Я - Гоголь. Сон

Короткий Геннадий
Мне снится, что я - Гоголь.. И я, Гоголь, сижу в сталинском лагере. Лежу на кровати, застеленной белоснежным бельём, в огромном бараке больше похожим на вытянутый корпус пионерского лагеря. Кто проводил смены в пионерских лагерях, поймёт о чём я говорю.

В нём два ряда кроватей. Один, в котором моя кровать, поставлен вдоль длинной деревянный стены, а второй - напротив него у больших светлых окон. Барак необычайно длинный, и ряды кроватей уходят в его даль.

Между рядами кроватей постоянно снуют лагерные заключённые. О чём-то переговаривается между собой, зыркают по сторонам. Я смотрю на них безучастным взглядом. Вся эта ежедневная картина успела мне порядком надоесть.

Видимо, я отсидел в лагере уже очень много времени, и вся его жизнь мной изучена досконально. Ничего нового я увидеть не ожидаю.

Потом напротив моей лежанки останавливается старший по Бараку, и говорит, чтобы я сходил принёс дров для печки.
- Не могу - отвечаю я.
- Почему?
- Идти не в чем. Всё ваши блатные забрали. И телогрейку, и шапку, и ватные штаны. Это по понятиям?
- Нет - буркает он. Развивать эту тему дальше он явно не хочет. Отходит от меня, и исчезает в глубине Барака.

Я опять погружаюсь в прострацию, в которой находился. Из неё меня выводит сосед по койке, пожилой еврей.

- Николай Васильевич... - говорит он. Вы так много писали о русском народе. А что вы скажете о нём теперь? После вашего лагерного опыта?
- Скажу то же, что говорил прежде. Наш народ ведёт чисто физическое существование. И в этом смысле он - животное.
- То есть, Русь... душа русская нуждается в одухотворении, да? Я правильно Вас понял? Поэтому для вас так было важно православие? Как инструмент для осуществления этого? Как средство для перерождения... то есть рождения человека в духе...? Как метанойя... да?
- Яков Израилевич, нет. Теперь я смотрю на вещи более трезво.
- Не понимаю.
- Людьми надо быть. И всё. Просто людьми.

Наш разговор прерывает команда "выйти на построение". Мы выходим из Барака, и строимся возле его стены. Я ужасно мёрзну. Из всей одежды на мне - только синий махровый халат. Я изо всех сил запахиваюсь в него, стараясь сохранить остатки тепла. Отдельные редкие снежинки скользят с небес и падают на нас. К радости, перекличка продолжается недолго, и мы возвращаемся назад.

- Николай Васильевич... - снова обращается ко мне сосед. Но ведь это физиологическое существование... как вы выразились... наш русский народ ведёт вынужденно. Тяжёлые обстоятельства принуждают его к этому. И мы не можем упрекать его за это. Разве не так?
- Яков Израилевич, я не знаю. Не в обстоятельствах жизни вообще, а в моих конкретных обстоятельствах такого рода философские рассуждения меня очень напрягают.
- Извините - мой собеседник умолкает.

Я опять погружаюсь в свою внутреннюю бессодержательную думу. И опять это продолжается недолго.
- Братишки - перед кроватью появляется новый уголовник. " Чайком разжиться не влом? Отсыпьте заварки".
- Нет.
- А если я поищу?
- А ты знаешь, кто я?
- Кто?
- А ты посмотри на стену.

На стене Барака, словно в школьном классе, висят портреты великих писателей.

- Смотри справа налево... Пушкин, Лермонтов, а третий кто?
- Мать честная... - уголовник разевает рот от удивления. "Неужели уже ваших стали арестовывать?"

Затем проходит какое-то продолжительное время, и хотя нам никто ничего не объявляет, я узнаю... это знание приходит откуда-то изнутри, что Сталин умер и что из лагеря нас отпускают.

Я еду в электричке домой в Москву по ярославской дороге. После чистоты лагерного барака электричка неприятно удивляет своей запущенностью. Старые выцветшие сидения. Помутневшие немытые стекла. Молчащие люди с неулыбчивыми холодными лицами. Время от времени вагон пересекают попрошайки и торговцы разной мелочевкой. Последние громко рекламируют свой товар. Радости от новой свободной жизни нигде не чувствуется.

Прибываем в Москву. Я выхожу на перрон. По нему дует зябкий, пронизывающий ветер. Мимо торопятся по своим делам люди, а я чувствую, что здесь никому... ни одной собаке не нужен.