Корми, или Осенний театр

Джон Маверик
Я сижу на скамейке в осеннем парке. Желтые и оранжевые листья шуршат, плывут мимо, крутятся на мокром ветру. Он как будто вдувает в них души, оживляет, пусть несколько коротких минут, а то и мгновений. А чуть поодаль морщится от его порывов тусклая гладь пруда, вся в золотых березовых корабликах, и ломко потрескивают у берега сухие камыши. Прямо в воде застыла, как чучело в перьях, серая цапля. Взлохмаченная и понурая, она стоит посреди такой же, как сама, унылой серости на одной ноге. Ей нет никакого дела до меня, а мне – до нее. И все-таки какая-то тоненькая ниточка внутреннего родства соединяет нас. Нам обоим холодно, грустно и одиноко.
Я наблюдаю, как на крохотном клочке асфальта у моих ног – в осеннем театре – разыгрывается привычный спектакль. Вот танцует соло крупный и яркий кленовый лист – рыжий, будто клоун, блестящий и напыщенный. «Это я... – словно говорит он, - я... я... я... Красивый, успешный, важный».
Мне хочется вскочить с места и затоптать этого выскочку, растереть подошвами ботинок, изодрать в мелкие клочки. Крикнуть: «Да не важен ты совсем! Человек ценится по его делам, а не по глупым ужимкам». Но это всего лишь палый лист на ветру. И я молчу, смотрю и слушаю.
К моим ногам слетаются птицы, и я, достав из рюкзака пакет с пшеном, щедро бросаю им зерна. Пернатые суетятся, толкают друг друга, а я, скосив глаза, продолжаю следить за осенним лицедейством. Я вижу, как осиновый лист – круглый и красный, словно от стыда, бочком подбирается к кленовому. Он мельче, стесняется и мелко дрожит, кувыркаясь в воздухе. Кукловод-ветер подкидывает его вверх и безжалостно швыряет на асфальт. Волочит по мелкой луже.
- Дай мне в долг, друг, - просит осиновый лист, алея от смущения. – Ребенку на операцию. Времени совсем нет... Отдам обязательно, как смогу.
- Нет, - отвечает его кленовый собрат. – Нет-нет-нет-нет.
Осиновый лист умоляет.
- Пожалуйста! Речь идет о жизни и смерти. Еще немного – и будет поздно. Может быть, уже поздно.
- Нет-нет-нет-нет-нет.
Вздохнув, я отвожу глаза, а присмиревший ветер котенком сворачивается у моих ног.
- Ну что, закончили кривляться? – говорю я листьям, но они молчат и лежат, бездыханные, похожие на желтые и красные тряпочки.
И так чуть ли не каждый день, стоит мне забыться, замечтаться, засмотреться на птиц, на деревья, на облака, даже на муравьев или бабочек. Все они, как по нотам, начинают разыгрывать эту коротенькую пьесу. Всего две-три реплики. Но вопрос всегда один и тот же – и такой же ответ. Ну, и на кого тут злиться? На осень? На небо? На пестрый, облетающий холодным огнем осенний парк?
Кто из них виноват в том, что три года назад я ответил отказом на такую же просьбу моего коллеги? Мы и друзьями-то не были. И даже работали в разных отделах. Ума не приложу, почему ему вздумалось обратиться ко мне. А может, охваченный отчаянием, он кидался ко всем подряд, не в силах смириться с мыслью, что его дитя – самый любимый на свете человечек, увы, обречен. Помню, я посоветовал ему написать в какой-нибудь благотворительный фонд. Объявить сбор. Ну, мало ли что можно сделать, не залезая в карман к посторонним людям. У меня были деньги, но я хотел вложить их в бизнес, а не тратить непонятно на что. На чьи-то воздушные замки, на второй шанс, на бесплодную, возможно, надежду.
«Нет времени, - ответил он мне тогда, - у нас каждый день на счету».
«Извини, - я решительно мотнул головой, - ничем не могу помочь».
Он отступил, изменившись в лице, не в силах уже скрывать свою боль. А я отвернулся, мельком подумав, как он сдал за последнее время. Глаза беспокойные, красные, словно от долгой бессонницы. Плечи опущены. По правде говоря, он и сам выглядел как тяжело больной человек.
Понятия не имею, чем там все закончилось. И состоялась ли операция. Тот коллега вскоре уволился и, вроде бы, нашел другую работу. Через общих знакомых до меня дошли слухи, что его сын все-таки умер. А сам он развелся с женой, а после – то ли спился, то ли наложил на себя руки. Знаете, как бывает. Человеческая судьба – она хрупкая... Как домик из спичек, одну вытянешь – и вся конструкция развалилась.
Но разве это моя вина, спрашивал я себя. Нет, конечно. Но отчего так странно и пусто внутри, словно что-то непоправимое произошло – не в чей-то чужой, а в моей жизни? И как будто я сам это непоправимое совершил – своими собственными руками? Мои деньги спасли бы малыша. Или нет. У каждого – своя судьба, у ребенка ли, у взрослого. И если кому-то суждено умереть в детстве, то в этом, наверное, есть какой-то высший смысл.
Он мог вырасти, думаю я, и стать художником или музыкантом. Ученым, подарившим миру лекарство от рака или новое смертоносное оружие. Просто хорошим человеком. Или нехорошим. Примерным семьянином, честным работягой или неудачником, преступником, маньяком, проклятием человечества. Достичь святости или продать душу дьяволу... Может, ему вовсе не надо было жить. И кто я такой, кто мы все такие, чтобы вмешиваться в божий промысел?
Но если я прав, то почему мне так плохо? Почему я, как эта лохматая цапля, стою посреди осеннего мира со своей совестью наедине?
Опавшие листья – невольные лицедеи – смиренно льнут к моим ботинкам. А к лавке осторожно, бочком, приближается Лисичка. Скалится от страха, рычит, в карих, с золотой поволокой глазах застыла боль. На шее – обрывок веревки. Рыжая шерстка запачкана в грязи и кое-где свалялась колтунами, и все равно собачка красива, просто заглядение. Яркая, стройная, небольшого роста – примерно мне по колено. Она пуглива – боится всех, даже кошек. Да что там кошки. Клюющие пшено птицы, и те внушают ей ужас.
Медленно достаю из рюкзака сверток и разворачиваю на скамейке. Лисичка напряженно следит за моими руками, но не убегает. А я выкладываю на одноразовую тарелку кусочки колбасы, сушеного мяса, куриную грудку, хлеб... Ставлю все это на землю и, слегка отодвинувшись, смотрю в сторону. Боковым зрением я вижу, как собачка хватает кусок, отбегает, быстро проглатывает... хватает еще один... отбегает... и так, пока тарелка не опустеет. Рыжей осенней тенью Лисичка ныряет в кусты и растворяется в них, а я кидаю пластиковую посудину в урну и застегиваю рюкзак.
Сколько раз я молил Бога – нет, не даровать мне покой, его я, наверное, не заслужил. Как и забвения. Без памяти душа слепнет и глохнет, и, как яхта без парусов, несется прямо на рифы. Но я просил дать мне подсказку, намек, знамение, если хотите. Как жить дальше? Что делать? И вот однажды в тишине пришел ответ. Словно кто-то невидимый шепнул мне в ухо одно единственное слово: «корми».
Сперва я растерялся, а потом понял. Надо просто кормить – всех, кто голоден. Тех, кто стоит с протянутой рукой, и тех, кто стыдится просить. Того, кто пинает лапой пустую миску, и того, у кого вовсе нет миски. Кормить человека, зверя, птицу и любую тварь. Это так легко! И словно тяжелые цепи опадают с сердца, оно становится невесомым, как тополиный пух на ветру. Сделанного – не исправишь. Как и не сделанного вовремя. Но пока вьется тропинка жизни, впереди будет гореть свет. Манящий и чистый или неверный, как болотный огонь. Это уж как повезет, но главное – идти и ничего не бояться.
Я вижу, как встрепенулась на воде цапля и, раскрыв широкие крылья, поднялась над прудом, словно огромный летучий змей. Описала надо мной круг... один, другой, и, перемахнув ажурную гряду древесных верхушек, утонула в холодном облачном молоке. Она, конечно, вернется. Серая цапля всегда возвращается на этот пруд, как почтовый голубь в родное гнездо. Я бы и ее накормил, но ей ничего от меня не нужно.
Зато нужно бродячим кошкам на пустыре, и я, снова закинув рюкзак на спину, поднимаюсь со скамейки и иду туда. Я заранее прихватил из дома большой пакет с сухим кормом и пару банок кошачьих консервов. А потом забегу в супермаркет – купить продуктов соседке снизу. Я не знаю, на какие средства живет эта сухонькая, аккуратная старушка, но однажды видел в магазине, как она пересчитывала мелочь, пытаясь купить в овощном отделе три морковки. Ей не хватило денег. За морковь я, разумеется, заплатил и с тех пор каждую неделю приношу соседке целую сумку еды.
А дома, в пустой квартире, меня ждет подобранный еще прошлой зимой щенок. Он похож на волка, серый и поджарый, и за лето вымахал в крупного молодого пса. И его я тоже кормлю.
Я кормлю – и это как очищение, как покаянная молитва, как отпущение грехов. Может быть, не только моих, но всего этого странного мира, где жизнь ребенка можно выкупить за деньги, где люди выгоняют из дома собак и кошек, где причиняют друг другу боль и отрекаются от любви.