Вслед за мечтой

Елена Даньшина
      Крепкий, абсолютно лысый, загорелый до черноты старик, с обветренным, словно вырезанным из морёного дуба, лицом, сидит на причале возле рыбачьего «балагана» – бывшей бани, где базируются рыбаки со своим промысловым скарбом, – и всматривается в слепящий солнечными бликами клин Балаклавской бухты. Скоро должны появиться баркасы с уловом. Ребята отзвонились, везут барабульку и кефаль. Рука старика сама собой машет большой иглицей, делая правильные равномерные стежки, соединяющие края сетного разрыва. Рядом лежит другая, уже восстановленная, рыболовная сеть. Старик чуть прищуривает бледно–голубые, словно вылинявшие, глаза под тяжёлыми веками, отодвигает руку с сетью подальше, чтобы разглядеть свою работу, улыбается: «Эх, руки коротки… Теперь у меня дальнозоркость!»
      Каждое утро отставной рыбак Владимир Макарович – бывший бригадир рыбацкой артели – приходит на причал к пяти утра. Именно в этот ранний, ещё сонный, час рыбацкие баркасы уходят в море, к местам, где поставлены их сети. В любое время года. Шестьдесят лет жизни Макарыча прошли на этом причале. Теперь рыбаки уходят без него, а он остаётся ждать…
      К старику не спеша, с чувством собственного достоинства, подходит серый кот с надорванным ухом, трётся о спину. За серым подтягиваются ещё с десяток разномастных мурок. Балаклавские коты, с докупринских ещё времён, традиционно остаются на довольствии у рыбаков. Старик ворчит:   
      – Пришёл? И свой гарем привёл. Знать наши на подходе, чуешь. Пора ставить чайник.
      Макарыч поднимается и уходит, тяжело прихрамывая, в рыбацкий «балаган». Внутри остро пахнет рыбой и морем, – в одной из комнат хранятся просушенные на причале сети. Намертво въевшийся в них запах неистребим! Здесь же вялятся солёные окуньки и ставридки, нанизанные сквозь глаза на часто вбитые в рейки гвозди.
      Первую чашку крепкого заварного кофе Макарыч выпивает в компании котов, стоя на краю причала и вдыхая крепкий, густой, могущественный запах моря. Наслаждаясь утренней прохладой, криками чаек и кофейным ароматом, вспоминает…

      Вовка начал говорить и читать одновременно – в три года. Когда он родился, было голодное послевоенное время. В семье уже имелось трое детей, и увеличивать их количество мать не собиралась. Но пришёл с фронта отец. И, спустя положенные девять месяцев, на свет появился худосочный и горластый младенец, наречённый Владимиром Макаровичем.
      Мать поплакала, но куда ж его денешь. Через неделю после родов подоткнула подол и отправилась на колхозное поле, полоть бесконечные, уходящие за горизонт рядки сахарной свёклы. А Вовку оставила на старшую дочь – двенадцатилетнюю Светку и чудом уцелевшую козу–кормилицу. От мужа проку было мало: он день и ночь кашлял да матерился, выкашливая рваные осколком лёгкие. Жив и слава Богу, и, опять же, пенсию назначили по инвалидности, уже копеечка в дом, а не колхозные трудодни.
      Пошёл Вовка только в полтора года, ковыляя на своих тонких кривоватых ножках. Рубаха до пупа, а низ голый, так сподручнее: Светке вовсе не хотелось стирать за ним, куда как легче лужу на полу подтереть.
      Самый старший брат – Иван – начал в тот год работать трактористом. А между Вовкой и Светкой имелся ещё Петька, только что ставший первоклассником. Его Вовка просто обожал! И правда, этот братец возился с малышом большей всех: играл, кормил, брал на прогулки к речке, – тащил на руках или на закорках. Руками Вовка избалован не был. Вот шлепки по голой попе были ему хорошо знакомы, – Светка не терпела капризы и рёв. А чтобы на руки, так это как конфету получить, не меньше, в общем, не дождёшься. 
      Поначалу Вовка топал исключительно по комнате, спотыкаясь и падая, пошатываясь, словно горький пьяница. Высокий порог осилить не мог. Да и на улице стояла в это время глубокая осень, стылая и мокрая, хоть выжимай. Что там делать, за тем порогом в такую погоду? Из окна было видно, как совершенно голая, словно Вовкина попка, ветла отчаянно раскачивалась, отбиваясь от назойливых объятий ледяного ветра. По свинцовому небу ползли низкие волглые тучи, задевая неопрятным рваным подолом за макушки высоченных скрипучих тополей, и сыпали бесконечным нудным дождём. В доме было прохладно, и Вовкино мягкое место отчаянно мёрзло. Но он уже понял, что реветь и жаловаться нельзя, и сидел молча в ожидании возращения из школы любимого Петьки.
      После полудня начиналась светлая полоса Вовкиной жизни, – они оставались с Петькой вдвоём. Вредная Светка уходила в школу, во вторую смену.
Первым делом Петька раскочегаривал едва тлеющую печку, в которой томились к ужину кислые щи. За железной заслонкой начинали озорно потрескивать сосновые поленья, отдавая тепло и смолистый аромат. Тогда братья устраивались прямо на полу, расстелив старое одеяло поближе к тёплому печному боку. Петька был рукастым и всё время что–то мастерил, а Вовка во все глаза следил за быстрыми движениями перочинного ножа – настоящего немецкого, трофейного, привезённого отцом с фронта – в ловких руках брата, в ожидании новой деревянной игрушки, плюс к уже имеющимся лошадке и петушку.  Потом братья обедали холодной картошкой, сваренной в мундире, пили бледный сладковатый чай с сухарями, и Петька отправлялся делать уроки.
      Вовка быстро понял, что шуметь в это время нельзя, и просто застывал рядом с высоким табуретом, на котором сидел брат. При этом малыш весь превращался в слух. Петька бубнил по слогам про маму и раму, а Вовка слушал. Заслушивался так, что забывал про горшок да так и стоял босыми ножками в тёплой луже.
Шло время, Вовка подрос, окреп, но упорно молчал. Брат Иван его недолюбливал, даже нарочно переступал через играющего под ногами малыша. И часто говорил с издёвкой:
      – А глаза–то у малого какие умные, как у нашего Шарика! Что ж ты молчишь, щегол?
      Первой фразой, произнесённой Вовкой, стала просьба. Как–то за ранним завтраком он зачерпнул большой деревянной ложкой перловую кашу из общего чугунка и, не донеся её до рта, сказал матери:
      – Мама, купи мне книжку.
      Мать онемела, как и все домочадцы, уронила нож, которым отхватывала ломти от прижатого к животу хлебного каравая, и ответила неуверенно:
      – Так вон же у Петьки целых две лежат.
      – Те я уже прочитал…

      Когда Вовке исполнилось десять лет, умер отец. Иван к тому времени женился, жил своей семьей. А их четверых позвала к себе в соседний городишко старая бездетная сестра отца – тётя Поля. Они и поехали, оставив избу и скромное хозяйство на невестку. Только любимую престарелую козу мать не смогла бросить в старом доме, побоявшись, что старший сын пустит её под нож, и притащила с собой. Поля поохала, но смирилась, и коза поселилась в дровяном сарае. Пусть от неё хоть и молока не больше чашки в день, всё ж добавка к скудному рациону.
      В городе всё было по-другому, Вовке там сразу понравилось. Он записался в обе имеющиеся библиотеки и, когда другие мальчишки гоняли на пустыре за школой в футбол, запойно читал всё подряд. К двенадцати своим годам он перечитал все книги и в городской, и в школьной библиотеках. К слову, не слишком богатых: небольшой книжный шкаф со скрипучими стеклянными дверками в школе, пара стеллажей – в Доме культуры, где, помимо интересного для мальчишки чтива, было полно всякой технической литературы, имелось собрание Ленинских сочинений и прочая, по Вовкиным понятиям, «макулатура», о чём он благоразумно помалкивал. Мать же напрочь отказывалась тратить заработанные на ткацкой фабрике копейки на такие бесполезные в хозяйстве вещи, как книги. Что ей книги? Она едва могла поставить подпись в зарплатной ведомости, – после двух своих классов в начальной школе ни строчки не прочла. К Светке вообще бесполезно было обращаться, она в ответ только фыркала. А добрый Петька просто разводил руками, – в фазанке, где он учился на наладчика ткацких станков, стипендий не платили.
      По тихой пыльной улице, на которой жила Вовкина семья, периодически проезжала телега старьёвщика Степаныча. Старьёвщик был довольно колоритен: крупный, лохматый, с кустистыми седыми бровями и неожиданно тёмной бородой. Поверх полотняных серых штанов и рубахи, всегда одних и тех же, он надевал длинный кожаный фартук с большим карманом, приходящимся на толстый живот. В кармане лежали спички, старый бисерный кисет, набитый табаком, и газетные обрывки для самокруток. Пока хозяйки рылись в грудах старья, отобранного для обмена, старьёвщик неспешно скручивал цигарку и покуривал, зорко наблюдая за мельтешением женщин вокруг телеги. 
      С его приездом во всех окрестных домах начиналась суета, – хозяйки бросались собирать в кошёлки обменное барахлишко и отслужившее рваньё: старую одежду и обувь, прохудившуюся металлическую, паяную–перепаянную, посуду и даже сухие мослы от холодцов и сальтисонов. В обмен, скажем, на изношенные до дыр детские сандалии старьёвщик давал глиняную свистульку–птичку и пакетик синьки «Синева». Вся детвора с их улицы после приезда старьёвщика несколько дней истошно пересвистывалась. Но, к удовольствию взрослых, свистульки быстро ломались.
      Все женщины–соседки ждали этих приездов, загодя готовясь к ним. Но никто не ожидал старьёвщика так сильно, как Вовка. Дело в том, что Степаныч привозил и книги, поскольку сам любил в свободную минутку почитать, уютно устроившись на пригреве или в густой тени, в зависимости от сезона.
      Книгу тоже можно было выменять на всякую рвань. Хотя Вовка ни разу не видел, чтобы хоть кто–нибудь это сделал… Но где взять мальчишке эту самую рвань? И Вовке пришлось хитрить: вскоре мать и тётя Поля стали замечать, что от порога их дома постоянно пропадают тряпки, расстеленные для вытирания обуви. Ох, как же они возмущалась! На следующий день мать вынуждена была тайком нести с фабрики и стелить у двери очередной кусок ветоши. Благо, что ветошь ей выдавалась в избытке, ведь она трудилась уборщицей.
Накопив в закуте под крыльцом небольшой объём легковесного тряпья, Вовка бежал к старьёвщику и буквально выпрашивал новую книжку, просительно щуря большие синие глаза:
      – Ну, пожалуйста, чесслово больше нет, и это еле–еле накопил!
      – Ладно, уважу.
      Добрый старик улыбался в прокуренные усы, залезал рукой куда–то глубоко, на самое дно телеги и доставал из–под хрусткой жёлтой соломы очередную тоненькую книжицу. Счастливый Вовка готов был расцеловать его в заросшие жёсткой щетиной щёки.
      Вот так однажды в просительно протянутые Вовкины руки легла книга «Листригоны». Автор был мальчику не знаком – Александр Куприн. Протягивая её, Степаныч произнёс:
      – Моя любимая. Читай, потом вернёшь.
      – О чём она?
      – О море. Люблю море больше всего в жизни. Сам моряком был, боцманом. Когда–то, в прошлой жизни…
      Вовка прижал «добычу» к груди и побежал по улице, словно боялся, что старьёвщик передумает и захочет вернуть свою книгу. Правда, он не забывал поворачивать на бегу голову и кричать: «Спасибо вам, спасибо, спасибо!»
Заимев новую книгу, Вовка убегал обычно подальше от дома, чтобы не мешали читать. В этот раз убежал на самую городскую окраину, как–то дорога сама привела. Лишь бы не нашли и не пристроили к какой–нибудь домашней работе. Каникулы же! Законные дни свободы. А эта вредная Светка – поэтому, наверное, никто её замуж и не берёт! – вечно его третирует и поучает, мол, кто не работает, тот не ест. И норовит нагрузить поручениями.
      Вовка бежал, пока не заметил небольшой лужок. Дальше зеленели молодые щетинистые посевы озимой пшеницы. Тишина здесь стояла аж до звона, лишь стрекотали кузнечики. И так сладко, так головокружительно пахло полевыми цветами: персидским ковром розовел в траве клевер, подмигивали лаковые лютики, серебрилась полынь, кивали головками глазастые ромашки. Тяжёлый, мохнатый как медведь, шмель перелетал с цветка на цветок, сыто жужжа. Солнце – ласковое, июньское – гладило, а не жгло худые Вовкины лопатки. Лето ещё не набрало силу, а только входило во вкус, разгонялось. 
      Вовка залёг в высокой траве и открыл книгу: «… ласково синела вода, золотом солнце обливало залив, горы и людей. И крепко, густо, могущественно пахло морем». Мальчишка глотал рассказ за рассказом: «Чёрное небо, чёрная вода в заливе, чёрные горы. Вода так густа, так тяжела и так спокойна, что звёзды отражаются в ней не рябясь, и не мигая. Тишина не нарушается ни одним звуком человеческого жилья». Строчки пьянили, от них, как от дерзкого молодого вина, кружилась голова: «В Балаклаве конец сентября просто очарователен. Вода в заливе похолодела; дни стоят ясные, тихие, с чудесной свежестью и крепким морским запахом по утрам, с синим безоблачным небом, уходящим бог знает в какую высоту, с золотом и пурпуром на деревьях, с безмолвными чёрными ночами».
      Мальчишка не оторвался, пока не дочитал последнюю страницу. Опустив книгу на грудь, долго ещё лежал и смотрел в небо, по которому, словно призрачные каравеллы, плыли сливочно–белые облака, подсвеченные клонящимся к закату солнцем. Края их постепенно наливались кармином, густея к середине, словно каждая каравелла примеряла алые паруса. Небесное море…
      Вовка поднялся, расправляя затёкшее тело, и взглянул на пшеничное поле. По нему перекатывались волны, взблёскивая изумрудной зеленью тугих колосьев, шуршали приглушённым морским прибоем под лёгкими пальцами ветра. И облака–каравеллы на горизонте скользили по этим зелёным волнам, покачивая парусами. Вовка вдруг понял, что заболел морем. Он даже почувствовал его густой, терпкий, могущественный запах, которого никогда в жизни не вдыхал.
      Словно вернувшись из параллельного мира, подумал: «Нужно бежать домой. Ох, и достанется же мне от мамки, что целый день где–то пропадал. Наверняка Светка уже наябедничала!» Он сунул книгу за пазуху, пристроил её за поясом брюк, прикрыл старой и растянутой, ещё отцовой, майкой, и поспешил домой, сверкая босыми пыльными пятками.
      Так вышло, что «Листригоны» достались Володе в вечное пользование, – по какой–то причине Степаныч со своей телегой больше не показывался на их улице… Старик–старьёвщик словно выполнил некую миссию – передал мальчишке, вместе с книгой, свою неизбывную любовь к морю. Сколько раз эта Купринская книга была перечитана Володей, не счесть. Большие фрагменты текста застряли в его памяти навсегда, как рыбьи чешуйки в сетях.   
      Летели годы, Володя окончил восьмилетку и засобирался в мореходное училище, но его напрочь забраковал окулист: близорукость, минус четыре. Это означало, что с морем нужно попрощаться… Ну, нет, этот мальчишка был не из тех, кто так легко сдаётся!
      В очереди у подросткового кабинета в поликлинике Вова познакомился со своим одногодком, назвавшимся Пашей. Позже, когда ребята подружились, тот рассказал, что его мать работает медсестрой в кабинете окулиста. И у Володи созрел гениальный план: он попросил своего нового друга достать таблицу для проверки остроты зрения. А пока пришлось идти в девятый класс, мореходка откладывалась ещё на три года.
      Не сразу, но через какое–то время, Володя стал обладателем заветной таблицы. Паша притащил её и рассказал, какие строчки нужно знать для стопроцентного зрения. Оставалось просто заучить последовательность расположения букв в сбегающих вниз, словно удаляющихся, строчках, что Володя и сделал.
После шумного выпускного вечера со встречей рассвета над рекой и песнями под гитару, Володя отправился в поликлинику за медицинской справкой о состоянии своего здоровья. Надо сказать, что он успешно перерос детскую тщедушность, превратившись в высокого и крепкого парня. В плотно сжатых губах и упрямом подбородке чувствовались внутренняя сила и характер. Светлые волосы слегка кудрявились, над рельефными скулами синели морем глаза, придавая ему неуловимое сходство с Сергеем Есениным, что, по большому счёту, не так уж и удивительно, – они были земляками. «В кого ж ты у меня таким красавцем вымахал?» – удивлялась мать, приподнимаясь на носочки и поправляя воротничок белой выпускной рубахи сына. А тётя Полина авторитетно отзывалась: «Да в кого ж ещё? В деда нашего – Степана Степаныча. Глянь-ка, прямо одно лицо!» И совала в руки Володькиной матери старое, переломленное пополам, фото высоко статного мужчины в военной форме времён Первой мировой войны. 
      Окулист городской поликлиники страшно удивился тому факту, что за три года у Володи полностью исчезла близорукость, так чётко парень назвал все буквы в таблице. Он почёсывал голову и вопрошал:
      – Как же это возможно? Ведь минус четыре было, куда он подевался – этот минус? Ну, что скажешь?
      – Да мать меня к бабке–травнице возила, вот и помогло, видать, – врал напропалую Володька.
      – Это где ж такая травница живёт?
      – В Сибири, – не моргнув глазом, ответствовал мальчишка. – Подпишите справку, пожалуйста, мне в мореходку нужно ехать.
      С заветной справкой и четвёрочным аттестатом в кармане, Володя укатил в город Ломоносов, где подал документы в Мореходное училище вспомогательных морских судов, на судоводительский факультет.
      Экзамены шли своим чередом. Оставалось сдать последний. Володя всю ночь просидел над учебниками и, не успев позавтракать, побежал на экзамен. По дороге решил перекусить. Попалась на глаза облезлая вывеска «Пельменная», кривовато висящая над не менее облезлой дверью. Туда он и нырнул. Ступеньки сбегали вниз, в полуподвальное помещение. Пахло там отнюдь не пельмешками, а пивом, куревом и чем–то покрепче. За высокими столиками стояло несколько подвыпивших мужчин затрапезного вида, неспешно тянувших пенистое пиво и закусывающих остывшими серыми пельменями. По залу бродила с мокрой тряпкой в руке толстая недовольная тётка, протирающая столы и собирающая опустевшие тарелки. Она гремела посудой и тяжёлыми пивными кружками, переругивалась с посетителями, покрикивала на них. Те покорно отодвигали локти и ноги. От плохо отжатой тряпки на столах оставались мокрые разводы.
      Володя засомневался, стоит ли оставаться в таком «злачном» месте, но выбора не было. Он заказал себе порцию пельменей со стаканом чаю, и устроился в углу, у окна с видом на ноги спешащих мимо пешеходов.
      Когда уже доедал пельмени, оказавшиеся довольно вкусными, к нему присоседился коренастый мужчина с обветренным загорелым лицом и носом с горбинкой. Незнакомец улыбнулся, блеснув крепкими белоснежными зубами, спросил приветливо:
      – Можно к тебе?
      – Конечно, пожалуйста.
      – Вот и спасибо. Ты как в такое место забрёл, сынок?
      – Не позавтракал с утра, на экзамен бегу, выбирать некогда.
      – Ясно. Что сдаёшь и куда?
      – Последний сегодня, в мореходку поступаю.
      – Здорово! Кем будешь?
      – Штурманом.
      – Рыбачить собираешься?
      – Нет, вспомогательный флот.
      – Тоже хорошо. Ты местный? Хотя, нет, а то завтракал бы дома…
      – Я рязанский.
      – И я не здешний, по делам приехал, завтра домой.
      Они разговорились. Почему–то этот темноглазый смуглый собеседник располагал и притягивал к себе Володю. Парень разоткровенничался, рассказал, между прочим, и о своей хитрости с таблицей для проверки остроты зрения. Новый знакомец отложил вилку и серьезно заметил:
      – Это ты зря! Что ж за штурман с минус четыре? Ты же корабль погубишь и всех, кто на нём. Нельзя тебе в мореходку, парень!
      Володя перестал отхлёбывать остывший чай, а собеседник продолжал:
      – О море мечтаешь?
      – Да, с двенадцати лет.
      – Так давай к нам в Балаклаву, в рыбацкую артель! Наши листригоны тебя примут, я протекцию обещаю. А море наше Чёрное – самое синее в мире!
      Володька замер, в его памяти моментально всплыли Купринские строчки из рассказа «Бора»: «О, милые простые люди, мужественные сердца, наивные первобытные души, крепкие тела, обвеянные солёным морским ветром, мозолистые руки, зоркие глаза, которые столько раз глядели в лицо смерти, в самые её зрачки». Дрогнувшим голосом переспросил:
      – Куда к вам?
      – В Балаклаву! Слышал такое название? У нас рыбацкие традиции знаешь какие? Я вот потомственный рыбак, из греков. Вариадис моя фамилия, будем знакомы. А зовут Константином.
      Мужчина протянул Вовке широкую мозолистую ладонь и крепко сжал поданную в ответ узкую мальчишечью.
      Володя потерял дар речи, только улыбался. Судьба его была решена.
      Через месяц Константин встречал Володю на вокзале в Севастополе. Они забрались в старенький «Москвичок» и покатили в сторону Балаклавы, к Чёрному морю, к воспетой Куприным бухте. И когда она открылась восхищённому Володиному взору с высоты взбирающейся в гору дороги, у него защипало в носу от счастливых слёз. Парня ждал предназначенный ему причал.