За кирпичной стеной

Мария Амфилохиева
Эта кирпичная стена почему-то постоянно вставала в памяти. Вот и сейчас, когда она только проснулась. Кажется, во сне не было ничего, способного вызвать это воспоминание…Даже странно – правильнее было бы представлять камеру изнутри, такой, какой виделась она долгие недели. Так вот нет, почему-то именно краснокирпичное крестообразное здание, которое можно видеть даже просто из вагона пригородной электрички, когда она замедляет свой ход, приближаясь к Финскому вокзалу или еще не успевает набрать скорость, удаляясь… Почему именно это видение возникает особенно часто?
Она встала с постели и подошла к окну. За многоэтажной новостройкой напротив маленькой квартиры на окраине, куда ее перевезли совсем недавно, почти ничего нельзя было разглядеть, хотя она знала – почти рядом начинается залив. Впрочем, это не так уж и важно.
Включила телевизор. Надо приготовить себе завтрак. Хотя зачем? Голода она не чувствовала.
Она не привыкла жить одна. Всегда рядом был муж, а после его смерти – сын, невестка, внук. Здоровье вполне позволяло вести домашнее хозяйство, готовить еду на всех. Казалось, жизнь так и будет катиться по этой привычной колее, но что-то вдруг разладилось в общем миропорядке. Сын развелся, потом женился вторично. Она переживала происходящее, кажется, сильнее, чем он сам, находя родственную силу волнения и невозможности смириться с неожиданно навалившейся бедой только в коротких разговорах с разом повзрослевшим внуком. Потом сын заговорил о размене квартиры. Она этого не хотела, но махнула рукой – поступай, как знаешь, тебе жить – и скоро оказалась одна в непривычном для нее, жительницы центра большого города, окраинном районе. В районе, по словам сына, очень перспективном и модном, а для нее неприятном из-за близости железной дороги и нахлынувших воспоминаний о большом краснокирпичном здании. Воспоминаний, которые она старательно загоняла в самые дальние уголки сознания, но теперь упорно вырывающихся оттуда помимо ее воли.
Вот и сейчас она сидела на диване напротив экрана телевизора, на котором мелькало что-то, не затрагивающее ее чувств, и прислушивалась к себе.
Как неестественно, преувеличенно груб был голос человека, вторгшегося посреди ночи в их квартиру, где до его прихода мирно и тихо тикали стенные часы с гирями, где сопел в своей кроватке маленький Максимка… Но эта грубость была ничто перед осознанием невозможности что-то доказать, воспротивиться силе, которая отрывала ее от дома, родных и уводила в сырую дождливую ночь, где за промозглой мглой маячила стена с колючей проволокой, окружающая крестообразное мрачное здание.
Телефонный звонок вернул ее к действительности.
– Да… Уже проснулась. Конечно, сын, заходи вечером, я буду ждать. Нет, куда ж я уйду?
Она не только никуда не собиралась уходить из квартиры, но не находила в себе сил даже для того, чтобы перейти на кухню. Причем не физических сил ей не хватало, она просто не могла понять, для чего ей куда-то двигаться.
Движение связано было с исключительно неприятными последствиями. Перемещение по коридору с обшарпанными стенами, скрип отворяемой двери в помещение, где за столом сидел гладко выбритый мужчина, по какому-то нелепому стечению обстоятельств имевший право задавать ей любые вопросы. Это могло длиться часами. В глазах, утомленных ярким светом лампы, словно скапливался горячий песок, но закрывать их было нельзя – этому незначительному движению век сопутствовал окрик, а иногда и удар. Нет, она предпочитала не шевелиться, замерев на стуле и глядя прямо перед собой невидящими глазами. Впрочем, почему «невидящими»? Перед ними все отчетливее вставали все новые и новые картины тюремной действительности.
В какой-то момент она попыталась отогнать это наваждение, встала и сделала шаг к столу, на котором лежала толстая тетрадь в синей коленкоровой обложке. Она завела ее несколько недель назад, когда поняла, что от воспоминаний, становящихся все явственнее, деваться уже некуда. Пытаясь ослабить их поглощающую силу, она пыталась записывать, переводить эти невыносимо отчетливые картины словами. Они сразу теряли яркость, а на бумаге выстраивались фразы, не передающие и малой толики пережитого когда-то и возникавшего вновь с такой неумолимостью. Показывала записи сыну и внуку – каждому наедине, втайне.
Максим пожал плечами: «Зачем ворошишь прошлое, мать? Сама же будешь расстраиваться». Он так ничего и не понял из ее объяснений, что она записывает не для того, чтобы вспомнить, а для того, чтобы ослабить силу воспоминаний…
Внук заинтересовался, но суетно и буднично: «Ба, ты решила мемуары писать? Здорово! Покажи, что получается». И тут же разочарованно отдал обратно: «Это же отрывки только. Лучше прочту, когда закончишь, ладно? А может, ты мне обо всем так расскажешь?»
 Да какие там мемуары… Так, попытка освободиться и спастись. Рассказывать же просто, видя перед собой собеседника, она не могла. В присутствии других людей картины прошлого меркли, тускнели и постепенно исчезали совсем.
Она не могла объяснить себе это странное явление. Возможно, сказывалась многолетняя привычка к молчанию, к необходимости запереть эти страницы своей биографии в потайной ящик памяти и не вынимать никогда. Воспоминания таили в себе опасность, грозили новой бедой, а она боялась повторения, понимая, что вряд ли  выдержит все это снова.
Она сидела за столом и покачивала головой. Нет, записывать она уже ничего не хотела, да и не могла – рука не поспевала за наплывающими картинами.
Длинные светлые волосы свалявшимися прядями свисали по сторонам осунувшегося лица. Слегка охрипший голос почти с пафосом (для настоящего напора не хватало сил) повторял: «Мы должны. Мы будем держаться и продолжим голодовку. Они не имеют права лишать нас права на труд! Они не смогут не обратить внимания на наши требования».
Это Тамара, негласный лидер их женского коллектива, сложившегося в четырех стенах тюремной камеры. Их всех угнетало вынужденное безделие. Допросов опасались, но монотонность заключения, когда никто не знает, сколько оно еще будет продолжаться, навевала какую-то особенную безнадежную тоску. Тамара первая заговорила о том, что если бы они могли чем-то заниматься, любым, самым простым трудом, было бы легче. Все поддержали ее, поговорили о том, что испокон веков заключенные в тюрьмах выполняли какие-то простые работы, и решили обратиться с просьбой к начальнику тюрьмы. Ответ был отрицательным: Не положено. Это не тюрьма, а дом предварительного заключения, никто здесь еще не осужден, и правила совсем другие.
И тогда несколько женщин решились объявить голодовку. Больше всего их возмущало тогда, что в советской стране, где право на труд является и непременной обязанностью каждого гражданина, они лишены возможности работать… Это казалось нелепостью, парадоксом, какой-то глупой ошибкой.
Чего добились они тогда? Только ужесточения режима, когда их, ослабленных отказом от пищи, поодиночке выводили в коридор, грубо подталкивая в спину. А в дальнем кабинете на них обрушивались удары и нецензурная брань…
– Мать, ты что, с утра даже не оделась?
Голос сына, доносившийся неотчетливо, будто издалека, все-таки заставил ее встряхнуться.
– Да знаешь, я как-то забыла, что сижу в ночной рубашке, – извиняющимся тоном произнесла она и тут же сердито поджала губы: ну почему она должна оправдываться? Это ее квартира, ее право, ее жизнь, наконец.
Максим уже шуровал в холодильнике.
– И не ела еще ничего? Вон же суп стоит, Светлана приносила. Чай-то хоть пила?
– Я? Да нет, кажется… Что-то не хотелось.
– А ты не заболела, мать?
– Нет, нет, я хорошо себя чувствую, просто…
Что «просто» она все равно не могла объяснить и досадливо замолчала. Лучше бы он оставил ее в покое, а то уже раскипятился, говорит сердито и громко… Она поморщилась – не терпела, когда на нее кричали. Старалась не допускать этого. Кричали на нее только там, за кирпичными стенами…
– Ты меня что, не слушаешь?
Оказывается, он что-то говорил ей, но она действительно не слышала, уйдя в свои рассуждения о пережитом давно. Может, именно та жизнь и была настоящей, а все происходившее потом – лишь приснившийся в камере сон? Кто этот человек, обращающийся к ней с непонятным сердитым недоумением? Чего он хочет? Вот он сделал шаг к столу и снял телефонную трубку с аппарата.
Какой странный аппарат…Ярко-красный, скорее всего пластмассовый, с какими-то кнопками... Откуда он? Ей вспоминался совсем другой – серый, тускло поблескивающий металлом, он висел на стене. Чтобы набрать номер, надо было продеть палец в дырочку с цифрой и повернуть диск. Ей почему-то всегда казалось, что палец застрянет, и она останется прикованной к аппарату… Телефон тоже таил в себе тревогу. Она попыталась прислушаться, о чем говорит по красному телефону человек, сидящий за столом напротив нее. Ах, да, его зовут Максим…
– Света, я думаю, ты права. Ее нельзя больше оставлять одну. Это уже не в первый раз. Она забывает одеваться, не ест… Что?
О ком это? О ней? Но она ничего не забывает, просто не хочет… Не видит смысла… И к тому же она не одна. С ней Тамара, Нинка, Лена – в камере больше десятка женщин… Но что он еще говорит?
– Нет, об этом речи нет. Сиделка стоит дорого. Наверное, надо действительно оформлять... Ну да, именно туда… Там присмотрят.
Что он имеет в виду? Куда хочет оформлять ее? Куда ее переведут? Она не желает снова двигаться по бесконечно длинному коридору, подталкиваемая в спину неумолимым конвойным. Не хочет отвечать на нескончаемые вопросы и ощущать раскаленный песок в глазах, зная, что любые ответы могут быть истолкованы во вред…и не только для нее.
Он поставил перед ней тарелку с супом.
– Ешь, пожалуйста. Сейчас, при мне, а то совсем отощаешь.
– Нет, я не могу, не должна. Мы ведь объявили голодовку…
– Что ты говоришь, мать?!
Она упрямо сдвинула брови и прилегла на кровать. От нее ничего не добьются. Пусть лучше оставят в покое…
Выплыв из неожиданной дремоты, она поняла, что осталась снова одна. В сознании  ворочалось болезненно-неприятное чувство. В чем дело? Ах да, ее должны куда-то переводить…
Самое ужасное – даже не допросы, не неизвестность дальнейшей судьбы.  Это были беды глобальные, с которыми смириться было легче. Больше всего угнетали бытовые мелочи, особенно невозможность помыться. Тело чесалось, иногда зуд становился почти нестерпимым. Там, на воле, вода была привычной и доступной, а здесь о ней можно было только мечтать.
Нет, нет! Только не это!
С усилием она все-таки вырвалась из воспоминаний. Она не в тюремной камере, а в своей квартире. Сейчас она пойдет в ванную и включит воду – горячую, холодную – всякую. И примет душ. Или лучше полежит в теплой воде, опрокинув в нее колпачок с душистой пеной. Она может это сделать! Какое счастье!
Она зажгла свет, покрутила краны, добиваясь особенно приятной на ощупь температуры воды, погремев цепочкой, заткнула пробкой отверстие на дне, присела на край ванны. Что-то продолжало беспокоить, и тревога усиливалась.
Ах, да, оформление, перевод… Нет, не время для блаженства в теплой водичке. Все, что она может сказать и что уже сказала, непременно обернется против нее. Она может подвести Тамару, других подруг, бросить тень на родных. Тетрадь с записями нужно спрятать или уничтожить. Лучше всего сжечь, это надежнее. В квартире, которую они занимали с мужем, где родился Максимка, был старый камин. Пользовались им редко, но содержали в порядке. Только где он, в какой комнате? Почему она не может найти его? Странно. Как будто бы квартира изменилась, сжалась, и дверь в комнату с камином никак не найти. Впрочем, вот же он, камин. Немного не такой, как должен быть, но это ничего, неважно.
Она открыла духовку газовой плиты и стала вырывать исписанные листы из синей тетради. Немного подумав, сунула туда же, в темную открытую пасть, и коленкоровую обложку. Пусть исчезнет все. Только сначала надо найти дрова. Раньше они лежали в прихожей… Надо принести их и разжечь огонь.
Звонок в дверь… Неужели это уже за ней? Не успела!.. Она захлопнула дверцу духовки. Может, не догадаются. Новый звонок. Открыть все равно придется, а то будет еще хуже… Странно, это всего лишь мальчишка…
– Ба, здравствуй. Чем сегодня занималась? Я тебе пирожков принес. От мамы.
Мальчик смутно знаком, и он, кажется, не опасен. Пирожки принес… Может, в самом деле поесть? Голодовка уже должна закончиться, Тамара сегодня не напоминала о ней.
– Ба, да что ж ты так ешь, стоя, в сухомятку? Я чайник поставлю?
– Нет, не надо!
Только не пускать его на кухню – вдруг догадается.
– Я сама поставлю, посиди здесь.
Кажется, перехитрила. Можно в самом деле согреть чаю, отвлечь его внимание.
– Пойду руки помою, ба!
Какой настырный мальчишка. Но пусть лучше идет в ванную, чем на кухню.
– Ой, у тебя же вода переливается. Потоп целый. Включила кран и забыла что ли? Теперь пол вытирать придется…
Мальчик зашлепал мокрой тряпкой по полу, отжимая ее в ванну. По чистой, еще не успевшей убежать в дырочку стока воде расползлись грязные облака. Такие можно было увидеть из окна камеры, если встать на кровать и подтянуться по стене. Они напоминали о какой-то другой жизни, той, что осталась за кирпичными стенами, там, снаружи. Потом она видела эти стены снова – и не раз – из окна поезда, она даже осмелилась однажды показать их внуку, совсем маленькому еще тогда, недавно начавшему связно говорить. Точно таким был Максим, когда ее увели ночью и заперли в этом крестообразном мрачном здании. Она так и сказала малышу:
–Ты знаешь, что там? Не знаешь. Так запомни, это тюрьма!
– А что такое тюрьма? – спросил малыш, но она в страхе зашикала на него:
– Тише, не кричи так громко, нас услышать могут. Тюрьма – это тюрьма. Вот она, за окном. Только что проехали.
Малыш странно примолк, а она вдруг поняла, что он стал ее сообщником еще тогда, ничего не понимая. Поняла и то, что именно этот малыш, только уже сильно выросший, сейчас стоит перед ней с мокрой половой тряпкой в руках, и это ее внук. Ему можно довериться. Только ему.
– Оставь тряпку, пойдем, – скомандовала она, открывая дверь на кухню.
Внук повиновался и, наскоро ополоснув руки, пошел следом. Она открыла духовку.
– Вот, я хотела все это сжечь, но лучше забери с собой. Прочитаешь. Я писала это для тебя, Дима, – с каким-то особым удовольствием произнесла она вслух всплывшее в памяти имя внука.
– Так ты закончила, бабуля? Но почему все разорвано? Почему ты в духовку все сложила? – недоумевающий ломкий голос срывался на высокие ноты.
– Так было нужно. Сохрани. Я не все записала, но пусть будет пока у тебя. Не говори только отцу, хорошо?
– Ладно…Но зачем ты это порвала?
– Когда-нибудь тебе все станет ясно, Дмитрий Максимыч. Хорошо, что сжечь не успела, а собиралась ведь… Уноси скорее.
– А чай?
– Что? Ах, да, чай с пирожками… Ну, садись за стол.
Она улыбалась, подливая ему в кружку кипяток, ласково поглаживала его вихрастую голову, с аппетитом жевала румяный пирожок. Но тревога снова нарастала, и она была рада, когда наконец заперла за гостем дверь.
Вернувшись на кухню, увидела за столом кивающую ей головой Тамару и поняла, что больше не имеет сил сопротивляться навалившемуся на нее прошлому. Оно, так долго и старательно задвигаемое в область забвения, теперь окончательно вырвалось на свободу. Остается только смириться и снова шагать из угла в угол общей камеры, вызывая раздражение товарок по несчастью, или брести нескончаемым коридором туда, где снова и снова будут задаваться одни и те же вопросы, на которые нельзя дать ответа, не оборачивающегося во вред. Краснокирпичные стены – это ловушка, никогда до конца не отпускающая свою жертву, даже если ей удалось на время вырваться в другой мир.

И далее было неважно, в больнице или в отдельной квартире размещается ее много перетерпевшее на своем веку старое тело – оболочка, покинутая сознанием, ушедшим туда,  за кирпичную стену, откуда уже невозможно было ему вернуться.