прикидывала как буду жить с младенцем через неделю мне сказали что она умерла как ты думаешь Тони они мне правду сказали? Хотя ты ведь пишешь что ее нет значит правду
Антон ночью когда никто не видит моего лица я думаю что это я во всем виновата я и мое тоскливое желание чтобы она ушла в никуда так же как появилась и вот она ушла а я научилась плакать мать укоряла меня большие девочки не плачут а я теперь плачу каждый день и не могу остановиться
Прости Тони я хотела написать тебе веселое письмо я складывала слова а села к столу и только слезы я ужасно счастлива что ты написал а тоска она пройдет ты только пиши даже если не любишь и не люби меня Антон я стала уродиной меня остригли наголо не люби меня напиши ты мне снишься пиши мне п о ж а л у й с т а…»

      «Эй, ты чего? Я думал, ты радоваться будешь».
      Я разлепил губы:
      «Вано. Ты отнесешь еще одно письмо?»
      «Валяй, пиши».
      «Только сейчас уйди. П о ж а л у й с т а!»
      Он поколебался. Ушел. Я знал, что он забудет обо мне, едва дойдет до стеллажа с книгами. Я вжался в стену хребтом и затылком, сдавил виски ладонями.      
      Чья-то рука легла мне на плечо – архивариус. Зрачки прозрачных глаз - прозрачные до пустоты – скользили по полкам.
      «Какой сегодня выпал снег. Что вам дать почитать? Ах, это вы?... что вы читаете?»
      Я рассмеялся ему в лицо, я хохотал и не мог остановиться, с ненавистью выплескивая смех в его кроткое, не от мира сего лицо; он смутился и с несвойственной ему торопливостью юркнул за стеллажи. Из кармана фиалкового балахона я вынул карандаш и четвертушку бумаги, сполз на корточки – излюбленную позу Вано, - и сидел так, не двигаясь… просить о сочувствии того, кто еще слабее? Прости меня, Анна… В конце концов я написал:
      «Какой сегодня выпал снег. Ты видела? А небо было ночью – необыкновенное. Помнишь вечер, когда мы познакомились? Ты все повторяла, что в звуках Нинниэль - перезвон колокольчиков… Милая! Хочешь, я опишу тебе небо – изменчивое, непостоянное – лес под напором ветра, - неподвижное, словно снимок фотографа, - мертвый слепок с себя самого; светлое, угрюмое, надменное, простодушное, - как лошади детских аттракционов, выкрашенное в голубой цвет. Ночью ударил первый мороз, и сколько выпало звезд, Анна! зимой звезды крупнее, чем летом, или мне кажется? Небесное зерно - мелкое – пригоршня манки – отборное – небесные куры, клюйте зерно! Небесные куры растеряли небесные перья, на темном – прозрачные, словно слюна, - разбросали по небу, скрыв от чужаков зерно: не глазейте, не зарьтесь… Не плачь, моя девочка, я стану рассказывать тебе сказки. Опишу небо, землю, назову предметы по именам. Прислонись ко мне, я слаб, я только мальчик, заблудившийся в чужом раю, но если суждено блуждать и заблуждаться, по крайней мере, будем вместе, Анна…»

      Так заговаривал я боль, и от письма к письму тон ее становился ровнее. Почта была нерегулярна, порой Вано приносил два письма кряду, а потом неделями – перерыв. Я пытался выяснить, что связывало моего конвоира и девушку с кухни, Вано снова ответил, что к сексу он равнодушен, и углубился в книгу. Чтобы работать, ему не нужны были ни стимул, ни вдохновение. О, я твердо верил в него!      
      «Вечная батарейка, - поддразнивал я приятеля. – Для тебя мир винтовка с мишенью. Одну цель ты видишь, но только одну».
      Конвоир усмехался, переворачивал страницу, а на другой день совал мне в руку письмецо без знаков препинания. Девушка привязывала меня к себе – мой насмерть перепуганный ребенок, - я кормил ее сказками, приманивал теплом, которым, как у костра в тысячу раз зачарованном лесу, грелись мы оба.

    На крохотных разрозненных клочках она писала о себе и своей больничной жизни. Клетка вивенки была пошире моей; в переполненном женском отделении одиночные камеры – редкость.
      Девушки жили по три, по четыре, как в общежитии. Соседка Анны, развеселая уроженка Пантонии, подарившая Оберсвалю четвертого подкидыша, пережила стерилизацию. Узнав о соседке, я позволил себе забыться и болезненно ревновал, хотя в каждом письме вивенка твердила: скучаю, не могу без тебя. Но чем больше было ласки в письмах, тем безудержнее я ревновал, опасаясь потерять и ее, и тепло, у которого согревались мы оба. Я упрекал, она оправдывалась, корила, молила, - моя женщина выучилась смирению, ведь и она боялась меня потерять. Освоив науку узников – жестокую науку изворотливости, – Анна выучилась ловчить, послушно исполняла предписания, за что ей полагались льготы: прогулки два раза в день, еженедельные свидания, видеозвонки, выход в Сеть. «Мне повезло милый, - извинялась она, - я неплохо переношу их снадобья ничего я терпеливая ты только пиши…»
      Она извинялась за скудные радости, хотя выход в Сеть не вернул ей права на учебу, прогулки приходилось коротать в том же боксе (камень, четыре стены), а на свидания чаще всего никто не приходил. «Я не могу бросить ради тебя карьеру», - говорила мать, наездами покоряя Город, и в паре с докторшей наставляла дочь:       заблуждалась, - и тут же: блудила.
      Заблудшая овечка. Блудливая овца. Они вбивали свой стыд в голову Анны.
      «Мы делали дурно, это грех, Антон», - писала она. «Я тебя люблю», - отвечал я, на все лады варьируя фразу. «Дурно…грех…» - твердила вивенка. А я силился и не мог отыскать постыдного в своей любви к женщине. «Ты не даешь мне пропасть со стыда», - призналась она.
      Ей дали пять лет – как и мне, - она должна была освободиться на два месяца раньше. Со временем мы осмелели и даже позволили себе заглянуть в будущее: вот выйдем из лечебницы… Нет-нет, теперь мы не попадемся. Будем любить на расстоянии, издали…разве что иногда – один поцелуй – в твои губы… нежное горло… и ниже…
      Письма – взахлеб. На каждой строчке последним вздохом груди – имя. Как мне тебя не хватает, как не хватает, как…
      Напиши, как ты меня любишь.
      Напиши, какого цвета небо внутри тебя.
Четыре года – от письма к письму. По изъезженной колее переваливала планета – на брюхе – юзом, ползком, - а мы притаились и жили от мятого клочка писчей бумаги к новому клочку.