Город одиночек 22. Взяли

Наталья Волгина
 22.

      Рассвело. Снег блестел битым стеклом. Когда я пришел в университет, часы показывали половину девятого: я шел самой извилистой дорогой. В пустом холле горела сеть боковых ламп, нестойкий свет прямоугольных окон подчеркивал тьму замкнутого на ключ гардероба и жир мрамора, натертого механическим полотером. Конторка скэппа – прозрачный медовый кокон, – пустовала; на затененном участке между лифтом и первым лестничным маршем виднелся силуэт человека в белом.
      Человек то прятался, сливаясь с белой стеной, то снова выныривал. Я принял его за Ивейна, решил тихо уйти, но тут он высунул голову, озираясь рывками, точно напуганная курица, и в тусклом боковом свете медью блеснули волосы.
      «Где ты ходишь!» – воскликнул близнец, когда я приблизился, и за рукава, за ремни рюкзака поволок меня в сторону от конторки скэппа. Первым порывом было – упереться – не люблю, когда тянут, но тут Филолай выпалил:
      «Против тебя что-то готовится, я слышал кураторов, упоминали твое имя»,–  и я обмяк, руки близнеца пришлись как нельзя кстати. Вкратце я рассказал о своей стычке с Ивейном.
      «Ты вел дневник? Ты все записывал?! Боже мой, божемой… – зачастил близнец. – Ивейн подведет тебя под монастырь!»
      Он размышлял, приложив палец к толстым губам.
      «Созовут комиссию – ясно как божий день. Теперь не отвертишься. Будут обсуждать, заставят покаяться. А ты покайся, покайся, постучи кулаком в грудь. Шанс у тебя есть, не порть себе жизнь, Антон, любовь приходит и уходит, подумай об отце, наконец!»
      Он сыпал аксиомами, разумными, как постулаты Евклида, я соглашался с ним, я совершенно потерял голову.

      Филолай не ошибся. Через час (я прожил его в муках, надраивая штанами скамейку) в математическом кабинете появился куратор нравственности, махнул издали ручкой: сидите, сидите, – на цыпочках, изобразив деловитость и деликатное понимание, прокрался к математику. Тот давно уже ждал, опустив галогеновую указку; тревога, всевозрастающая тоска были на его тощем, угловатом лице. Блудяй сунул в его ухо лиловые губы, верхняя была совсем уж лиловой, нижняя – помясистей, порозовей, и блестела от слюны, точно лакированная. Тюлень оттянул стойку воротника – профессорская мантия вдруг стала ему мала, – взгляд его скользнул по трибунам, встретился с моим – испуганным - и отпрянул, и снова нащупал. Мотнув негибкой шеей, Тюлень подозвал меня; рядом, сложив темные ручки в шелковом паху, стоял Блудяй, его малоподвижные глаза противоречили губам, которые все улыбались. Ослабевшими руками я собрал рюкзак. Блудяй двигал лиловым, в аппетитный тоненький рубчик, ртом, – я не слышал ни его, ни математика, их отсекло невидимой стеной; по жестам, словно глухой, я догадался, что меня приглашают в кабинет ректора.
      За дверью я снова столкнулся с Мочениго.
      «Вот… вызывают… да…» – проговорил я, пробуя улыбнуться. Рот покривился.
      Оглянувшись, Филолай стиснул мою ладонь:
      «Не сваляй дурака, Антон, умоляю! Сделай, как я тебе говорил!» – он ломал себе пальцы и махал вслед, пока его белую, не по сезону разряженную фигуру не скрыла лестница и первый на моем пути поворот.

      В широких тусклых окнах – они были по правую руку – выцветал полдень, кое-где уже зажигали верхний свет. Я плыл по бесконечному коридору и путался: первый пролет, второй, третий… – шел самым извилистым путем, как и утром, и желал, чтобы лестница не кончалась. Отворялись и хлопали двери: знакомые, все знакомые лица: салют, Антон! как дела, Антон? – еще свой – лазутчик во вражеском стане – я отвечал улыбками на пожелания здравствовать, шпион – лицедействовал; еще немного – и кончится коридор…  подъем оборвался, я стоял возле такой памятной мне двери – год назад, помнится, колебался: толкнуть или нет… – тогда у меня имелся выбор, а теперь выбора, казалось, не было. Наверно, я долго торчал бы под этой дверью, если б она – неожиданно для меня – не отворилась; человек – он тоже был из тех, из знакомых – назвал меня по фамилии и  сказал: куда вы запропастились.
      Буднично оглядел коридор: «Вы один? мы больше никого не ждем?» Я робко пожал плечами.

      Их было десятеро. Два профессора – Тюлень и малознакомый мне преподаватель социологии, - Блудяй, парочка старшекурсников при должностях; в углу, водрузив волосатую лапу на папку из искусственного нубука, медведь медведем восседал мой Задека. Рядом налег лопатками на спинку стула осанистый господин с бульдожьими брыльцами на жирном умном лице; он рассеяно похлопывал по столу кистью руки – палевой, с толстыми венами.
      На противоположном конце стола расположились две женщины – старая и помоложе. Молодая – красивая – как конь сбруей была стянута по плечам ремнями; обе женщины носили нашивки куратора.
      Кресло председателя занимал толстун. Он поднял на меня свои младенческие гляделки, тучной ручкой ткнул на свободный стул. Я поспешно сел, скрутил под столом ноги, сплел в узел горящие кисти рук.
      «Дело неприятное», – начал ректор.
      «Уж куда неприятнее, – перебила старуха, ее несвежее лицо не вязалось с голосом – звонким, молодым – и молодыми встрепанными усишками в углах блеклого рта – словно у рано развившегося подростка. – Пятый случай за два с половиной года! – звенела она. Хрустали в подвесках бра звякнули. – Про университет слава идет!»
      «Ну, вы и скажете», – пробормотал ректор, метнув оживший взгляд на Задеку.      
      Тот приподнял верхнюю губу и показал жемчужные зубы. Судя по накалу звонкого злого голоса старухи, перепалка возникла до меня.
      «Пятый! Ваши мальчики успевают грешить!»
      «Наши мальчики грешат с вашими девочками», – сказал Блудяй, на его мясистых устах играла улыбка.
      «Господа, давайте по существу», – сказал ректор и стал еще утомленнее.
      «Аргументы сомнительны, – просипел Тюлень и откашлялся, кадык дернулся поверх узкой крахмальной стойки. – Слова, – он обвел коллег умоляющим взглядом. – И ничего более».
      «Это свидетель!» – взвился Блудяй, рукава его мантии вздулись и опали; когда он снова сомкнул ладони, на пальцах сверкнули мелкие бриллиантики, вдоль венериных холмов на его ладонях струилась сизая голубизна, ныряла вглубь, приливала к жизненным линиям (у последних был свой узор и собственный малый путь) и растворялась в пигменте окольцованных манжетами кофейных запястий. Мимоходом он бросил математику:
      «Свидетель для вас ничего не значит? Я, господа, – обвел он коллег отелловыми очами, – сам огорчен, но факты, факты!»
      «Свидетель мог и солгать. Голубчик, – Тюлень повернулся ко мне, – скажите, что это неправда».
      Разыграть недоумение. Разобидеться. Привычно распустить плачущий рот… Возможно, я так бы и сделал, но тут Блудяй выкрикнул:
      «А вот пусть свидетель сам все расскажет!»
      Кто-то из старшекурсников – кажется, секретарь УСОСа – Университетского союза студентов – выскочил в коридор, шаги его стихли; возобновились с удвоенной силой; за его вихлявой, ныряющей вниз - вверх спиной появился Ивейн.
      Я ждал его, чуял: без Ивейна не обойтись, - и все-таки пригнул голову. Он легко ступал по стеклянным прямоугольникам пола – каждое стеклышко в стальной окантовке, – на большой глубине, точно смутная рыбина, плавала его огромная тень. Прошагав через весь кабинет, он остановился напротив ректора: каменное лицо, вспухший рот. Кровоподтек на моей скуле. Мы квиты, Ивейн. 
      Он не спускал с ректора глаз, на слабый настойчивый бормоток отвечал твердо и односложно. Заметные победные интонации в голосе и привкус вежливой едкой иронии – через пять минут Ивейн раздражал всех, кто был в этой комнате, включая куратора нравственности.
      Он рассказал, что накануне между первым лестничным маршем и лифтовой обнаружил тетрадь в 48 листов – из тех, что используют школьники для начального счета. Тетрадь, исписанная почти полностью, принадлежала студенту Антону С.-Э.       Откуда он знает? А на обложке стояла фамилия.
      Читал ли он?.. Конечно. Что? неэтично? Да что вы, господин ректор. В этой тетради студент Антон С.-Э. черным по белому писал о своей связи со студенткой Анной Шварцеленд, уроженкой Вивена. Да, связь была половая, отчего вышеупомянутая Шварцеленд забеременела.
      «Скажите, - прежде чем спросить, секретарь союза студентов почтительно изогнул выю в сторону ректора и облизал губы. – Скажите, вот вы упомянули близнецов – Мочениго и девушку. А не имел ли место, - секретарь раскраснелся, уголки его губ разбежались и наполнились маслом, - не имел ли место свальный грех?»
      «Нет».
      Я насторожился.
      «Этого не было», - повторил Ивейн.
      «А сестра Мочениго – она не натуралка?» - это был единственный вопрос Задеки Ивейну, все остальное время медведь пялился в свою нубуковую папку, вертел в руках карандаш.
      У меня захватило дыхание. Лали, медноголовый ангел…
      «Нет, - после небольшой паузы проговорил Ивейн. – О сестре Мочениго я ничего не знаю».
      Должно быть, я шумно передохнул, следователь оглянулся. На мраморном лице Ивейна не дрогнул ни один мускул. Поджарый, очень легкий в движениях, он пересек кабинет и, поравнявшись с моим стулом, замедлил шаг, - но я смотрел на свои сплетенные на коленях руки и не знаю, что было - если было – в его глазах, желтоватых, словно разбавленное кофе.

      «И все-таки… - это Тюлень, - это только слова».
      В углу, где со своей папкой обжился Задека, шуршало. Медведь разворачивал, расправлял, разглаживал обрывки махровых по краям бумаг. Он не спешил и не смущался; члены комиссии и я – подследственный - смолкли и уставились на его неповоротливые пясти, с тылу которых плодился никогда не подвергавшийся депиляции пух.
      «Совпадение, - сказал он. – Бумага пришла нынешним утром. – Он кивнул мне: - Взгляните».
      Я робко таращился, соображая, чем может мне угрожать четвертушка оберточной бумаги – судя по виду из-под селедки или бутербродов с синтетической красной икрой. Промасленный клочок походил на пергамент со всеми приметами вечности: потертостями, помятостями, плывущей тушью - темно-синим тату.
      «Человек, у которого вы снимали квартиру…  сообщает, что вы водили женщину. Описание совпадает. И, - ноготь волосатой руки уперся в пергамент, - указан номер биплана. Зарегистрирован на имя С.-Э., академика. Что-нибудь скажете?» - поинтересовался он.
      Я молчал.
      «Был, кажется, еще свидетель?»– всем корпусом медведь повернулся к мулату.      
      Блудяй кивнул секретарю УСОСа: тащите-ка Мочениго!..

      Если они рассчитывали на эффект, - то – да, не просчитались. До боли, до лунообразных отметин говяжьего цвета на лунных холмах, я впился ногтями в ладони.
      Он входил в кабинет по частям: сначала сбоку дверного проема показалась медная голова, затем плечи. Затем шагнуло и выровнялось туловище. Рыхлый, белый, большой, он притулился к косяку, бледными радужками выхватил мою нелепую – я болезненно ощущал свое шутовство – фигуру: мал, щупл, напуган. Зрачки метнулись в пол. Когда его попросили подойти поближе, он не сразу отлепился от косяка (мне вспомнился Антей с его нездоровой зависимостью от матери Геи).
      «Ближе. Ближе», - подманивал мулат.
      Сутулясь, подергивая плечами, Филолай шел через пустое пространство, разглядывал плитку под ногами; по тому, как он ступал: едва не на цыпочках, шаркая и удлиняя след, - было ясно, что он боится поскользнуться на стеклянной плитке.
      «Что вы можете сказать против С.-Э.?» - это мулат.
      «Ничего…»
      «Тогда скажите в его оправдание», - подзадорил Задека и снова бегло показал жемчужные зубы.
      «Но я…»
      «Вы ничего не знаете. Верно?» - согласным речитативом следователь и куратор обхаживали близнеца.
      Тюлень надсадно, не к месту кашлял. Толстун лег лбом в ладонь, завесился пальцами, похлопывал самописцем по оттянутым трубочкой купидоновым губам. Обряженная в сбрую молодка стальной пилочкой ровняла ногти, механическим движением стряхивала с кончиков пальцев роговицу, растертую в пыль.
      «Вы дружили?»
      «Я…»
      «Вы должны знать! Говорите! Вы знали о его пороке. Знали?»
      «И не донесли».
      «Но как я мог…»
      «А мы? Как  м ы  можем?? Поймите, мы пытаемся составить историю болезни, С.-Э. болен, С.-Э. нужно лечить! Вы понимаете, что он совершил преступление? Или вы одобряете его? Может, и вы – извращенец? Может, и вас нужно лечить?»
      «Нет! – близнец затряс головой. – Я ничего не сделал!»
«Именно – ничего. А теперь отвечайте. С.-Э. встречался со Шварцеленд?»
      «Да… Да».

      Он выложил все, что знал, что предполагал и о чем догадывался. Оплетал Блудяй, басовито урчал медведь, из-под руки, не отнимая карандашика от купидоновых губ, подавал реплики толстый ректор. Бледнокожий под крапом рыжих чаинок, Филолай отвечал: да. Да. Да… - он даже пустился в подробности, ему говорили: да иди уже, - а он не мог остановиться, так оживлялся он в детстве, в моей комнате с молочаем и пустынным еще аквариумом, где влево-вправо развевались хвосты классических золотых рыбок. Ночь, луна за ажуром штор, я – на кровати, он – в складном, тесноватом креслице, в простынях и тесной – выпирают округлые членики – фланелевой пижаме, полные руки в медленно зреющих кровоподтеках, некоторые похожи на связку некрупных бус,- а! мне уже не больно! – бахвалился он академику и зарывался в креслице: нехочунехочунехочу, - когда из соседнего дома являлись пришельцы с символическим белым знаменем; в этом нежном, простодушном возрасте Филолай еще не умел торговаться с отцом и после свар прибегал к моему академику.
      В набрякшей тишине было слышно, как альпинист, покашливая, глотает слюну. Слюна сухим щелчком протискивалась через гортань, озвучивая движения кадыка. Человек с бульдожьими брыльцами трогал себя за кончик носа, исподлобья поглядывая на близнеца. И цвела безмятежная васильковая невинность на ряшках старшекурсников, один из них – не секретарь – пальчиком выводил на столе фигуры – или подзаборные словеса. К двери близнец шел с той же кукольной, механической осторожностью, шел и шатался. Он не сразу отыскал дверь, надавил на ручку, сгинул. Я с трудом разжал кулаки.
      Те, оставшиеся, жужжали – в десять неотчетливых голосов, - а затем разом повернулись ко мне, и я понял, что должен… что-то я должен был сделать. Голос медведя:
      «Ну же, С.-Э!»
      «Хм… гм… академик!» - ослепительная полоска крахмального воротника под смуглейшим мулатским горлом и над шелком отутюженной мантии.
      «Ах, мальчик, неужели вам э т о нравилось? – преподаватель социологии, я был с ним немного знаком. – Как можно чувствовать не так, как вас учили?»
      Багровое, расстроенное лицо математика. Радостные глазки секретаря. Усталость и скука на ожиревшей физиономии ректора. Буравчики над бульдожьими брыльцами - этот человек безмолвствовал от и до. Стальной блеск – взмах неутомимой пилочки – ухоженные руки Евы – Лилит - взнузданной кобылицы сих райских кущ. Безупречная – она ест обезжиренный творог, по вечерам ходит в фитнес клуб, раз в полгода посещает гинеколога и дантиста. Ждут.
      Ну же, студент-академик, покайся. Поведай людям, как ты грешил. С кем, когда и в каких позах. Отрекись, поплачь, общество милосердно, тебе отпустят грехи, овечкой-перекати-поле потрусишь вслед за стадом, пастырем, пастухом…
      Ну же, Антон!
      Скажи: я был неправ. Правы – вы. « Правы – вы», - звукоряд, лишенный мелодичности. Все-таки я несколько лет скрипачил для общего развития. «Правывы», - звучит некрасиво.
      Хорошо, скажи: вы правы.
      Но я не мог заставить себя подняться.

      Они ждали. Я мучительно соображал, я действительно не мог встать. Как объяснить, что я чувствую, и что им сказать, если я все-таки оторву задницу от сиденья?..  Если б горячие травы, - думал я, - да речку, да пепел на висках, да в тяжелые головы…  Примерещилось: вот я встану, начну говорить, а они не поймут, словно все, что я мог им сказать – на чужом, тарабарском для них языке. Они будут требовать: говори по-нашему, - но что делать, если на их языке не выскажешь? Хотелось крикнуть: Анна милосерднее вас, несходство – как редкая форма уродства – ее не отталкивает.
      Я молчал. Правоверные, они ждали, а я сидел, опустив голову, подставив голову под топор, и тогда подал голос человек с брыльцами:
      «Что ж, - произнес он, - будем лечить»,- и все зашевелились, задвигались.   
      Первым шмыгнул за порог багровый Тюлень; размахивая папкой, вывалил грузное тело Задека, подмигнул издали: доблестный охотник, он загнал-таки дичь. Мулат и ректор провожали, охватив с локтей, медицинские брыльца, толстун бормотал: « …закон, ограничивающий общение близнецов… запрос в ученый совет… пожелания электората…»
      Кабинет опустел, я остался один. Тишина и одолевающая тупая лень долго мешали мне подняться.

      В четверг,26 февраля, меня положили в психиатрическую больницу.
За широким окном было ветрено и светло; с парадного дивана, на котором до меня не было ни пылинки, я наблюдал, как по высокому потолку перемещаются тени, блекнут, сгущаются.
      Я лежал, заложив ладонь за голову; идти куда-то уже не имело смысла: накануне в почтовом ящике я обнаружил послание с адресом ОГУ на имя Антона С.-Э., - академика, - старшего, младшего, патриарха – невнятица триединства и тринаправленности – отец, сын и святой дух, - дедуля мой давным-давно ассоциировался со святым духом, и по благости своей годился исключительно в чертоги небесные… Слегка помаявшись для очистки совести, я вскрыл письмо и был наказан (или вознагражден) за любопытство. Администрация ОГУ извещала Антона С.-Э., академика, об отчислении студента Антона С.-Э. с факультета «физика-математика». Официальная версия: неуспеваемость, - и то сказать: предметы я подзапустил, а последние десять дней и вовсе проторчал дома. С памятного дня консилиума внук старого академика обзавелся собственной фобией: страхом публичных сцен.
      Шепоток Блудяя (казалось бы - в слуховой проход математика) за час-полтора разросся в целое дерево, прихотливый баньян оплетал мужской корпус. По юношеской страсти к гиперболе я решил, что моей персоной занимается весь ОГУ. Встречные обходили меня стороной, словно я был зачумленный, на меня указывали – не пальцем, нет, - осторожным вращением райка, движением шеи, легким поднятием бровей. Разоблаченный лицедей, я шел вперед и стыдился; увидел сиамцев и спрятался. В обнимку - шерочка с машерочкой - они дефилировали, вздыбливая сухой снег, Халли тащил рюкзак Галли и свой - сегодня была его очередь. Я переждал, натянул капюшон (лицо в пакет и под мышку) и засеменил к дому… Я прошел почти километр, когда обнаружил за спиной двоицу; помню, удивило меня, что они в штатском, а еще – что они исчезали и снова с периодической регулярностью ткались из воздуха.
      Оставалось одно: ждать. Как ни странно, но мне полегчало, отпустила  неопределенность – чем бы не грозило мне будущее, его было не избежать, - сознание неотвратимости завтрашнего дня ввергало меня в летаргию, похожую на давешнюю тупую лень. Чем бы ни кончилось – скорее, и без академика.
      Двоица иллюзионистов тихо и незаметно несла караул. Я и теперь сомневаюсь: а был ли мальчик? вернее, пара мальчиков, - из окна – если склониться вплотную к стеклу - виднелись две кепочки и плиссированные кашне, какие нынешней зимой носил северный город.
      За кепками и кашне, черным по белому размеченные второпях, виднелись дорога и стрит с близлежащим сквером. Красные цифирьки электронного градусника метались с +3 до +4 по Цельсию. 3-4, 3-4… Размашистый ветер гнал с асфальта побелку, тощий сухой снежок, что десять дней назад кружил и вальсировал, нынче линял, шелушился. Оттепель, осквернившая Оберсваль, лизала прутья как голодная сука, шептала почкам: пора, пора,- лгала внаглую. Голая сирень под окном распоясалась, на высоком потолке тени ежесекундно меняли угол, ветер разодрал небо на ветошь, в прорехах (цвет неба угадывался по первоначальному замыслу: блеклая бирюза) сыпалась медь; не долетев до земли, стыла. Солнца не было, в глубине туманного свода блестел надраенный рукавом пятак, а солнца – не было… и тут - шорох, шаги, по косяку, по сердцу – входная дверь. Отец!.. а я-то надеялся…
      Он возился в передней, покашливал, шелестел, мяукнули петли одежного шкафа, раздался сухой мерный скрип: это он поднялся на антресоли. Я снялся с дивана – вжимался в пружины глупейшим образом – внапряг каждым мускулом, - крадучись – ни звучка – дунул к порогу, сдернул с искусственных манекеновых плеч куртку. Притаился… Нет, тихо. Ногой нащупал внизу что-то из обуви, влез, и тут почуял движение, слабое дуновение, тень – и прежде, чем осознал голос – содрогнулся.
      «Что ты делаешь дома в это время суток? В мое время студенты днем занимались».
      Я как раз бегу в универ, - сказал я, я бормотал, что опаздываю, он жевал толстые губы, сегодня ночью ты плохо спал, - сказал он и приложил к моей щеке холодную с мороза руку. Я потупился, сказал: нет, что ты, ты ошибаешься, - осторожно отстранился; он убрал ладонь с облегчением, как мне показалось. Я прикоснулся к боковой панели замка, но он сказал:
      «Подожди… Ах да, университет… понимаешь, ты вечно спешишь… стоит мне подойти поближе, как ты убегаешь… право, - он усмехнулся, подчищая под ногтями невидимую грязь, он гнусавил с мороза, говорил нудно, говорил, казалось, безупречно отлакированным ногтям: - Мне кажется, я тебя раздражаю, что мы чужие, Антон», - и тут он ударился в воспоминания о том, как было славно, когда мне было шесть лет, я обнимал его за отцовскую шею и всласть лепетал, а я помнил, как он раздражался: Антон, ты помнешь мне пиджак, отойди, Антон, видишь, мне некогда… И он уходил, оставляя меня одного: среди людей или в пустой комнате.
      «Я очень люблю тебя, Антон, - стесняясь, проговорил академик и все подчищал, подчищал несуществующую грязь. – Кроме тебя, у меня никого нет», - и он сделал неловкую попытку улыбнуться, отчего мне нестерпимо захотелось сбежать. Никогда он мне не говорил, никогда… только сентиментальностей мне сейчас не хватало. Я вспомнил о кепочках. Поговорим вечером, папа, - я уже открывал дверь, когда раздался звонок – две оглушительные – подряд – электрические трели.
      «Кто это?»
      Одними губами:
      «Не открывай!»
      «Господин академик! Тут к вам наряд – из поликлиники. К вашему сыну то есть».
      Он метнулся:
      «Что ты натворил?»
      «Я не хотел, папа...»
      Лифт гудел. Обзорное окно домофона показало невнятный обрубок зеркала, и на зеркале - оттиск чьей-то ладони, срезанной у мизинца.
      «Говори, что ты сделал, паршивец!» - он встряхнул меня. Встряхнул покрепче. Я сдался; шепотом, на ухо, сказал. Он снял очки, сложил дужками внутрь. Рукой, прохваченной мелкой дрожью, провел по лицу, по векам. Прости,   на всякий случай сказал я.
      В дверь постучали. В домофонном окне показались галоши, штаны по околоколенные сгибы, тошнотворное плиссированное кашне. В треугольнике чужой подмышки блеснуло зеркало. Снова постучали. Отец нацепил очки,   кривенько, но я промолчал. Путаясь в искусственной шерсти, он двинулся через ковер, он продирался сквозь ворс как сквозь заросли,у двери прислонился лбом к косяку. Снова посыпалась дробь – мельче, настойчивей. Он приложил пальцы к замку. Щелкнул. Дверь отворилась. Они вошли.