горести одиночества

Иван Никульшин
               
«Господи, горе-то какое! Соня-татарочка умерла. Последняя, с кем работали на фасовочной линии шоколадной фабрики ещё до того, как её сдуру швейцарцам не продали...
Золотым человеком была Соня; артельная, шутить любила. Соберёмся, бывало, бабы-одиночки всей своей бригадой кому-то день рождения справлять. Купим водочки в складчину, закуски наберём, Соня поднимет свой стакан и засмеётся: «Вы всё спрашиваете, как её татары пьют. А вот как!»
И хлобыстнёт весь стакан до дна, для форса и закусывать не станет, утрётся ладошкой, песню запоёт по-татарски. Потом - русские зачнёт играть. Голос у неё тёплый, сочный, как спелый арбуз, душевны ладом и сладостью всю обтекает.
А как закрыли фабрику, редко стали видеться, но с Соней ней до последнего связь не потеряли; перезванивались, разговорами по телефону себя тешили. Особенно после того, как мою доченьку Настеньку убили, одна Соня и утешала меня.
А теперь вот и позвонить некому станет.
Разве что Лариске Барсуковой, она вроде бы, слышно, жива. Но к Лариске, куда там, на сивой козе теперь не подъешь. Её дочка в алмазный бизнес влезла; забогатели обе с матерью, сразу и отступились от прежних товарок-подруг. И номера телефонов поменяли, и на похороны моей Настеньки не пришли.
 Вот ведь что богатство делает с людьми, наизнанку выворачивает! И где только её дочка столько алмазов наковыряла, в какой кимберлитовой трубке?
Она у неё из молодых, да ранняя. Но и завидная, надо сказать, как обливной крендель в сахарной пудре. Вот и подъехала к кому-то дельцу на своей «золотой драге» ...
Э-хе-хе, тут только и остаётся лишь вздохнуть, моя светлая подруга. Твоя кончина мне опять всё сердце разбередило: о погибели своей доченьки нет больше мочи мне не думать. Говорю тобой, а вижу всё её, растерзанной зверями рода человеческого.
Взгляну на портрет в рамке чёрного коленкора, слезы выжигают глаза. Да бог с ними, с этими моими глазами. Всё одно их некому будет закрыть в мой смертный час. Никого не остаётся рядом из близких, не к кому горе своё нести, некуда седую голову приклонить.
О-хо-хо, тяжко одной! Тяжко, когда дети раньше родителей уходят. Задумала было молодую помощницу себе завести.
Была у меня недавно Шура из Тамбова, племянница моя. Она ко мне ещё подростком в школьные каникулы как-то приезжала. Теперь её и не узнать – с коломенскую версту вымахала ростом. И развита не по летам. Жизни взялась меня учить.  «Ты, - говорит,- баба Оля, старичка себе пригляди, какого-нибудь богатенького буратино». - «Это ещё зачем?».
 – «Как зачем?»
 И глаза на меня в ступор поставила.
 – «Для жизни, - говорит,- надо. - А неугоден будет, его богатства на себя потихоньку перепиши, а самого клофелинчиком травани – и станет тебе, как говорят у нас цыганки на базаре, покой и благодать».
Я так и обомлела.
Прежде хотела её при себе оставить, а тут сомнение взяло. А вдруг и меня захочет так попотчевать?..Я ведь тоже в её глазах, поди, ни на что негодна.
О, боже, совсем народ испоганился - все разумные берега потерял. Человека шлёпнуть, как муху, теперь ничего не стоит.
А тут ещё в новостях услышала; в Питере какой-то хлыщ учёного звания -  всё героического витязя из себя корчил, исторические шубы на себя напяливал, а на поверку чудищем поганым оказался. Молодую девицу, полюбовницу свою, на куски порубил, в мешок поклал и в Неву отнёс.
Даже слышать такое, мурашки бегут по телу. И доченькина погибель опять легла на сердце смертной тенью. До конца дней своих не изжить мне этой муки. Тошно, горько мне, а жить-то все равно надо. Надо - и за себя, и за доченьку свою, за её жизнь непрожитую. Вот и буду тянуть жилы, насколько хватит сил.
А там, как бог приведёт; может, нам с нею на небесах даст свидеться.
О том и думаю ночами...» 
-----------------