Глава 2. 1905 год

Нелли Эпельман-Стеркис
     Давид обожал своих сестричек, но почему-то сильнее привязался к младшей Сонечке. Он даже из любви к сестрёнке совершил убийство. Однажды, когда девочка гуляла во дворе, ее клюнул в голову соседский петух, да так сильно, что малышка прибежала домой, истекая кровью, прижимаясь к брату и рыдая от боли, пожаловалась на негодника. Давид ту же догнал злодея и в гневе свернул ему голову. Разозлившаяся старуха Шейндля, владелица бандита, ковыляла за Дудиком и проклинала на все лады.

Сонечка постоянно крутилась у брата под ногами, хотела общаться и приставала с различными вопросами. Когда ему хотелось отвязаться от надоедливой девчушки, он обзывал её «Петелеле». Сонечка не представляла, что означает это слово, но ей чудилось в прозвище, что-то невыразимо обидное, что доводило малышку до слез.

До общины стали доходить слухи о погромах. Сонечка слышала крайним ухом, как во дворе шушукались между собой соседи: «Погром, погром, погром…». Это слово не произносилось по-еврейски, а с русским у Сонечки оказалось не очень.

— Дудик, — спросила Сонечка, — а что такое погромы?

— А ты не догадываешься? — вопросом на вопрос ответил Дудик.

— Мне кажется, что это какое-то событие, типа ярмарки или базара.

— Теленок ты, петелеле, — обозвал сестру Дудик. — Какая же ты наивная! Хотя хорошо, что не знаешь, что это такое. Это беспорядки, резня, кровавая бойня. Погром — нападение обезумевшей, вооруженной толпы на евреев. Толпа грабит, насилует, убивает ни в чем не виноватых мужчин, женщин, стариков и детей. (Русское слово «погром» — массовые нападения на евреев, вошло в другие языки без перевода.)

Прав оказался Дудик, лучше бы она не знала.

В двадцатых числах октября 1905 года в Белой Церкви стояла обворожительная пора, впрямь, как у Исаака Левитана, в картине «Осень в слободке».

Казалось, ничего не предвещало разрушительных катаклизмов: ни землетрясения, ни наводнения, ни пожара. Природа не подвела. Сокрушительная стихия исходила от разъяренного необузданного сборища, превратившегося в свору зверей. Евреи не зря боятся этого ожесточенного нападения. И этот подспудный страх передается из поколения к поколению.

Черносотенцы — убеждали невежественный и нищий народ, что во всех их злыднях виноваты евреи, разжигая самые низкие страсти у дикой и темной толпы:

«Иноверцы выглядят странно, молятся не так, как славяне, церковь не посещают, да, болтают на каком-то тарабарском языке. А самое страшное, иудеи на Песах пекут мацу, замешивая её на крови христианских младенцев. От чужаков надо избавиться, как от чумы, всех жидов уничтожить, а их добро отнять.»

18 октября, уже вечером, головорезы, испытывая беспричинную и слепую ненависть к евреям, с молчаливого одобрения властей, вышли на улицы побуянить, прибарахлиться на дармовщину и расправиться с беззащитными инородцами. Одни бандюги устремились на Торговую площадь.

А другие отбросы, надравшись в дымину в шинках, расположенных на соседней Бердичевской улице, стали сбиваться в банду погромщиков.

К ним, из близлежащих сёл двинулись, одурманенные черносотенцами, вооружившись дубинами и топорами, воинственные мужики.

Так осенью 1905 года начались Октябрьские погромы.

Глава семьи папа Шмуль, обороняясь от взломщиков, заколотил досками окна и дверь дома. Вечером, испуганные мама Брайна-Лея, Дудик, Фрума-Рухль и Сонечка, затаившись, находились в доме. Никто не проронил ни слова, и все выглядели подавленными.

Папа Шмуль, стоя в углу комнаты с отрешенным видом, непрестанно раскачиваясь вперед и назад, исступленно возносил молитвы. А Дудик слонялся, как маятник, от одной стороны комнаты к другой. Напряженная Сонечка нервно теребила свой передник, защищающий от сглаза, но, увы, не от погрома. Мама Брайна-Лея неподвижно сидела, положив руки на колени, а Фрума-Рухль прижалась к ней в страхе.

Фруме-Рухль, которую бог наградил библейской красотой, только-только исполнилось девятнадцать, а, вот щуплой, как подросток, Сонечке стукнуло семнадцать. Повисла гнетущая тишина, казалось, что слышно, как муха летит.

Тишину прервал топот бегущих ног, рев приближался. Грохот шагов напоминал стук мощного града, барабанящего по крыше.

Мгновенно Бердичевская улица, заполнилась, запрудившими ее погромщиками и превратилась в затопленную, как паводком, во время половодья или ливневых дождей, дорогу.

Взломщики отодрали доски с окон, переколотили стекла дубинами и проломили дверь топорами. В комнату ворвался тяжёлый дух немытых тел, вонь перегара, мерзкий смрад домашней скотины и загаженных курятников. В домишко, в котором Брайна-Лея сдувала пылинки, ворвались красномордые мужланы, вооруженные дубинами и топорами.

Пьяный верзила в порванном зипуне и заляпанных грязью чоботах, поигрывая топором, заорал:

— Хто тут головний?

Папа Шмуль, как щитом, заслонил собой детей, мама стала впереди него, а перед ними угрожающе расхаживал, отмеченный оспою, пьяный громила.

Все оцепенели.

— Я не чую відповіді! — рявкнул амбал, рубанул ручищей по столу и проломил столешницу.

— Смердючі жиди, пішли ви на х@й! Хто тут головна дитина?

Тогда Давид выступил вперед:

— Чого потрібно?

— Жид пархатий, — потребовал бандюга, — ми бажаємо отримати усе, що знаходится в цьому домі. Ти проведеш нас по кімнатах і вівдаш усе. Зрозумів?

(Мы хотим получить все, что есть в этом доме. Ты проведешь нас по комнатам и отдашь всё. Понял?) — со всей силой трухнув Давида.

Сонечка бросила взгляд на папу. Тот, выглядел отрешенно, обращаясь к Всевышнему.

Мама приблизилась к сыну и едва слышно произнесла на идиш:

— Бросай этой своре, как можно меньше костей, Давид.

Нагрянут другие зверюги, которые хотят жрать и им тоже придется затыкать пасть!

— Говори по-українськи, сука! — гаркнул мародер, отталкивая маму. — Усім балакати україньскою мовою!

— Вона не вміє, — вступился за маму Дудик, лихорадочно соображая, что из добра им всунуть, а с чем расстаться позже.

Дудик старался отдавать хапугам только то, что бросалось в глаза. Он всучил грабителям немного барахла, с которым казалось не так больно расставаться, пару одеял и несколько подушек.

В коридоре уже высилась гора сваленного скарба. Бандюги заграбастали всю кучу и смылись.

Стадо нелюдей вернулось через полчаса.

— Тепер ми збираємося шукати будинок, жидяра (Теперь мы будем обыскивать дом), — заорал неумолимый истязатель.

— І якщо ми знайдемо хоч що-небудь, чого ти нам не віддав? Хоч одну крихітну срібну штучечку, то… (Если мы найдем хоть что-либо, чего ты нам не отдал? Хоть одну крошечную серебряную штучечку, то…) — он наставил топор к горлу Давида.

— Ти упевнений, шо нема більше нічого? (Ты уверен, что больше ничего нет?) — допытывался зверюга.

— Ви взяли усе, — покачал головой Давид.

— Напевно, хлопці зараз шукают на кухні (Наверное, мужики сейчас рыщут на кухне), — загоготал он, толкнув Дудика с такой свирепостью, что тот отлетел и ударился головой об стенку, — і знаходят там свічник. Здоровенний срібний свічник. (и находят там подсвечник. Здоровенный серебряный подсвечник.)

— Нічого вони не знаходят, — у Давида сперло дыхание.

— Сподіваюся, що ти правий, жидочек. Кришка тобі! (Сомневаюсь, что ты прав, жилочек. Тебе крышка!)

— Свирепый жлоб открыл дверцу кухонного шкафа и вытащил оттуда медную менору — семейную реликвию, которая передавалась из поколения в поколение.

— Ти впевнений, шо нема більше нічого? (Ты уверен, что ничего больше нет?) — удостоверился налетчик.

(Менора — национальная и религиозная эмблема)

— Так, ви взяли усе (Да, вы забрали всё), — вздохнул Дудик.

— Усіх жидів надо вбити (Всех жидов надо убить), — злобно добавил кровопивец.

Шкуродеры содрали со стены вытертый ковер и утащили его вместе с другой рухлядью. Крохоборы унесли самовар и даже жалкие остатки харча, найденные в кухне, не оставив хозяевам ни крошки. Толпа не забирает «много», она хочет забрать «всё»!

Семья Шмуля во время погрома потеряла добро, накопленное долгим и кропотливым трудом и оказалась безо всего.

Одни ублюдки сменяли других, и с каждым появлением убийц всё сильнее ощущалось приближение смерти.

Перед рассветом долетел так отвратительно знакомый гул.

Здоровенный крестьянин, с лопоухими ушами, вломился в дом, держа наготове топор.
(Типичное орудие убийства у бандитов при погромах)

Папа, раскачиваясь всем телом, читал с напевом священное писание и оставался далеким от происходящего. Дудик не мог принять, такую ни к месту, святость и отрицание земного ради вечности.

Фрума-Рухль и Соня рыдали в окружении насильников, которые похабно хватали их, задирали юбки и ржали.

— Припините негайно! (прекратите немедленно!) — попытался остановить нападающих Дудик.

Один из бандюг со всего размаха так врезал Дудика кулаком, что тот не удержался на ногах, свалился на пол, чувствуя губами солоноватую теплую кровь.

— … тобі — хана. Жидівська морда, — заржал изверг.

Удары становились все грубее, и крови проливалось все больше и больше.

Головорезы подпускают смерть, а затем заставляют её отступать, как играет кошка с пойманной мышкой, прежде чем её прикончить.

Кровопивец уничтожающе посмотрел на маму. Она не отвела взгляда, в котором сквозила ненависть. Дрожащие сестры и витающий в облаках папа стояли рядышком.

Дудик лежал на полу, и из носа на рубашку все ещё хлестала кровь.

Скоты смылись. В отчаянии, сестры приникли друг к другу.

Мама, растерявшись сначала, затем смочив водой тряпку, вытерла кровь с лица Дудика, затем наклонилась к нему и поцеловала.

Сын пришел в себя и увидел, отца, сидящего на полу, который уже обращался к Творцу, всего лишь как попрошайка, выклянчивающий подаяние.

Лиходеи сорвали дверь с петель и бросили в костер, осколки от выбитых стекол валялись на полу, из окон дул пронизывающий холодной ветер. Бандиты разграбили ганделики (винные лавки) и, надравшись горилки, захмелели. От мерзавцев тошнотворно несло перегаром, они едва держались на ногах, злобно размахивая топорами.

Всю ночь бушевали пожары, и мама опасалась, как бы огонь не перекинулся на их лачугу.

Давид с трудом поднялся и, расхаживая по комнате, твердил:

— Я укокошу кого-нибудь! Это невозможно больше выдержать!

— Заткнись! — перебил его папа, оставаясь идеалистом, — в конце концов, наступит Страшный суд — Божий суд и Всевышний накажет виновных! Их настигнет вечная мука и воздастся за все наши страдания!

— Не уверен! — возразил Давид.

Сразу после наступления темноты крайне воинственные живодеры ворвались в дом. Отребье жаждало крови.

Нашествия изуверов становились все опаснее. Чувствовалось, что вот-вот настигнет смерть. Послышался грохот сапог, замызганных навозом, и пьяные вопли похабных частушек.

Обрыскав весь дом и, рассвирепев, что им не удалось хоть чем-нибудь поживиться, мучители принялись глумиться над сестрами. Грозно подталкивая их топорами, они подвели юных девушек к окнам, заставили сорвать одежду и стоять раздетыми перед окнами на виду у всех. Замерзшие от ледяного ветра, дующего из разбитых окон, со слезами, дрожа от ужаса, они пытались прикрыться руками. Эти измывательства над невинными жертвами привело падло в неописуемый восторг. Они просто давились от смеха, и затем, схватив брошенные платья, изверги умотали.

После того как мрази восвояси покинули дом, Брайна-Лея накинула на сестер какую-то рванину и увела их подальше от окон. Заплаканные и оскорбленные, Сонечка и Фрума-Рухль шлепали босые по засыпанному битым стеклом полу, и их изрезанные ступни кровоточили. Тогда мама впервые зарыдала.

— В следующий раз… — предсказал Давид, — как пить дать, обращаясь к родным, похожих на загнанных лошадей, — …в следующий раз они нас укокошат.

Быдло нагрянуло снова.

— Що вам ще потрібно? (Что вам ещё надо?) — отчаялась мама, — вже нічого не залишилося. Хіба, що лахміття… (Уже ничего не осталось. Разве, что лохмотья…)

Один из насильников не унимался и, сорвав с Фрумы тряпье и швырнув девушку на кровать, набросился на нее.

Дудик, не выдержав надругательства, с ненавистью оттолкнул тварюгу:

— Ти що, очманів, сволота?! Відвали подобру-поздорову або я уб’ю тебе! (Ты что, обалдел, сволочь?! Отвали подобру-поздорову, а то я прикончу тебя!) — разгневался брат.

Разъяренный ублюдок, не раздумывая ни секунды, схватил топор и со всего размаху огрел обухом Дудика по виску и проломил череп. Юноша упал как подкошенный. Его жизнь оборвалась мгновенно. Застыли тонкие черты лица, белого и неподвижного, как у мраморной скульптуры молодого еврейского царя Давида, изваянной Микеланджело.

Давид навсегда ушел в вечность, а ведь юноше едва перевалило за двадцать.

На следующий лень, 19 октября, погром продолжался до поздней ночи и прекратился только потому, что уставшие громилы разошлись на покой.

Похороны Дудика по иудейскому обряду провели так, как сказано в Торе: «Обязательно похорони его в тот же день». На кладбище раввин прочитал над гробом традиционную поминальную молитву «Кадиш».

Семь дней скорби (шива) начались сразу после погребения Дудика, и родные не выходили из дома в течение всех дней траура, а на молитву собирали миньян. Мама, глубоко погруженная в себя, поседела и посерела. Отец, обезумев от горя, потерял дар речи и только бессвязно бормотал: «Майн тайрере ингилэ (Мой дорогой мальчик)», не замечая никого и ничего всю неделю, пока родные оплакивали Дудика.

За эти немногие дни Соня стала совсем другим человеком. Она потеряла веру в Бога, который не остановил кровавую бойню, и не могла понять, чем евреи так провинились перед Всевышним, что он посылает на них такие нечеловеческие испытания?