Морошка Глава 22

Евгений Расс
            Такого выкрутаса от мужиков в городе ещё, отродясь, не бывало.  А мужчина, что в женскую богадельню нагло проник, на всех парах, не разувшись, взлетел уже по лестнице на второй этаж.  Осилив всего в несколько прыжков два больничных маршевых пролёта, и под истошные вопли обезумевшей вахтёрши он зряче вышагивал по этажу, высматривая в гневе номера палат.  На тех мамаш, которые осторожно прогуливались по просторному их роддомовскому коридору, оберегая свой неродившийся плод, обманутый папашка вообще не обращал никакого внимания.  Он их, просто, не замечал, так как они для него были в ту минуту, как пустое место – не существовали вообще.  А те, выпучив на бесстыжего дядьку глаза, не пытались даже его остановить, недоумённо заявляя ему тихо вслед.

            - Што вы тут делаете, мужчина?

            Но мужчина шёл никого, не видя и не слыша.  Он хотел лишь одного: обнять свою милую и желанную кнопочку и убедиться, в том, что у них и в самом деле родился сын.  А всё остальное ему было совершенно неинтересно.  Вот и его седьмая палата определил он отважный роддомовский проходимец.  Лихо распахнул на всю ширь дверь в заставленное кроватями больничное помещение, напугав там до смерти растелешеных баб, нарушив все устои данного заведения, и ворвался в палату, как разбушевавшийся муссон, круша всё на своём пути.

            - Капитолинка! – оглушил женскую опочивальню сладкозвучный, но пароходный в децибелах гудок, а не голос человека.

            Но та вместо радости уныло сказала.

            - Я так и знала, што это ты.  Уходи, Сеня, отсюда.  Уходи.  Нельзя тебе здесь!

            А бабы, наскоро накрыв одеялами свой заголённый срам, верещать, перестали и тут же все начали скалиться.  Непрошеный гость покраснел и покорно согласился.   

            - Щас, много уважаемые бабочки, я уйду.  Поцелую жену и уйду!

            - Чё, милок, дома не нацеловался, – откликнулась на Сёмкино признание дерзкая и грудастая, как главный калибр на Раскатовском корабле не в первой раз, видно, рожавшая мамаша, его желанной морошки соседка по палате.

            - Да я ж готов вас всех, дорогие вы мои мамочки, расцеловать, за то, што вы есть, – строго обрезал шутки влетевший в запретный дом охальник, при этом широко улыбаясь.            

            - Я тебе расцелую всех, – пошла на него, как танк осерчавшая всерьёз малявка.

            - Ну скажи ты хоть мне, кто у нас с тобой родился то? – начал пятиться от натиска своей любимой нашумевший вояка.

            - Дома увидишь! – сердито отрезала, озлившись супружница, – и не приходи ты ко мне сюда больше, и не позорь меня, – сбавила тон просительно благоверная.

            - Капа, – наткнулся сзади на чьи-то руки отступивший воитель.

            - Что здесь происходит? – раздался за его спиной разгневанный тенорок, – вам кто позволил сюда войти?

            Непрошенный гость сего деликатного в понимании мужчин учреждения обернулся дерзко готовый к защите, но при этом не проявляя никакой агрессии.  Перед ним в проёме распахнутой настежь двери стоял невысокий в белом халате и белой шапочке средних лет, слегка располневший, с наметившейся проседью на его висках брюнет с очками на носу в тяжёлой, роговой оправе.

            - Я сам себе позволил, – попытался его обойти странный нарушитель спокойствия в доме, где появляются на свет маленькие детки. 

            - Стойте! – преградил ему путь к отступлению врач. 

            - Стою! – не стал сопротивляться незваный мятежник.

            - Как вы сюда попали? – последовал тут же чёткий вопрос.

            - Молча, – ответил ему крупногабаритный папаша. 

            - Зачем?

            - Выяснить, што у вас тут непотребное творится!

            - И что же у нас тут по-вашему, позвольте полюбопытствовать мне, происходит? – полезли на лоб очки начальственного тенорка удивлённо.

            - Форменное безобразие, – опустил их вниз народный обвинитель.            

            - Поясните, – возросло напряжение в больничном помещении.

            - Да у вас тут концов не найти у кого и кто родился, – не сдал позиции решительно настроенный корабельный акустик.

            - Нашли? – сотворил детскую улыбочку у себя под носом вежливый очкарик.

            - Так точно! – щёлкнула каблуками морская душа.

            - Ну раз нашли, то милости прошу, – указал возмутителю роддомовских устоев на выход появившийся доктор данного заведения.

            - Всегда готов! – шагнул ему за спину в дверь взроптавший посетитель.

            Но тут ему дорогу перекрыл запыхавшийся шлагбаум в халате до пят.  Выставив на обидчика свою обвислую грудь вперёд, она смотрела на него, как оголодавший удав на её предстоящую жертву.
 
            - Доктор! – запричитала пышка с одышкой, – Вадим Георгич.  Я этому битюгу ещё в приёмном покое человеческим языком сказала, што жена ево лежит в третьей палате, ну и то, што у нево родилась утром дочка, а он, хряк эдакий…

            - Кто хряк? – привстал на дыбы медведушко.

            - Ты! – указала на Семёна пальцем задохшаяся игуменья, – этот боров отшвырнул меня силой в сторону и эвон куда забрался, поганец!

            - Это хто тут поганец?  Я?! – сузил глаза обвиняемый.

            - Ты! – сделала шаг вперёд рассерженная клушка.

            И матроса начало штормить.

            - Я, между прочим, нормальный человек, – начал он шёпотом, залётный пришелец, – и в отличие от вас, дорогая вы моя, свою работу знаю досконально!

            - Я тебе не дорогая и не твоя!  Я тебе…

            - Да ты ж мне дважды уже успела набрехать, – перешёл Семён на «Ты», – старая ты коза в сарафане, – прервал гневную её тираду неисправимый правдолюб, – сто вёрст, ведь наплела и всё лесом – тропки не сыскать, заплутаешь!

            - Это кто коза?  Это кто тебе тут што наврал?

            - Не тебе, а вам, язва ржавая, – выдохнул, шипя, как змей флотский старшина.

            За всей этой несуразной перепалкой явный руководитель отделения стоял и молча наблюдал, пытаясь, хоть что-то прояснить для себя, что же всё-таки такое произошло тут, в вверенной ему епархии.  Но так и не дождавшись сколько-нибудь чего-то внятного для себя, респектабельный с едва заметной на затылке залысиной брюнет, властно вмешался в этот обоюдный нелицеприятный обмен любезностями.

            - Так, – решительно заявил он, – это уже хулиганство.  Я буду вызывать милицию!

            - Вызывайте хоть чёрта, – стиснул зубы осерчавший тельник.

            Ложь для Сёмки в те годы была, что красная тряпка для рассвирепевшего быка.  И  приступ ярости, и жгучего негодования вспыхивал в нём тогда моментально.  Человек, что в белом густо накрахмаленном халате, остановил его при входе в палату был главный врач – акушер.  И его реакция на бранную свиристель тут же последовала моментально.  Узрев нешуточную решительность новоиспечённого папаши, он усомнился в его хулиганских по заявлению санитарки намерениях, и смягчил свой начальственный тон.

            - Не стыдно вам, такому здоровяку швырять пожилого человека да при этом ещё то и женщину – мать, по сути, говоря.  И ругаться, – покачал он с укоризной головой.

            - Я её не шивырял, – остывая, сказал нарушитель границ дозволенного, – я её, вашу бабоньку очень бережно, под локоточки, как самую дорогую в мире вещь аккуратненько и вежливо в сторонку переставил!

            - Человек, по-вашему, вещь? – с неподдельным любопытством посмотрел на этого в уличной обуви незваного гостя главврач родильного отделения сквозь линзы в дорогой оправе своих очков.

            - Она хуже вещи, – всхохотнул в ответ кряжистый комель.

            - Не понял, – сняв очки, начал их протирать роддомовский эскулап.

            - Вещь – та, хоть, стоит и молчит, – пояснил свою мысль взбунтовавшийся мужик, – а эта, не вещь, несёт, Бог знает, што и ещё себя правой во всём считает!

             Чё я несу, чё несу? – уязвлено влезла в разговор обвинённая пампушка.

            - Всё! – взял себя в руки обиженный праведник, – и где, и в какой палате лежит моя жена, и кто у меня родился.  Всё подряд! – расплылся шире обычного папашка Раскатов.

            - Я сказала то, што в журнале у меня было записано!   

            - И чё там было записано?   

            Пожилая санитарка, поняв что обмишурилась, и задвигала маленькими челюстями, как карась на сковородке, не зная, что и сказать.

            -  Я!  Я…

            - Вот именно, якала, – пожалел её Семён.

            - В э-э…

            - Молчи, пучеглазый немтырь в халате, – отмахнулся рукой, потеплевший взглядом дерзкий детинушка, – а супруга моя – вот она, у окна стоит, – указал он на присмиревшую свою  Капитолинку, – и палата эта, по-вашему, уж точно не третьей называется!

            - Вадим Георгич, – только и выдавила из себя сдувшаяся наседка.

            - А кто у меня вы сказали родился? – продолжал гнуть свою палку, прорвавшийся внутрь здания оглашенный правдоискатель, – девочка, вы сказали, – задрал он свой палец, – а жена, – ткнул он тем же пальцем в сторону окна, – утверждает, что сынишку родила, я вес ещё не успел её спросить!

            - Три шесть сот двадцать, – подала свой голос роженица.   

            - Так кто из вас прав?  Жена или вы? – развёл руками больничный лазутчик.

            - Ну как же вы так, Анна Егоровна, – покачал головой главный врач, – выходит, что вы сами и спровоцировали мужчину на подобное действие!

            - Как это я спровоцировала? – обиделась, перестав кудахтать, неуклюжая курица.

            - А вот так, – не принял оправдания с её стороны руководитель отделения.

            - Я, как всегда спросила у него фамилию жены.  Он и назвал.  Вот и у меня здесь в журнале записано, – прочитала она по слогам фамилию и имя.

            - Фамилия правильно, – подтвердил роддомовский охальник, – а имя нет, – отверг он журнальную её писанину, – мою жену зовут Капитолина!   

            И главврачу, как вполне разумному человеку всё стало сразу понятно.  Он увидел в этом возмутившемся могутном силаче неподдельную любовь и обожание своей родившей здесь половины, но более того он уяснил, что этот атлетически сложённый нарушитель их больничных правил готов на всё ради неё и даже жизни своей не пожалеет.  А вот она, его устыдившаяся за дерзкий поступок жена, всё это время стояла столбом у раскрытого окна и, прижав к груди свои кулачки, молчаливо переживала за этот неожиданно возникший в стенах исключительно женского учреждения несуразный инцидент.
 
            - Ну хорошо, – примирительно сгладив ситуацию, заявил едва начинающий седеть брюнет в очках, – будем считать, что этот неприятный казус исчерпан, и назовём его мы с вами так, – поглядел он на непрошенного гостя, – досадным недоразумением.  А вот вам я, голубушка Анна Егоровна, – обратился он к своей подчинённой, – вынужден буду, вы уж извините, сделать устное замечание, чтобы и впредь вы были бы повнимательнее к нашим с вами посетителям!

            - Вот вам и девочка-припевочка, – уколол напоследок пухлую тётку бесшабашны сей взломщик недозволительных правил. 

            - Пройдёмте, молодой человек, – пропуская охальника вперёд, сказал ему главный врач-акушер, – и на будущее запомните, уважаемый, не знаю, как уж вас там по имени, да и отчеству, что роддом – это объект стерильный.  А вы в него, не разуваясь вошли.  Это не хорошо.  Микробы, знаете ли, с улицы к нам занесли.  Так, что непорядок это, дорогой вы мой папаша.  И я прошу вас, никогда больше не заходите туда, где вам быть не положено.  Вы меня поняли?

            - Так точно! – согласился с ним заводской электрик Раскатов.

            - Соблюдайте порядок, - последовало уточнение.
            
            - Есть соблюдать порядок! – щёлкнул каблуками непрошенный гость женского Рая в городе, – не подумал.  Виноват, – и быстро скинул с ног свои свадебные туфли.  Взял их в руки и в одних носках на цыпочках прошлёпал к самому выходу, – спасибо вам, доктор, – обернулся он и вышел на улицу, – ещё раз извините, – приложил он руку к сердцу.
            
            - Ступайте домой, – махнул рукой в ответ ответственный за порядок в роддоме и со спокойным сердцем, развернувшись, направился в свою дамскую богадельню.
            
            Кое-как напялив без ложки свои свадебные башмаки, Семён виновато прихрамывая побрёл под обозначившееся окно и задрал вверх голову, как гусак перед гусыней. 
            
            - Капитолинка, – позвал он негромко.
          
            - Чево тебе? – выглянула приуставшая его половинка.

            - Мне чё ж и, вправду, к тебе не приходить совсем, – захолонула у её медведушки душа. – А?  Капитолинка
            
            - Да ладно уж, – отменила свой суровый приговор, удовлетворённая исходом этого дурацкого события Капелька, – так и быть, прощаю тебя, топтыгина, – расплылась она во весь рот в дружелюбной улыбке, – иди уж.  Завтра с утра жду тебя здесь после смены!            
            
            Накидав простившей его жёнушке целую кучу воздушных поцелуев, счастливый и прощённый проказник с лёгким сердцем отправился досыпать.

            - Надо будет пригласить всю бригаду отпраздновать это знаменательное событие, – решил окрылённый родитель, размашисто вышагивая по направлению к дому.               
            Перегретая с улицы обезумевшим солнцем каменная половина дома встретила его, хозяина на пороге удушающим пеклом.  И только в хозяйственной половине из сруба всё внутри дышало тишиной и покоем.  Распахнул домосед в каменной половине дома все три окна, создав тем самым сквозняк для проветривания, и вернулся в кухонную прохладу.  А там пустой стол бобылём стоит, и на нём гвоздём торчит начатая бутылка «Московской» – верная подруга одиночества и рядом пустой стакан, но убрал молодой папаша этот бравый натюрморт-замануху в шкаф подальше и вышел во двор.  Прошёлся по огороду, не спеша, огляделся.  Всё как у людей.  Порядок – не придерёшься, и делать хозяину нечего.  Присел на расхлябанный табурет возле парника с огуречной рассадой.  От перегнойной кучи враз на него напахнуло коровником, а в мелких лунках под накрытыми стеклами окрепла уже и высаженная Капитолинкой зелёная поросль, у которой наметились крохотные пуплятки.
            
            - Будут в доме свои огурцы, – нахлынул в голову просочившийся сквознячок.

            Густой запах коровника и едва пробивающийся сквозь него свежий аромат зелёных прижившихся ростков подросшей рассады, смешиваясь меж собой, припомнил одинокому огороднику что-то такое, как бы давно уже прошедшее, но ещё не совсем им в этой жизни забытое.  А вот что – Сёмке пока ещё не было понятно.  Просто, взял он и отложился этот специфический привкус его бытия, где-то там на дальних задворках памяти, до поры и до времени, дожидаясь нужного часа.  Но что это за запах, и о чём таком напоминает ему это запечатлевшееся в мозгу странное амбре, хозяин личного приусадебного участка, силился, но так и не смог окончательно вспомнить.

            - Чё же это такое то? – тужился он головой как роженица с животом. 

            Но не сумев до конца разрешиться разгадкой, махнул рукой и поднялся с шаткого табурета, развернув коленки в сторону дома.  Вернулся в прохладу опустевшего крова.

            - Надо чёй-то перекусить перед тем как идти на смену, – пробила работника вдруг полезная мысль, и он молча полез шариться по кастрюлям на кухне, но те оказались пусты и даже тщательно вымыты.

            - Жаль, – невесело как-то подумал оголодавший, – Капитолинка живо что-нибудь к его уходу сварганила бы потрескать, – и вспомнилось подзабытое амбре из огорода.

            - Ведь это же был запах того бывшего каторжанина, который подсел к нему в купе вскоре после Хабаровска, когда он, Сенька матрос, возвращался с бабушкиных похорон к себе на службу во Владивосток, – осенила огородника возникшая мысль.   

            И сразу ясная картина, как в кино отчётливо и во всех деталях нарисовала цепочку запомнившегося ему давно прошедшего события.


            В Хабаровске ехавшие вместе с ним парочка омских молодожёнов и мать такого же как и он матроса-дальневосточника дородная тётка украинка с поезда сошли, и он остался один в тесном плацкартном купе, надеясь побыть в тишине и поразмыслить о будущем, но недолго утешался в своём безмолвии браток в тельняшке, рассматривая в окно интересное по-своему одноэтажное станционное здание местного вокзала.  Все пассажиры, кому надо, давно уже покинули вагон, а другие, кто собирался ехать дальше, заняли свои места, но за минуту буквально до отправления поезда в вагоне возник какой-то странный, непонятный шум.  По узкому проходу к месту посадки, неуклюже проталкиваясь, с котомками в руках кто-то из опоздавших торопился упасть на оплаченную им плацкарту.  Паровоз, трогаясь с места, слегка дёрнулся всем своим сочленённым составом и, зацепив плечом перегородку, на освободившиеся нижние места в купе к Семёну плюхнулись сразу две запыхавшиеся и похожие одна на другую миловидные женщины лет сорока пяти или чуток постарше.  Обе среднего роста, обе светловолосые и обе, как потом ещё оказалось, родные сёстры да ещё и близнецы, и обе они были солдатскими матерями. 

            Освоив уже без всякой суеты, согласно купленных билетов указанные места, новые Сёмкины соседки, улыбаясь, поочерёдно представились ему, хмуро сидящему тузу у окна.  Одна из них назвалась Зинаидой Ефимовной, а вторая Зоей Ефимовной.  Назвался и он им в матроской форме их юный сосед.  После этого обе мамашки тут же, не мешкая, из своих заплечных котомок повытаскивали взятые ими в дорогу съестные припасы, разложились в купе на столике по-хозяйски и принялись за ним, как за родным сыном ухаживать, правда, подкармливали бедолагу они ровно столько, насколько он им благосклонно позволял, но в душу к нему за щедрость свою в благодарность не лезли с излишними вопросами, больше говорили о своих сыновьях.  Из их рассказов Сёма узнал, что их дети не только братья, но ещё и друзья и служат вместе в одном погранотряде на китайской границе, вот и едут они, эти добрые и милые его соседки, сёстры близняшки навестить своих чад, как и все матери по ним уже и соскучившись.  Благо ехать то было недалеко, всего лишь до Уссурийска.

            Так что ехали себе да ехали две мамашки с морячком, рассказывая ему о служивых в армии детях своих, а тот их благосклонно выслушивал, но тут на четвёртое пустующее в их плацкартном купе место на одной из остановок к ним подсаживается высокий и худой, как жердь, странного вида и седой, как лунь, небритый человек неопределённого возраста.  С виду он казался глубоким и дряхлым, больным стариком, но непотухший блеск его глаз выдавал в нём неподдельный интерес к жизни, из чего вторично осиротевший матросик то и решил, что этому, пусть и очень больному мужчине, ещё и шестидесяти лет даже нет.  И был этот субъект, их новый пассажир одет в чёрную от времени ставшую от стирки серой, короткую арестантскую заношенную телогрейку и точно в такие же серые, ватные штаны, заправленные в кирзовые сапоги весьма большого размера.  В левой руке сей новый сосед попутчик держал, стесняясь, свою затасканную шапку-ушанку, а за плечами у него торчал тощий огузок, выцветший от времени, почти пустой солдатский вещмешок.  Когда же этот незнакомец скромно присел рядом с Сёмкой на край нижней полки и снял арестантскую с себя фуфайку, то по купе тут же распространился специфический ароматец многолетнего отсутствия должной санитарии.

            - Здравствуйте, – смущаясь, произнёс он.

            - Здра-с-те, – процедили сквозь зубы, прикрыв носы, Раскатовские соседки.

            - Здравствуйте, – ответил за ними и служивый отпускник.

            И поздоровался он, старший матрос Тихоокеанского флота, слегка кивнув коротко стриженной головой в ответ, как бы давая понять ему, вновь пришедшему, что он, данный товарищ принят в их вагонную компанию, не смотря на свой неприятный душок.  Но за то время, пока поезд стоял, в вагоне задубевший на морозе, принесённый с улицы запах живо оттаял и стал немного сильнее и гуще, напомнив амбре промёрзшего по углам колхозного коровника, и сестрицы тут же зажали свои носы.  Тогда мужчина смущённо снятую с себя простёганную потом свою ватную телогрейку, свернул в рулон и закинул её на верхнюю в купе багажную полку.  Следом отправил туда же и повидавшую многое шапку-ушанку.  И  только после этого оглушённые специфическим миазмом своего подсевшего к ним соседа, Семён и его женская компания заметили, что под зековским облачением у него оказалась, хоть и застиранная напрочь, но когда-то добротная, с накладными карманами, форменная, из дорогого сукна гимнастёрка.  А это выдавало в нём серьёзный, начальственный или же военный чин из тех времён, когда жёстко и безоговорочно властвовал смертный приговор трибунальных троек. 

            - Извиняюсь спросить, – поинтересовалась одна из сестёр, – вы не из политических ли будите? – преодолела она в себе отвращение от слабого, но всё ж неприятного запаха.

            - А как вы догадались? - остался без ответа дамский вопрос.
   
            Пауза.

            - И долго вам пришлось сидеть?

            - С осени тридцать седьмого!

            - Сколь же вам дали? - прозвучало вдруг откровенное сомнение.

            - Мне хватило с лихвой, – подсунул за спину свой вещмешок их новый попутчик.

            - Неужто недавно только освободились?

            - Да как сказать… – не стал уточнять дату неразговорчивый дядька.

            - А с виду так, как будто только што из зоны!

            - Остался после освобождения на добровольных началах, – уточнил их обладатель в прошлом модной гимнастёрки.

            - Чё ж так то? – подключилась к разговору и другая сестра, – али несемейный?

            - Так получилось…

            - И куда ж вас теперь несёт ваша нелёгкая? – посочувствовали сердобольные бабы, настороженно. 

            - Домой в Уссурийск!

            - Земляк наш, выходит, – пожалели кумушки мужика.

            - Выходит, – согласился тот с ними.

            - А за што вы сидели то?

            - За измену, – признался просто запашистый каторжанин.

            - За какую ещё измену? – осенили себя крестным знамением сёстры.

            - Родине, – слегка запнулся о собственное прошлое бывший сиделец.
            
            - И как же вы умудрились то это сделать? – забыли, сгораемые от любопытства, от их собеседника исходящем запахе подорожные его попутчицы.
            
            - Да ничего я такого не сделал, – обронил их новый спутник, – пришили мне дело о вредительстве в пользу одной из враждебных к нам стране, и всё!

            - Да как же так то? – в голос ухнули обескураженные тётки.

            И совершенно простой, обычный, хоть и запущенный изрядно, с точки зрения, так сказать, личной гигиены человек, пересиливая себя и свой неопределённый статус, честно, как бы пытаясь сказать, что никакой он ни враг народа, и осуждён был невинно по чьёму-то злому навету, что преодолевая невзгоды судьбы и время заключения, он стремится, как и все политические арестанты к нормальной, обычной жизни, что просит он великодушно его простить за причинённые им, своим попутчикам некоторые неудобства.  Неряшливым этого бывшего зека назвать было трудно, не смотря на его как бы неприглядный вид. 
            
             Я был одним из молодых выдвиженцев, преданный стране и делу партии инженер коммунист, который был назначен руководителем на одно дальневосточное предприятие, – начал свой невесёлый рассказ, бывший политический осужденный, – но был потом, так сказать, уличён органами в измене государству и приговорён по пятьдесят восьмой статье за пособничество мировому империализму на десять лет без права переписки.  Отсидел за колючкой, как говорится, от звонка и до звонка, но под конец срока был затеян пересмотр моего дела, в связи с вновь открывшимися обстоятельствами и вот уже повторный суд мне добавил новый срок – ещё десятку.  А открывшиеся обстоятельства – это было всего лишь моё письмо, которое я неосторожно, как честный гражданин своей страны взял да написал по глупости своей товарищу Сталину, передав его через одного, как мне тогда казалось, у нас на зоне доверенного вертухая, простите, охранника!
            
            - Из-за одного охранника так коварно ответил вам наш товарищ Сталин? – тихо не поверили обе верные Родине и правительству чистые сердцем мамашки.
            
            - Охранник просто выслужился перед своим начальством, – не стал обвинять вождя патриот своей отчизны, – а те, чтобы не выносить сор из избы, послали уже другое совсем письмо, оговорив меня заново!
            
            - Дали вам срок, и чё потом? – теперь уже не удержался и вчерашний детдомовский воспитанник.
            
            И началась долгая и длинная исповедь обречённого на тяжкие муки надломленного жизнью человека.  В пятьдесят четвёртом году его, осужденного сидельца уже по второму сроку освободили досрочно и вернулся он горемыка к себе домой, но вот семью свою там, на месте уже не застал.  В их большой и когда-то уютно обустроенной квартире уже жили, вселившись, совсем другие и незнакомые люди, видимо те, кто и написал на него донос, в репрессивные органы, но одна комната за ним, за бывшим директором всё ж сохранилась.  Добрососедских отношений с новыми обитателями в своей квартире бывшему хозяину не удалось установить, и на работу вчерашнего зэка никуда не брали.  Побоялись власти себя скомпрометировать.  Помыкался он в городе без дела, без работы, помыкался один, проел выданные ему при освобождении деньжата и снова двинулся в лес обратно на знакомые в тайге лесные выработки!
            
            - Что делать, – тяжко вздохнул рассказчик, – жить то надо как-то было, не воровать же мне, хоть и бывшему, но всё ж таки директору.  Вот я и определился снова туда же, где всё мне было знакомо, будучи вольнонаёмным.  Написал я туда письмишко, и мне быстро оттуда ответили.  Закрыл я тогда свою комнатёнку, как говориться, избушку на клюшку, и айда назад в тайгу, где жить мне было гораздо привычнее!

            - А почему туда, где срок отбывали, вернулся то? – встряла в разговор, преодолев в себе неприязнь, Зоя Ефимовна.

            - При досрочном освобождении, – продолжил свою печальную повесть в прошлом интеллигент, – предложили мне как бывшему инженеру остаться на выработках и взять на себя всё техническое руководство по выработке большого производственного котлована и по подготовке его к сложным затем фундаментным работам.  Вот туда то я и возвернулся, приняв с опозданием сделанное мне предложение, благо, и должность ещё не была занята.  Лучше уж в лесу на стройке грязь месить в котловане, чем дома в городе с голодухи руки на себя от безысходности наложить, – усмехнулся с досадой заросший щетиной бывший в прошлом заводской руководитель, – да там на котловане, хоть какая, никакая, но всё-таки жизнь была.  А вот жизнью назвать его первый срок отсидки никак нельзя, – заключил он как бы свой не совсем весёлый рассказ по наговору осужденный инженер.  Отдышавшись, он продолжил, не спеша, своё повествование без всякого к тому понуждения со стороны.

            Валил он их начальственный бедолага лес в забайкальской тайге и валил с начала и всю войну.  Валил за то, что был осуждён и за то, чтобы не подохнуть, выбиваясь из сил в изнурительном рабстве, съедая два раза в день скудную пайку с пустой баландой.  Валил и терпел, пока ещё можно было что-то терпеть до последнего.  Терпел он и тогда, когда уже и терпенью то пришёл конец.  И таких как он, в этом кошмарном аду было не перечесть, и не все смогли выдержать эти нечеловеческие пытки холодом, голодом и издевательством со стороны охраны.  Но закончилась война, и сваленный узниками лес стал необходим на восстановление разрушенного в годы войны народного хозяйства в стране.  Вот тогда то и начались у них, лагерных рабов ещё более невыносимые муки и жертвенное искушение на массовый суицид. 

            - Как это? – вклинилась в рассказ уже и Зинаида Ефимовна.

            - Да, да!  Расскажите, – поддержала свою сестрицу и другая.

            - Надрывая жилы, тянули мы, оголодавшие волы, волоком на себе измождённые на работе не люди, а животные с лесных делянок сложенные там штабелем после распиловки шестиметровые брёвна самими же нами поваленных деревьев к лесопогрузочной эстакаде на проложенной к месту лесоповала временной узкоколейке.  И там уже весь этот кругляк с толкача загружали трактором по накату на шаткие вагончики вихлястой дороги, а после вывоза кругляка оставшийся на делянке неделовой вершинник продавался населению как дрова.  Там, прямо на месте эти метровые чурки складывали в поленницы по кубатуре на одну грузовую телегу, а прораб продавал их через райпо местным жителям на отопление в их деревенских избах.

            Впрягались мы в это непосильное ярмо худосочные бурлаки вшестером и тянули за собой, как муравьи в любую погоду-непогодь эти бессучковые хлысты по колено в грязи и по растоптанной арестантской немощью петляющей колее.  Летом грязь была в основном от дождей, а зимняя слякоть – от людского пота, что стекал с простуженных и отощавших спин, растапливая под ногами у безропотно бредущих волов затвердевший, снежный наст.  Подтаявший снег, перемешиваясь с подмёрзшей землёй, превращался в колючее месиво и разрывал в клочья и без того расползшуюся обувь арестантов, обдирая почти до костей их оголённые в струпьях израненные ступни измождённых ног.

            - И много вас таких там было? – не утерпел ершистый отпускник.

            - Все, кто выжил и не выжил вплоть до начала пятидесятых!

            Каждый из них, из этих по вине и безвинно осужденных простых и начальственных великомучеников надеялся, что сможет осилить и преодолеть этот этап восхождения в его изломанной Родиной жизни, потому что, только этим умирающим последним чувством то и мог человек заставить себя терпеть и терпеть в смутном ожидании предстоящей встречи с будущим, где данного кошмара уже не будет больше никогда.  Каждый из подневольных тех подёнщиков государства, оберегая, хранил в душе всё то, что было ему дорого и свято, чтобы выжить.  Но в одном, порознь перемалывая невзгоды собственной жизни, они были все едины – в желании поскорее обрести, обещанные им сверху после окончания вывоза с делянок делового леса, человеческий облик, дом и семью.  Да не всяк приговорённый раб Отчизны смог всё это сверхчеловеческое перенапряжение духа и воли выдержать, многие ломались, опускались и, как результат, погибали, не дождавшись освобождения.

            - И долго вы там тягали вручную этот кругляк? – вздохнула слезливо тётка Зоя.

            - До конца моего первого срока, – достал из своей обшарпанной котомки бутылку с молоком неприкаянный рассказчик.  Отхлебнул слегка и не заставил себя долго ждать, – а потом уже был и суд-пересуд, и понесла меня судьба по разным этапам.  И где я только не сидел, и што я только не делал за этот второй мой припаянный срок – всё не перечислишь.  А в год кончины нашего вождя осенью послали меня на рытьё промышленного котлована на берегу Амура и там, освободившись, ещё целый год я продолжал работать, куда потом по собственной же воле я снова возвратился.  И везде я был у администрации на хорошем счету.  Вносил разные полезные технические рацпредложения штобы, хотя бы немножко, но облегчить непомерный труд своих товарищей по судьбе.  И почти весь мой последний, предыдущий год я писал и рассылал по различным инстанциям запросы о помощи мне по розыску своей семьи.  И вы знаете, – озарила усталое лицо у больного человека радостная улыбка, – мне повезло.  Полгода назад моя семья нашлась, и мы обменялись письмами.  Я сообщил им, что в бывшей нашей квартире одна из комнат ещё осталась за нами, и жена с сыном вскоре после этого в неё вернулись, обустроились и дали мне знать о себе! 

            И у этого, так и не сломленного до конца в адских условиях лагерной жизни, будто мумия, измождённого и обречённого на скорую смерть человека появилась всё же слабая, но надежда на краткое и достойное будущее.  Забрезжили вдруг на горизонте, как лёгкий, вечерний, зыбкий туман радость и счастье, предвещая ясное утро.  Но станет ли оно, это у него долгожданное утро для него счастливым рассветом – это ещё вопрос.  Сколько таких вернувшихся домой из мест заключений сталинских осужденцев, после возвращения дома и месяца не проживали, живя на свободе.  Но сладкая, как потом оказалось, и губительная отрава обретённой ими свободы для измордованных режимом душ так и не стала для них свершившейся мечтой и светлым днём будущего, коим они грезили все долгие годы своей отсидки.  Задохнулись они, эти режимные страдальцы, угорев от простого, человеческого счастья, полной грудью вдохнув того, чего нужно было им, как отощавшему голодайке, с осторожностью принимать, не спеша, небольшими порциями поначалу.    

            А дальше из рассказа своего соседа пассажира стало ясно, что платили там лесным добровольным старателям достойного будущего на рытье огромного котлована по самым низким расценкам и кормили не жирно, но досыта.  И рыли эту вселенскую яму посереди дальневосточной тайги вольнонаёмные и заключённые вручную лопатами по десять часов в сутки.  Вручную и грузили на самосвалы выбранную лопатами землю, и вручную там же и закапывали тела умерших от разных хворей своих товарищей.   

            - Тяжко было? – вытерла слезу и другая сестра, присмиревшая, Зинаида.

            - Не то слово, – снова отхлебнул молока бывший директор, – и каждому там, как не крути, доставалась его доля по-разному.  Всякому горемыке – по суду его и в зависимости от срока, согласно установленной его вины, но чаще всего пожизненно.  Сколько же таких бывших директоров, да и не только, простых людей, добропорядочных граждан и честных отцов-патриотов, так и не сумевших пережить все эти лагерные лишения, осталось лежать там, в проклятых бесправным людом землях советских острогов, упокоившись навсегда, и нельзя сосчитать, – начал он вдруг расстегивать свою гимнастёрку, будто задыхаясь, этот  отставной руководитель предприятия.  И могилки их не найти, потому как нет их там всех в этих не столь отдалённых местах ни самих захоронений и ни крестов, ни памятников, на них, ни табличек с именами, ни даже воткнутых в мёрзлую землю берёзовых колов! 

            Но и там случались редкие радости иногда, маленькие отдушины для одичавших в безысходности мужских сердец.  И тогда бывали там погожие деньки в этой ежедневной и беспросветной скудости каторжных будней.  Наткнётся арестантская братия на вырубках в тайге, на созревший подножий корм, да и поедает жадно, взахлёб, как великовозрастные у Родины мачехи беззубые груднички, пичкая в рот себе горстями это лесное богатство – бесплатные витамины.  Выручали и радовали душу грибы – сытный растительный белок в ассортименте.  Их собирали и на костре тайно от охраны жарили, где на делянках сжигали возникший от вырубки мусор.  Наткнув на палку, обожгут чуть-чуть сверху наскоряк, да и съедали полусырыми, но горячими, маясь потом дня три животом, зато ощущали при этом забытую наполненность желудка.  В дело так же шла и вся лесная, полезней, поросль – это и сладкие смоляные сосновые солдатики, щавель, клевер, кислица и черемша. 

            Всё это растущее таёжное подспорье ели бедолаги, спасаясь не только от цинги, но и, просто, отощавши с голодухи, благо в даурском мшаннике там этого добра хватало и на всех с лихвою.  Но всё равно зубы изо рта, как зубцы из старой расчёски то и дело так, без всякой боли вываливались из опухших и кровоточащих дёсен.  Хотя и для беззубых душ в лагере запертых за колючей проволокой загоралась тонкой свечечкой тлеющая радость.  И радость эта была одна для всех политзаключённых их редкие письма от родных, которым в приговоре было прописано дозволение на редкую почтовую переписку.  Эта весточка из другой, но незабытой жизни была лучиком света не только для того, к кому приходило это письмо, но и для всех его обездоленных по приговору суда собратьев, однобарачников.  И каждое такое письмо зачитывалось до дыр с разрешения самого, разумеется, владельца.  У каждого, не утратившего честь, обессилевшего, но несломленного гнётом терпельца, хоть на чуть-чуть прикоснувшись к чужому бумажному осколку из той для них другой и такой желанной человеческой жизни, теплилось желание ощутить что-то своё незабытое и самое дорогое в обездоленной жизни.

            - Значит, вы всё последнее время работали в тайге на рытье котлована? – уточнил участливо Семён.

            - Там, – последовал краткий ответ.

            - А чё ж ты милай, если был вольнонаёмным, раньше то не уволился? – оправила у себя на плечах сбившийся полушалок одна из его попутчиц.

            - А зачем? – вымученно вздохнул бывший каторжанин.

            - Раньше бы домой попал.  Семью свою встретил бы, – допытывалась она.

            Ничего не сказал ей освободившийся зэка да и что он мог ей ответить?  Что домой его несёт нелёгкая, не торопясь?  Что искалеченную бедствием его одинокую душу тайно терзает сомнение о том, как встретят они его, жена и возмужавший сын, через столько лет не по его вине вынужденной разлуки?  И что скажут они при встрече ему, и что скажет он им до сих пор любящий их муж и отец?  Что поэтому он и едет в таком сумрачно-глухом настроении домой, боясь, что, может так случиться, что они, его самые дорогие и родные ему в жизни люди отвыкли от него, и стал он для них совсем чужим человеком?  Как ему осилить эту тяжкую круговерть раздумий после многих лет их разобщённости?  Вот он и ехал уже больной бедолага, не зная, какой она будет эта самая во снах и в больном бреду много раз им, как солнечный лучик желанно представляемая встреча, в которой его пугал не столько холод их вежливого безразличия, сколько скрытые глубоко в них дикий страх и неприязнь, а по большому счёту – горечь отчуждения…


            К специфическому запаху своего четвёртого соседа попутчики притерпелись, вняв его откровенному судьбоносному повествованию и уже не воротили брезгливо свои носы.  Не доезжая до города Уссурийска, на одной из станций Сёма по просьбе словоохотливого кирзача, рискуя нарваться там на патруль, сбегал и купил ему на вокзале в буфете бутылку водки.  Поезд тронулся, и котлованный инженер с позволения сестёр устроился уже ближе к купейному столику у окна с их стороны, а те, уступив ему своё место, перебазировались на полку напротив, рядом с матросом.  После этого бывший политзаключённый вынул из своей тощей котомки завёрнутый в газету кирпич тюремной ржанины и большую в грамм так на пятьсот весом банку китайской тушёнки.  Открыл её сработанным на зоне ножом и налил себе в матросский стакан из-под чая крепкого напитка.

            - Будешь? – предложил он выпить своему посыльному, но его отрицательный жест головой слегка обескуражил угощателя, – ну и как знаешь, – не стал настаивать он, – и его небритое лицо шрамом пресекла понимающая ухмылка, – веришь ли, нет, – не обиделся за отказ бывший изменник страны, – я двадцать с лишним лет каждый день был трезво-пьян от голода и телесного истощения в ожидании своего конца.  И всё это время меня трепало и мотало изо дня в день тупое душевное и физическое бессилие.  За годы изнуряющих ум и плоть лагерных мытарств я ни разу не попробовал ни грамма спиртного.  Не пил я и там, на рытье котлована, хотя мог себе позволить, как вольнонаёмный.  Представляешь, я даже запах его забыл.  Вот и хочется мне вспомнить этот отрезвляюще-сладкий искус холодной водки.  И знаешь, как ребёнок боюсь пригубить, – откровенно признался взрослый мужик.

            - А ты не бойся, мил человек, – поддержала его одна из сестёр, – выпей.  Вот тебе и полегчает.  Легше станет!
 
            - Выпей и спать ложись, – поддержала сестру другая, – а мы, как время приспеет, тебя и разбудим.  Вместе с тобой же выходить то мы будем!

            - Рад бы я да одному несподручно, – пожаловался им арестантский выпивоха.

            - Чё ж ты морячок не поддержишь человека, – укорили его сердобольные тётушки,

            – сколь с нами едешь, только и знаешь, что чай да воду свою дуешь и дуешь! 

            И пришлось тогда Семёну рассказать уже о своём неутешительном горе. 

            - Так што сыт я этой водкой по самое не могу, – завершил он свой краткий рассказ.

            - Налей воды, што ли.  Чокнемся, – попросил мужчина.   

            Сенька нехотя сходил к проводнице за вторым стаканом и налил там из титана себе немного кипятку.  Чокнулись и чахлого страстотерпца после первой же стопки сразу же и развезло.   Сказалась его долгая аскетическая жизнь.  И он, едва ворочая тяжёлым языком, пожалился о своей кручине.  Боялся он, мужи и отец, что могут не признать его взрослый с женою сын?  Жена, Бог с ней, – икнул он, – но сын…  Ведь, ради встречи с ним терпел я все эти нечеловеческие метаморфозы в своей неприкаянной жизни!

            - Вам лучше поспать, – сжалился несостоявшийся собутыльник.

            - Зачем? – мотнул отрицательно головой выпивоха.

            - Вам же легче станет!

            Но худосочный алконавт отказался от предложенного ему преждевременного сна и надсадно засопел.  Его намыкавшаяся душа не хотела, а, просто, жаждала освободиться от скверных дум и от тех  нелёгких предчувствий униженного властью одинокого человека и выговориться до конца, надеясь на простое со стороны людское понимание.

            - Представляешь, – начал захмелевший попутчик, – вот сижу я тут, а во рту у меня от этой водки оскомина, как от только что съеденной толчёной морошки.  А знаешь ли ты какая это ягода?  Не-ет, – погрозил он бесцельно пальцем, – ты не знаешь, брат, какая это ягода, да и откуда ты можешь знать.  Ты же не сидел, – уронил он отяжелевшую голову к себе на исхудавшую грудь.

            - Вы правы, – не стал обижать обнажившееся нутро страдальца молодой человек, – откуда мне это знать! 

            - То-то и оно, што не знаешь, сынок.  Можно я буду тебя так называть иногда? 

            - Как хотите, – согласился невольный слушатель наметившейся исповеди.

            - Морошка, – мечтательно протянул разомлевший вкуситель ста граммов, – это же ягода жизни.  А што такое жизнь?  Ты знаешь, сынок?

            - Откуда, – признался ему подорожный пасынок.

            - Жизнь – это вечное стремление, – процедил сквозь зубы истину сосед по вагону.

            - Куда? – нехотя поддержал разговор Семён.

            - К любви и к совершенству, – поднял свой указательный палец хмельной философ. – вот ты, к примеру, женат?

            - Нет ещё, – признался служивый.

            - Бедный ты человек!

            - Это почему  же?

            - Оо! – воскликнул разомлевший от спиртного духовитый напарник, – жена – это ж не просто женщина, которую ты любишь и которая является матерью твоих детей.  Не-ет!  Жена – это та самая радость, которая способна скрадывать злую и хищническую сущность одинокого мужика, превращая его в мурлыкающего котёнка.  А одинокий самец без самки и в природе звереет.  Запомните это, мой юный друг.  Двадцать годиков одиночества – это очень сильный урок, чтобы им, не скупясь, можно было бы поделиться с другими, с теми, кто не вкусил ещё этого, судьбой и по приговору, отравленного зелья, молодыми людьми.  Ведь, по сути то, человеку немного и надо!

            - Сколько? – коротко спросил внимательный сотоварищ в тельняшке.

            - Всего три вещи, – нравоучительно осанился вдруг дорожный педагог, – любовь да понимание противоположного пола, с которым ты решил связать свою судьбу.  Затем уж и радостное удовлетворение от собственного труда и, наконец, благодарная привязанность к тебе твоих детей.  Запомните эту истину, друг мой, и никогда, никогда не забывайте.  А то и… – устало сомкнул тяжёлые веки сосед по купе, не договорив.

            - Я запомню, – пообещал благодарный ученик, жадно впитывая всё, что наговорил ему этот измятый жизнью, неглупый и весьма образованный индивид.

            - У меня был товарищ на зоне, – пустился в воспоминания ходячий лунь, наливая в стакан себе вторую порцию из стеклянной посудины, – его, правда, уж нет давно.  Умер в лагере он, товарищ мой, не дождавшись, всего неделю до своего освобождения.  И кем он был и кто до посадки мне абсолютно было наплевать, важно было то, што он, этот слабый физически и вечно голодный, и больной уже человек, несмотря ни на што, писал стихи.  И какие стихи…  Э-эх! – выкатилась из глаз каторжанина слеза, – ты не знаешь!

            - Не знаю, – тихо согласился в ответ Семён.

            - Поверь мне, – стёр со щеки набежавшую влагу бывший сиделец, – это были очень хорошие и душевные стихи.  В тщедушном теле моего товарища теплилась жизнь умного, мужественного и очень достойного человека.  Вот лично я до суда был довольно крепкий и сильный мужчина.  Я спортом с молоду занимался.  И первое время я чувствовал себя в лагере как-бы даже довольно сносно, если можно так выразиться.  А он уже тогда был, как я сейчас – чахлый огарок ходячий, переломленная палка, но стихи у него были жизненные и, главное, удивительно глубокие.  Это он, мой сотоварищ сказал мне однажды, што месть и ненависть разъедают человеческую душу изнутри, што такой человек, в конце концов, и становится озлобленным зверем не знающим пощады.  Именно такой человече и способен только разрушать, ничего не созидая, – и на глазах у замшелого, преждевременного старца снова показались две скупые, солёные капли.  Опрокинул залпом он, не стесняясь слёз, и вторую в рот себе порцию обжигающего зелья и, откинувшись назад, сомкнул свои, будто кандалы у него на глазах висели, отяжелевшие веки.

            - Давайте, я вам помогу наверх забраться.  Туда, на вашу полку, – предложил свою помощь опьяневшему мыслителю, не знавший жизни морской второгодок. 

            - Я не сплю, – глухо прозвучало в ответ, – я, сынок, с силами собираюсь, – и глаза у человека погружённого в себя, медленно разлепились, – ты понимаешь, дружочек, – начал неприкаянный гражданин своей страны, – это он, непризнанный поэт, настоящая личность и вложил в меня всю свою силу и волю к жизни, открыв мне одну философскую истину о том, што только тот человек может называться человеком, кто способен понять и простить любой грех и любую ошибку ради истинного примирения с теми, кого он любил, любит и будет любить, простить во имя совместного будущего созидания, не потребовав ничего за это взамен.  Такой поступок достойный лишь самого Иисуса Христа!  И я поверил ему.  И мне сразу же стало гораздо легче переносить холод, голод, и унижение среди попранных и оскорблённых, как и я осуждённых личностей.  Это он однажды прочёл мне одно своё, как смертный выдох короткое, но по сути глубочайшее, как океан стихотворение, которое я до сих пор помню и буду помнить наизусть, пока я жив и жив ещё буду!

            - Какое стихотворение? – заинтересованно спросил неравнодушный пассажир.

            - Оо-о! – поднял палец в небо безрадостный выпивоха, – это великое, с моей точки зрения, совсем небольшое поэтическое произведение.  Оно очень ярко и точно отображает истинную суть сказанного в нём, в его строго выраженных строчках!

            - Любопытно… – зацепил Сёмку за живое бывший арестант.

            - Хочешь прочту?

            - Очень!

            - Хорошо, – согласился, окончательно расквасившись, бывший директор, – только можно я немного отдохну,– и через короткую паузу начал медленно и с трудом, надсадно
пересиливая себя, слепо читать с закрытыми глазами.

            - А вкус у одиночества совсем, как у вина, – закашлялся вдруг надолго чахоточный декламатор.

            - Не торопитесь, – пожалел его сердобольный слушатель.

            - Пить давно не хочется,
            Но все кричат: «До дна!
            До синевы!  До прожелти,
            Когда язык немой, – и снова длинная пауза, – я сейчас, – извинился кашляр, – вот с силами соберусь и сразу продолжу!

            - Я подожду.  Не беспокойтесь, – утешил его корабельный интеллигент.

            - Но искус этот прожил ты,
            Хлебнув стакан хмельной, – продолжил чтение то ли и сам автор, то ли поклонник неизвестного поэта, – судьбы в своём отрочестве
            И в юности сполна! 
            Понял: одиночество –
            Куда сильней вина! – прочёл последние строки этот не опустившийся до скотского состояния, хоть и надломленный, но всё же мужественный человек, преданный товарищ и пронзительно-праведный чтец.

            Теряя реальность, он уронил себе на руки отяжелевшую голову и тут же захрапел с лёгким присвистом в лёгких.  А последняя стихотворная строчка об одиночестве, которое по разумению её создателя, сильнее, чем вино, заставила глубоко задуматься внемлющего признательной лирике юнца о своём осиротевшем завтра и сейчас в огороде возвратила из прошлых воспоминаний его в сегодняшнюю действительность уже отслужившего матроса и новоиспечённого отца.  Именно эта строчка стала для него окаянного сироты и уличного неуступу Шишака отправной точкой в его жизненном пути и как пример, и как назидание на будущее.  Он, тёртый-перетёртый детдомовский Акула не по наслышке познавший, что такое свобода по принуждению и глухое одиночество среди людей, вспомнил, ещё будучи пассажиром восточного экспресса, как сразу же уловил он морской слухач, всю глубину и остроту этих ранящих душу слов о том, что в жизни бывает сильнее вина и там же принял для себя твёрдое решение: обзавестись после службы семьёй и быть всегда её надёжным и верным хранителем, и твёрдым гарантом семейного благополучия без всяких привкусов и намёков на губительное одиночество.   

            - Запах, а как много значит он порой в судьбах человека, – сделал вывод бесхозный куманёк оголодайка в опустевшей на время избе.  Да, часто предопределяет тот или иной запах выбор в человеческом пристрастии и предпочтении, которые способны перевернуть человеческую жизнь через болевой изломом на выверт.   

            - Интересно, жив он или нет уже этот сосед его в поезде, – торкнулась в головёнку к хозяину огорода случайная мыслишка.

            - Пойти, помянуть што ли бедолагу, – откликнулся на это интересное предложение без пяти минут как предстоящий отче, но тут же сам себя и одёрнул, – выпить то я всегда ещё успею.  Вот соберу бригаду после смены, когда выйдем на выходные, тогда и выпьем все вместе за всё и сразу: за упокой усопших, и за здравие живых!