Жаворонки и совы. Глава 3

Михаил Константинович Огарёв
  Снов я не видел и проснулся на удивление поздно и как-то сразу. Сердце билось ровно, мысли были ясны. Я немного повалялся в постели, блуждающим взглядом следя за клочками тумана за окном, потом сел и нашарил пальцами тапочки. Без усилий поднялся на ноги и, шаркая, лениво поплёлся на кухню. Меню моего завтрака не менялось годами: крепкий чай, пара бутербродов с маслом и сыром, яйцо всмятку. Я не спеша поел, подолгу задумываясь после каждого глотка.
  Теперь я точно знал, что следует делать. Сполоснув стакан и протерев стол, я включил свет в ванной и тщательно побрился, внимательно разглядывая себя в зеркале, будто видел это овальное лицо и непроницаемые серые глаза в первый раз. Затем вытащил из кладовки небольшой потёртый сак, распахнул створки шкафа и устроил смотр аккуратным стопкам белья на полках. Смену белья в дорогу я уложил на самое дно сумки. Туда же отправились бритвенные приборы и носовые платки. Бумажник и паспорт в кожаной обложке упали в просторный карман пиджака.
  Придирчиво оглядев комнату, я снял со стеллажа разлинованную тетрадь и открыл её. Первая страница была заполнена столбиками цифр, часть карандашных записей была зачеркнута. Остальные листы были нетронуты. Я прижал большой палец к задней обложке тетради и сразу же отпустил. Белоснежное нутро беззащитно распахнулось передо мной, обдав лицо легким дуновением. Тетрадь мягко отпружинила от белья, за ней в саквояж последовал легкий шарф. Звонко щёлкнули застежки.
  На полпути в прихожую я вспомнил, что забыл кое-что ещё. Тетрадь, так неожиданно напросившаяся мне в попутчики, требовала собственного компаньона. Бросив сак на пол у двери, я вернулся в комнату и выдвинул верхний ящик стола, в котором лежала небольшая связка карандашей, перетянутых резинкой. Покрутив связку в руках, я бросил её обратно в ящик и остановил свой выбор на остро заточенном огрызке, доживающим здесь свой век ещё со школьных времён.
  Я вышел из комнаты, взглянул на себя в старое стенное зеркало и расправил рубашку под воротником пиджака. Снял с крючка металлический брелок, на котором болтались ключи от квартиры и от лавки. Их следовало отнести отцу. Закрыв дверь на все обороты, я дёрнул ручку и снял усик провода с медного контакта звонка. Решив не дожидаться лифта, пошёл вниз по лестнице. Оглядываться мне не захотелось.

  Спустя пятнадцать минут я стоял на тротуаре напротив лавки отца. Сплошной поток повозок и пешеходов мешал мне сделать несколько последних шагов и войти в дверь, знакомую мне до последнего годового кольца на досках. Наконец, уловив просвет между двумя гружёными телегами, я быстро перебежал мостовую и практически ворвался в полутёмное сводчатое помещение лавки.
  По пути я слово за словом прокручивал в голове беседу с отцом, но на счастье — или нет — она не состоялась. Отец уехал к очередному поставщику, и за стойкой, как всегда в его отсутствие, стоял Олсен, бухгалтер, помощник и совладелец этого небольшого, но доходного бизнеса. Он приветливо улыбнулся мне и, обнажив лысину, снова склонился к бумагам, на которых выстраивал столбцами какие-то сложные расчёты.
  Олсен был давним другом отца и знал меня с детства. Своей семьи у него не было; думаю, мы и были всей его семьей. Нам он посвящал всё своё время; нам — да посетителям лавки, коих он знал поимённо.
— Привет, Ларс! – сказал Олсен, не поднимая глаз от ровного строя цифр. У него был удивительно красивый почерк, и когда-то в детстве я мечтал стать бухгалтером, как он, чтобы так же красиво заполнять чернильными лабиринтами гладкую линованную бумагу.
— Привет, Олс. Я ненадолго.
— Что так?
— Дела, — ответил я уклончиво. — Хотел повидаться с отцом, но, пожалуй, оставлю ему записку.
— Может, подождёшь? Он вернётся через каких-нибудь полчаса. Если, конечно, Мадсен будет сегодня посговорчивей.
— Он у Мадсена? Хм… Он же больше не хотел иметь с ним никаких дел.
— Бизнес есть бизнес, Ларс. Такой копчёной сельди, как у Мадсена, сейчас уже, поди, никто и не делает. Этот рецепт ещё деда его прославил, старого Улле, храни Господь его душу…
— А ещё у Мадсена красивая сестра, — сказал я с усмешкой.
— Ингрид-то? Да, ходят разговоры... да я вот думаю, не из-за неё ли и вышла у твоего отца с Мадсеном размолвка?
— Кто знает… Отец такие вещи не привык с кем-то обсуждать…
— Да, он скрытный. Да только знаю я эту его улыбку, когда Инге сюда заходит…
  Я живо представил себе лицо отца, действительно вспыхивавшее особым светом, когда Ингрид заходила в лавку за постным маслом и свечами. Не знаю даже, почему он не решался поговорить с ней. Не знаю, серьёзными ли были его намерения. Думаю, в определённый момент его всегда останавливал взгляд матери, тепло и мягкость которого струились со старого портрета, что висел на стене крошечной каморки, служившей отцу кабинетом. Даже сейчас, спустя пятнадцать лет с тех пор, как мама покинула нас, он не позволял снимать эту картину и так и не снял обручального кольца, цепко впившегося в его растолстевший палец.
  Мужчиной отец был видным, имел стабильный, пусть и небольшой доход, и потому многие незамужние женщины и вдовушки округи имели на него серьёзные виды. Ходили даже слухи о страшной склоке, которая случилась на выходе из церкви между нашей соседкой Агнессой и её сводной сестрой Лив. Не поделили они, кажется, место рядом с ним, а может, не могли решить, кому из них нести отцу традиционный пирог к Празднику Мая. Подробностей я не знал, но люди судачили долго, пока отец не пригласил обеих разом в городской парк на празднование юбилея мэра. О чём уж они говорили — никто и никогда не узнает, только вышли обе из парка в слезах, а потом как-то потихоньку и помирились. В лавку ходить ни одна из них не перестала, но теперь общались они с отцом так, будто он был их старшим братом, да и вместе сестёр стали видеть всё чаще.

  Ингрид вернулась в наш город из столицы четыре года назад. Когда-то давно, в детстве, она, её брат-близнец Мадсен и мой отец Халбьорн были неразлучны. Мои бабушка и дед мечтали о сватовстве отца, тогда ещё шестнадцатилетнего юноши, к гордой рыжеволосой Инге, но ничего у них не вышло, потому что родители близнецов посчитали, что лучше бы дочери сейчас заняться учёбой. Так Ингрид уехала в столичный университет и уже не вернулась. Отец ждал её несколько лет, но, отчаявшись, чуть не подался в солдаты.
  От этой незавидной участи его спасла соседская девчонка Уна, ставшая к тому времени молодой женщиной редкой кротости и красоты. Я никогда не забуду, как светлые волосы искрящимся ореолом обрамляли её лицо в нечастые в наших краях солнечные дни; её тонкие ласковые пальцы и неожиданно низкий, грудной, чарующий голос. Бог не дал моим родителям других детей, кроме меня, да и это единственное дитя, как видно, получилось с браком. Моя мать так и не оправилась от родов и чахла, как дерево на скале, ещё целых двенадцать лет, пока не угасла тихо и в одночасье каким-то холодным апрельским утром. Отец не плакал, не запил, не бросил работать — просто лицо его окаменело в вечном вопросе.
  Так было до того дня, когда Мадсен, согнувшись почти вдвое, шагнул в нашу тесную лавку и сказал, растягивая слова:
— Ингрид. Она возвращается. Поеду в воскресенье утром забирать её с вокзала. Здесь теперь будет.
  Будто устав от количества прозвучавших слов, обычно молчаливый Мадсен глубоко вздохнул, обвел взглядом связки лука и тускло блестящую копчёную сельдь, подвешенную на грубой бечеве за спинами отца и Олсена, кивнул, будто ставил точку, повернулся к двери и вышел широкими тяжёлыми шагами.
  Тогда-то первая лёгкая судорога прокатилась по лицу моего отца. Тогда-то он стал хоть ненадолго поднимать свои потускневшие глаза от пыльной земли и смотреть по сторонам, будто заново узнавая свет, тени и краски. Но предпринимать что-то он не торопился. Считал ли отец, что она своим отъездом предала его много лет назад, или привык уже к независимой жизни вдовца, но его нечастые визиты в дом Мадсена и Ингрид Расмуссенов стали, скорее, ритуалом вежливости, чем шагами к чему-то большему.
  Инге была мне по душе, но после мягкого, не шумного, но такого всеобъемлющего материнского присутствия, смешливая, фигуристая женщина с громким, сочным голосом казалась почти святотатством.

  Прервав затянувшееся молчание, я решил попрощаться с Олсеном. К тому же я вдруг почувствовал, что совсем не хочу видеться с отцом. Ни к чему это.
— Ладно, Олс… Передай, пожалуйста, отцу мои ключи. И вот ещё это… — я припечатал ладонью к прилавку стопку счетов и банкнот. — Пусть найдёт время и дойдёт до банка. Мне нужно уехать, срочно. Пока не могу сказать, как надолго. Я отправлю ему телеграмму, когда что-то станет понятно.
— Что-то случилось у тебя, Ларс?
— Да нет, нужно просто кое о чём подумать.
— Странно ты говоришь… Может, лучше дождёшься Хала? Он вот-вот вернётся.
— Нет, Олс. Мне надо самому всё решить.
— Он не любит, когда близкие исчезают вот так, сам знаешь…
— Извинись за меня, Олсен. Я не смогу, наверно, сейчас объяснить ему всё, а половины правды ведь он не примет.
— Ну, смотри, смотри, мальчик… Удачи тебе, что бы ты там себе ни решил.
— Спасибо.
— Не исчезай совсем-то. Отец будет очень переживать.
— Мне и надо-то всего неделю-другую.
— Ну, как скажешь, Ларс, как скажешь.
  Я оставил ключи на стойке, кивнул Олсену, который укоризненно качал головой и с сердитым сомнением, поджав свои сухие тонкие губы, смотрел на меня в упор, и поспешно вышел. Уже на углу переулка я обернулся и увидел отца, как всегда, решительно шагающего по тротуару. Меня он не заметил, а я не стал ни окликать его, ни возвращаться. Догадываясь, какая драма сейчас встряхнет старые кирпичные своды лавки, я спешил покинуть знакомые улочки как можно быстрее.
  Прежде, чем уехать, я должен был обязательно увидеть ещё одно место. Твой дом. В котором, как я знал сейчас наверняка, не было тебя.