Выпал

Александр Гринёв
Заснежило к вечеру.
 Поземка столбы фонарные обнимать взялась  сувоями* до окон.
 Жалким пятном  месяц серый. Не различить ему сквозь  круговерть  снежную, что на Земле деется.
 Так и глядел грустно, покуда зорька  утренняя с небосвода  не выставила.
Зарделся ясный день морозный, каждой  снежинке народившейся на солнце блеснуть желается.
И от того искриться снег до яркости колкой, слепит глаза, а на душе от пышности такой и спокойно, и благостно.

Манька  стука незнакомого испугалась,  глаза открыла. Комнатешка убогая, светом скудным чуть полнится  из  щели  оконной. И пригрезился тут же  вечер вчерашний.

- Нынче здесь заночуешь,  к завтрему жилище сменю, а там, со временем и во дворец. Не поскуплюсь Маня, царевной будешь, - и столь страсти в глазах  лазоревых у нового любовника!
 Но, средь искорок чувственных тенью  черное мелькнуло.
Так и застыл сей взгляд мимолетный в памяти девичьей.  Здесь и вспомнилась фраза отца Воронова: «Никогда к  фараонам по воле своей … »

Вон оно как.   Ощутила  деваха  чуждое   во взгляде пристава.  Ужель, лишь воровской дорожкой  теперь? И лишь вспомнила ласки околоточного  –  тут и стрельнуться!

- «Царевной будешь», - усмехнулась Манька. Знать бы легавому о мильёнах  его «царицы», видать в застенки и упрятал, богатство прибрав.
И тут же, шубейку накинув, к двери.  А  за ней-то,  старуха с глазами, что взаймы взятые!

Улыбнулась беззубым ртом  старая: - Пущать не велено тебя, красавица.

- Ты ж замерзла, бабушка. Схоронили тебя - второй год пошел.

- Так и ты, Маня,  не живая.  Как  нещечко*  чужое прибрала, да с ним две жизни, так и нет тебя.

Глянула девка в ведро с водой, а без лика её водица, лишь рябью мелкой потолок низкий. И тут же прикосновение холодное ощутила.

Проснулась. Любовник  пальцами лица её едва касается. Шинель холодная с морозу, усы ещё в инее с каплей неприятной под носом.

- К обеду съедем, под Питером недалече на заимке поживешь, - усища влажные к губам её близятся, вот-вот сыростью покроют.

Офицер торопливо шинельку с плеч  в сторону, шапку долой, кабуру на лавку, рванул с крючков мундировы борта, впился сырой колючестью в тело Манькино.
И показалось ей – трясина болотная  она, куда не ступит кто, тому и захлебнуться жижей.
Мнет тело Манькино пристав, до пояса  раздел, а рука её  к кабуре тянется. Вот, пуговку отстегнула, за рукоятку холодную взялась, в грудь фараонову револьвером ткнула и щелкнул  выпал дымный, что мухобойкой хлопнуло.

Из "Марафетка"