Каждому своё

Александр Мазаев
      Наколов буквально за субботу на пару с тестем целую тракторную телегу дров, Петька Игнашкин наскоро ополоснул из умывальника на веранде свои закопченные мозолистые руки, извлек из нагрудного кармана, доставшейся ему на память от дедушки солдатской гимнастерки помятую пачку Полета с никелированной зажигалкой, и удобно расположившись прямо под окнами дома на деревянной завалинке, сладко затянулся.
      – Все, родимая. Шабаш. Как говориться, глаза боятся, а руки делают. Кхе-кхе. Распластали, слава Богу. – весело щурясь из-под козырька едва живой пограничной тестевой фуражки без кокарды на белеющую на солнце громадную кучу из ровненьких осиновых поленьев, с облегчением прокряхтел тоже уже давно немолодой, отработавший ни один десяток лет водителем грузовика на местном молокозаводе зять.
      Молча оглядев итог сегодняшнего труда, умаявшийся за день восьмидесятилетний тесть, кое-как доковылял до скамейки, стоявшей здесь же около ворот, и едва не потеряв от усталости сознание, грузно опустился на нее.
      – Че это с тобой, бать? Уробился? – видя неважное состояние тестя, и с каким трудом дались ему эти шаги, обеспокоено поинтересовался у него Петр.
      – Ой, Господи. Чего-то в глазах резко потемнело. Старый видно стал. – поглаживал с левой стороны груди дед и тяжело дышал. – Но, ни че, пройдет. Не беспокойся.
      – Сердчишко, что ли барахлит?
      – А Бог его знает? В груди, как будто все зацементировалось. Ой… Не околеть бы, Петька. Господи прости.
      Петр не сводя с родственника глаз, подошел к лавочке, и как паровоз дымя сигареткой сел рядом с ним.
      – Будя, Филипыч, болтать-то. Раненько нам еще околевать с тобой. – твердым голосом промолвил Игнашкин и погладил тестя по его исхудалому, но в то же время еще крепкому плечу. – Успеем, чтобы у нас под портретом были обе даты. Сто процентов, никуда не денемся мы.
      Старик тут же, как-то тревожно покосился на него.
      – А никто туда, Петро, и не спешит. – нахмурив косматые седые брови процедил он. – Зачем туда торопится, если мы все равно, хошь не хошь, а туда попадем?
      – Я и говорю, что рано, или поздно, все мы порастем травой. А пока живем тут, надо больше шевелится. А то, как же? Я, папка, разве не прав? В гробу же не пошевелиться. Там сколько тонн-то будет над тобой?
      – А как ты там пошевелишься? Нет, Петруша. В ящике не развернуться. Бесполезно. Поэтому, успеем туда.
      Оранжевое осеннее солнце резво клонилось к горизонту, из-за этого на улице становилось заметно свежей.
      – Нет, милый мой. Упаси Бог, вот так окочуриться щас. Я пока не готов. Лучше поживем еще малость. У меня вон у старшей сестренки, Полины, тетки твоей жены, дочурка была. Царствие ей небесное, не к ночи помянутой. Оксанкой звали. Э-хе-хе. Молнией убило девку.
      – Молнией? Это в двадцатом-то веке?
      – А какая разница, в каком? Угробило, и все тут. Ей годов-то было. Господи. Лет двенадцать, или тринадцать всего. Молоденькая. Ехали они вдвоем с дедушкой с покоса на лошадке, и как им сверху звезданет. Самое обидное, что они половину-то пути уже проехали, почти к деревне подъезжали, и тут небо, как давай темнеть.
      – Гроза?
      – Гроза проклятая. Будь она неладна. Чугунный лом ей в колесо. Поначалу-то, вроде было терпимо, дождик закапал и все. Но зато потом, как давай кругом греметь, сверкать, стучать. В тот день, говорят даже стога у многих разметало. Господи Иисусе. И молнией, аккурат в их телегу, как со всего маху дало. И оба сразу насмерть.
      – Жуткое дело, гроза. – испуганно закачал головой Петр. – Если еще с шаровой молнией, то вообще хана.
      – Не приведи Господь. А она такая сердобольная, дочка-то у Полины была. Наверно, комар когда ей на руку садился, то она ни за что его не прогоняла, пока он крови досыта не напивался ее. Э-хе-хе. Добрая была.
      – Еще как жалко. Не то слово. Как же не жалко? К тому же еще и такая нелепая смерть.
      – Конечно жалко. Человек же. А потом, с другой стороны, что ты сделаешь-то? Как ты судьбу перехитришь?
      – Никак. – сам с собой пробубнил зять. – Пустое.
      – Вот и я о том же говорю. Потом, значит, годов через пять после Оксанкиной смерти, Полина сидит у нее возле могилки, горюет, и тут вдруг рядом с крестом, откуда-то, словно из-под земли образовался дряхлый старикашка с седой бородой. И лепечет сестре-то, дескать, чтобы она больше не мучилась, будто бы с Оксанкой там на небе все в порядке. Полина слезы-то на глазах платочком протерла, а старика-то этого и след простыл. Представляешь? Это она уже потом сообразила, когда домой пришла, что этим дедушкой-то возможно Николай Угодник был.
      – Чудеса да и только. Мистика.
      – Не веришь, что ли? За что купил, за то и продал.
      Несмотря на то, что мужики закончили работу час назад, около ворот в воздухе по прежнему витал запах свежей древесины и слабого табачного дымка.
      – Нет, родимый. – задумчиво молвил дедушка. – Помирать в мои планы не входит пока. Не дождутся.
      Петька с грустью смотрел, куда-то вдаль, и по выражению его лица было видно, что он о чем-то мечтает.
      – Смотри, как быстро стихло все кругом. – боясь спугнуть долгожданную вечернюю тишину, еле слышно сказал он. – Я люблю безмолвие, только чтобы никто им наслаждаться не мешал. Че вся эта наша трескотня на самом деле значит? Суетимся мы лишку, бать. Все ругаемся, чего-то без конца, химичим, ломаем свой пустой котелок, как эту жизнь веселее прожить. А как ты ее весело проживешь-то, когда вокруг тебя вся эта свистопляска твориться, когда ты по самые уши в трясине завяз? Нет, папка, не получается у нас легко, не выходит. Так вот иной раз задумаешься. Зачем вообще суетиться, жилы рвать? Для чего надрываться, для какой такой цели, бисер перед свиньями метать? Оно ведь все равно от нас, ничего не зависит. Там, на небушке твою судьбу решают, там, на самых верхах. Тут это дело не благодарное. Сердчишко же у тебя не спросит, когда ему на тормоз нажимать?
      – Спросит, не спросит. – стальным голосом отреагировал старик. – Но береженого Бог бережет. На рожон-то лезть, все равно поди не стоит? Зачем зря рыпаться?
      – А еще, бать, я люблю смотреть на огонь, и когда костром пахнет. Не знаю почему. Раньше, помню, когда еще щенками были, уйдем, бывало, на озеро Дерганово за молочную ферму и печенки там всю ночь печем. Грязные, помню, все сидим от сажи, как чертята. И ведь даже спать не хотелось совсем. Могли сутками бедокурить и не спать.
      Услышав краем уха про знакомое название - Дерганово, Филипыч вдруг резко изменился в лице.
      – У меня, Петя, на этом самом озере, про которое ты только что обмолвился, дедушку убили кулаки. – мгновенно стал серьезным тесть. – Он сразу после революции в милиционеры заделался у нас. В этих краях порядки наводил. Матушка нам перед смертью, Царствие ей небесное, помню, рассказывала, что у него настоящий наган с саблей на стене в избе висели. Бывало, наденет он казенную кожаную куртку, револьвер сзади за ремень заткнет, и на две недели на задание на своей бричке уезжал.
      – Ничего себе. Какой отважный у нас родственник.
      – Отважный говоришь? Не то слово, какой. Тот еще был пройдоха, кобель. Тоже мне. Восемь девок, один я.
      – Это почему же кобель-то?
      – А кто же еще? Конечно кобель. Самый настоящий. Все-то ведь думали, что он бандитов ловит, с вооруженными шайками сражается, а он в соседней деревушке Ляпуново водку с одной смазливой вдовушкой хлестал. Срамота. У той мужика, он у атамана Семенова служил, в гражданскую убило, и дедушка мой с ней шашни и закрутил. Да ну, его к лешему. Тьфу! Скверный был мужичонка. Ни вашим, ни нашим. Не хочу я память ворошить.
      Когда огненно рыжий солнечный круг почти полностью спрятался на западе за сопкой, в легких сумерках из-за поворота показалась знакомая долговязая мужская фигура. Это возвращался с озера с рыбалки местный забулдыга, проживающий в соседнем с Филипычем проулке семидесятилетний конюх по имени Степан.
      – Вон идет, живоглот. – сразу же его первым заметил тесть и озабоченно пощупал подбородок. – Щас опять будет, или на свои болячки жалиться, или же, если пьяный, то всех последними словами костерить. Удильщик. Пойдем, Петька, лучше в дом от греха подальше.
      – Да погоди ты, батька. – распирало любопытство Петра. – Давай хоть посмотрим, чего он там поймал.
      – Кхех! Поймать можно, только триппер. – в конец обозлился дед. – Пойдем, Петька, в избу. И правда поздно уже. И ужин поди уже давно на столе остыл.
      Пока родственники сидели и спорили, как им поступить, Степан в этот момент уже был возле них.
      – Ну, че сидите, заговорщики? – от души побратавшись с каждым за руку, сходу стал придираться пьяный в умат Насонов к людям. – Раскололи эту холеру наконец? Молодцы. Ловко вы ее уделали. Хм. Целую телегу.
      – А че на нее смотреть? – без особой охоты подал голос старик. – В четыре-то руки веселей.
      – Я бы месяц с этой хреновиной возился, и то бы, наверно, не осилил. А вы, ребята, и вправду молодцы.
      – Молодцы наши отцы. – весело пошутил Петр.
      – Не умничай тут. – фыркнул на него Степан, и стал шарить по своим карманам. – Давай, Петька, мне свою магазинную цигарку, пока я добрый. Кхе-кхе-кхе.
      Петр, не желая связываться на ночь глядя с нетрезвым, вечно ко всем придирающимся по пустякам Насоновым, вытащил из пачки, лежащей тут же с края скамейки сигаретку с зажигалкой, и послушно протянул их ему.
      – Сам-то откуда топаешь так поздно? – ехидно спросил тесть. – Где рыбачил? Небось опять на озере удил?
      – Где я был, меня там уже нет. Ха-ха-ха!
      – Ишь ты, какой. Все тебе хиханьки-хаханьки?
      – Какой?
      – Деловой.
      – Деловой, говоришь? А че мне, Санька дома-то сидеть? Это же у тебя хозяйство, а не у меня. Зять вон перед тобой на задних лапках прыгает, весь день колун из рук не выпускал. А мне, че делать дома одному? Вешаться?
      Филипыч как-то нехорошо, скорее даже брезгливо, исподлобья взглянул на Степана и ухмыльнулся.
      – Вы поглядите на них, сидят, как мертвецы. – видя перед собой черствые равнодушные лица, все не успокаивался конюх. – На божничку бы вас поставить, смирных таких. Я спрашиваю, чего такие правильные? Небось и мяса-то не ели никогда с ножа?
      – Степка. Успокойся. Че ты вытанцовываешь перед нами? У брата бы лучше своего поучился, как себя вести. Он же у тебя верующий, в церкву ходит. А ты тут Ваньку валяешь. Не допил? – пробубнил дед себе под нос своими сухими обветренными губами. – Или не клевало у тебя?
      – Чего бы это не допил? Допил, представь себе. Шутка... Мне, Санька, чтобы допить, цистерну надо. Так я и то, мне кажется, буду ни в одном глазу. Главное, чтобы закуска была. Не люблю закусывать мануфактурой.
      – Какой еще мануфактурой? – не сразу сообразил старик. – Загадками, Степа, заговорил?
      – Хм. Вот валенок сибирский.
      – А можно людей не оскорблять?
      – Можно козу на возу, и Машку за ляжку. Ха-ха-ха!
      – Ну, ты и дурак.
      – Это я то дурак? Ты, Сашок, до седых усов дожил, и не знаешь, что такое мануфактура? Ты, что ли с Луны упал? Ну, то есть одним рукавом. Так-то, конечно, можно и без закуси, чай не графских кровей. Силенкой-то Господь, как видишь, не обидел. Или ты наверно забыл, что я родился на улице Февральской революции, которая раньше, кстати, еще при анператоре Каторжанской была?
      – Тебя забудешь, как же.
      Тут Насонов мгновенно перевел свой озорной ехидный взгляд на сгорбленного на скамейке Петьку, и поставив удочки к забору, по дружески похлопал его по плечу.
      – Дашь взаймы мне, Петьша? – дыхнул ядреным перегаром точно в шнобель зятю Степан. – Или у тебя, как и у тестюги твоего скупого, кишка тонка? Ха-ха-ха!
      Игнашкин, который и без того сводил концы с концами, опустил голову и не стал ничего говорить в ответ.
      – Чего это она тонка-то? – тут же возмутился лживым наветам в свой адрес Филипыч. – Ты, Степка, говори, да не заговаривайся.
      – А че я не так сказал? Все ведь по делу? Вы как эти, ей Богу. Кержаки. У вас сроду, куркулей, зимой снега бывало не выпросишь. Хотя, кому-то и давали, зря не буду наговаривать. Под проценты, например. А? Ну, да Бог с вами. Дело ваше. Э-хе-хе. Ладно. Хорошо с вами, ей Богу, но дома лучше. Давай тогда Петруха мне еще сигаретку напоследок, а то я одной не накурился. Слабый у тебя, дядя, табачок. Кхе-кхе-кхе.
      Когда мотающаяся в разные стороны, как маятник старинных часов худая фигура Насонова, наконец исчезла из виду, Филипыч с облегчением облокотился потной спиной на ворота и зажмурил глаза.
      – Ох и дурной. – выдохнул он. – А ведь когда-то мы с ним товарищами были. Ой, да че щас вспоминать.
      – Даже так? Прямо товарищами?
      – Еще какими. Лепшими. Правда он намного моложе меня. Ну, да Господь с ним. Поистине верно говориться: избавь нас, Боже, от наших друзей. А с врагами мы и сами, как-нибудь справимся…
      – Да уж. Точно не подарок он. Особенно пьяный.
      – Видишь, ему самому уже семьдесят, а он все порхает, как жаворонок. Тьфу! – снова стал возмущаться дед.
      – Важно, бать, не сколько лет ты прожил, а как ты их прожил. Иные вон и до девяноста доживают, а назад оглянуться боятся, потому что ничего путного не сделали в этой жизни, только воздух портили сероводородом и все.
      – Верно, зятек, говоришь. Правильно.
      – Ну, а как? Все же понятно без слов.
      – У него братуха вот нормальный. Федька Дьяк. Мы с ним даже одно время за Рябиновкой на соседних покосах страдовали. А этот Степка сроду был взбалмошный, шаляй-валяй. Тьфу! Помню, я уже тогда из армии вернулся, надумал он женится. Ему лет шестнадцать было тогда. Че так рано решил хомут одеть, ума не приложу. Может по залету вышло, а может просто стало невтерпеж. Не знаю, я над ними свечку не держал. Он нам тогда прямо на улицу трехлитровую банку самогона приволок в честь свадьбы. Видишь, человек человеком был. А щас?
      – Да ну его к дьяволу, халявщика. У меня из-за него теперь курева нет.
      – Почему вот так происходит? Вроде родители у них с  брательником одни, а характеры у мужиков разные? Они ведь с ним небо и земля. Правда только Федька ходит, как мешком пришибленный. Уж шибко простенький он.
      – Простота хуже воровства.
      – Теща твоя мне не так давно говорила, что он хоть зимой, хоть летом в последнее время мерзнуть сильно стал. Трое трико под брюки надевает. Да ладно бы только трико. Так он и мясо есть перестал. На завтрак, на обед и ужин одни овощи лупит, да иногда кабачковую икру. Еще всякие каши варит без конца.
      – Работает, нет? – спросил зять.
      – Федька-то? Работает. Токарем у нас в механическом цехе. Мелкая сошка. Он еще знаешь, что? Больно верующим в последнее время стал. По воскресеньям весь день в церкви пропадает, все посты соблюдает, исповедуется, причащается, самое главное, водку пить перестал. Он даже бородку рыжую специально отпустил, чтобы его попы за своего принимали. На него если рясу напялить, так он будет и вправду вылитый дьяк.
      – А сам-то Степка щас женатый, или холостяк? – все донимал старика своими вопросами Петр.
      – Степка-то? Живет с какой-то колченогой старухой Изергиль. Та, бабы шепчутся, ни сготовить, ни убраться, ни бельишко постирать. Приезжая грязнуля. Ага. Он ее года три назад, откуда-то из города притарабанил. Где уж он ее там откопал, такую неряху, одному Аллаху известно.
      – Все с ним ясно. Он оказывается сам с червинкой, а еще нас с тобой щас поучал. Сволочь бесстыжая. Последней сигаретой не побрезговал. Крохобор.
      – Да ну, его. Вот он с этой городской хромоногой уткой и живет. Ну, как живет? Громко сказано, конечно, что живет. Пока не пьет, живут. Как только запивает, так она сразу манатки в зубы, и в город к дочерям своим когти рвет. Это разве жизнь, взад-вперед мотаться? Так, чешуя плотвичья, смех на палочке, одно название, а не жизнь.
      – Дааа. Жизнь на самом деле та еще падлюка. Раньше, бать, намного спокойней жилось. А щас оскотинились все, совесть потеряли. Спроси щас у любого прохожего на улице, в чем заключается смысл жизни? Так не ответит никто. Зато все из себя корчат, кого-то, не пойми кого.
      – Это они умеют, все нынче грамотные, академики. Это у нас заложено в сознании. Иной раз, тебя так могут продавцы в магазине облаять, забудешь зачем приходил.
      – Вот-вот. Я о том же. Взять вон к примеру директора нашего молокозавода Караваева, раньше ведь алкаш алкашом был, заведующим в лаборатории работал. Потом, за неимением лучших кадров, его, каким-то образом назначили, аж директором всего завода. И тут мужика понесло. Он и галстук-то до этого даже не умел завязывать, ходил в стоптанных сандалиях, с кудрями в ноздрях. А тут поглядите, оперился, пиджак купил в полоску, модные замшевые туфли, запонки. Директор скотобазы. Хм.
      Не смотря на поздний сентябрьский вечер, мужики ни грамма не замерзли, и они решили еще немного побыть на улице и подышать перед сном свежим воздухом.
      – Щас-то он, на что живет? – вновь поинтересовался Петр у тестя про Насонова. – На водку же деньги нужны.
      – Пенсию наверно получает. А может тратит, то что раньше этот барахольщик накопил? Не знаю. Я же не общаюсь щас с ним. Он одно время пасеку у себя рядом с домом держал. Помню, помешался на этих пчелах. Все в огороде было в ульях у него. У всех нормальных людей картошка, а у того улья. Ха-ха-ха! Все хвастался, что на него двадцать тысяч работников пашут. Это он про пчел.
      – Веселый дядя, однако, с юмором.
      – Самое смешное, что у него и у его соседа по проулку, латыша Хамацкого, тоже на огороде пасека была. Так ты знаешь, что ему Степан устроил? Все время того обвинял, что латышские пчелы кормятся от его липы. Сколько он с этим соседом судился? Заставлял того ущерб возмещать. Латыш даже хотел его за вымогательство прищучить.
      – Ох и жадный у тебя товарищ, бать. Я, честно говоря, и не знал. Как вообще можно было связаться с таким?
      – Да, Петька. Представь себе. Сам не понимаю, как меня так угораздило? У меня ведь тоже по молодости была одна мыслишка, пчеловодством думал заняться слегка. Только я хотел всего пару ульев поставить, не на продажу, а для себя. Так Степка конкуренции испугался, угрожал мне, чтобы я дурью не маялся, пугал по судам меня затаскать, хотя я ему все время помогал по жизни.
      – Как там говорится? Сделав добро, не кайся?
      – А я и не каюсь. Вот еще. Господь с ним. Еще я помню мне однажды мачтового лесу выделили в лесничестве сорок кубов, как многодетному, так я ему по доброте душевной за бесплатно половину бревен отвалил. Он должен был за это мне в ножки поклонится, а он вместо этого на меня и на лесничего Тимоху, телегу в область накатал.
      – Это за что же интересно? – ошалев от такой наглости, уставился на тестя Петр.
      – А за то, что я, якобы, самовольно распоряжаюсь тут в округе всеми лесами, и как барин, государственное имущество налево и направо за большие деньги раздаю.
      – Да уж. Ничего не скажешь. Друг.
      – Конченная гнида, а не друг. Тьфу! Прости меня Господи. Но ничегооо. Бог шельму метит. Ну, и что, что он раньше катался, как сыр в масле, зато щас живет, как попрошайка, сигареты вон сшибает у тебя. Я знаешь, че еще вспомнил, Петька, у него лет десять назад колоду из нержавейки украли из бани. Милиция, сколько не искала, не нашла. Он на них столько жалоб настряпал, что им потом самим пришлось ему купить новую колоду, чтобы он по областному начальству не бегал, и занятых людей со своей вшивой баней не донимал. Конченная гнида. Тьфу!
      Петька сощурил глаза и на минуту затих.
      – А я сейчас, бать, вот про что подумал, когда ты про пчел-то заговорил. Все-таки интересно природа все распределила на этом свете. Пчелы вот, к примеру, собирают сладкую пыльцу с цветочков, а мухи почему-то кружат, только возле дерьма. Странно, да?
      Филипыч теребил своими худыми пальцами колючий подбородок и про себя перебирал Насоновскую непутевую жизнь и их взаимоотношения из прошлого.
      – Где ведь, Степа, только не калымил, паразит. – бубнил дед и слегка похрюкивал. – Одно время даже сторожем работал на стройке, где-то в Подмосковье. Занесла его туда нелегкая. Пил там по черному. За это и выкинули его на вольные хлеба. А как же? Смотреть, что ли на него? Терпеть его пьяные выходки? Ты сторожить устроился на стройку, или пить? И правильно сделали. Кому понравиться, такая служба, этакая вакханалия?
      – Само собой, никому. – согласился Петр. – Щас в наше время дураков нет. Щас каждую копеечку считают.
      – Вот именно. А он без ума лакал ее в три горла. Пьяница. Откуда, только здоровье бралось? Бывало, придут к нему дружки с бутылкой самогонки, и он к концу смены, ни петь, ни плясать. Так бы, глядишь, и дальше пил, если бы в его дежурство со стройплощадки бульдозер ночью не стянули.
      – Да уж. Всем сторожам сторож. Хм.
      Старик по доброму заулыбался.
      – У меня вон родственник из Буланихи, у двоюродной сестры у мужа зятя шурина брат. – затараторил он. – Тоже, как и Степка в молодости, таким же обалдуем растет.
      – Сам-то понял, че сказал?
      – Чего?
      – Всех, бать, в кучу собрал.
      – Да ну, тебя, Петька, в баню. Короче седьмая вода на киселе. – распалился от возмущения дед. – Я говорю ему, я в твои годы, когда ты у мамки сиську чавкал, я уже с отцом в лесу на делянках сучкорубом халтурил, да муравейники в лесу из своей пипирки орошал. Ха-ха-ха!
      Игнашкин смотрел себе под ноги и тихонько вздыхал.
      – Они всю сознательную жизнь, Степкины родители-то, жили неважно, можно сказать, что впроголодь. – ковырялся в памяти Филипыч. – Ни спереди, что называется, ни сзади, ни обуть, толком, ни одеть. Нищета. Кругом была нужда. Господи. Потом он с горем пополам отслужил срочную, где-то на монгольской границе, вернулся сюда к родителям в Хохловку, месяца два по деревне без дела проболтался, прогужбанил, и надумал в Москву на заработки, за длинным рубчиком рвануть.
      – В Москву за песнями? Хе-хе. Тоже решил попробовать Жар-птицу за хвост ухватить?
      – Ага. Держи карман шире. Хм. Работал он там сначала, в каком-то ЖЭКе, на говновозке, кишку, или этот, как его там, дай Бог памяти, гофрированный шланг в канализационные дырки засовывал, и дерьмо откачивал у всяких столичных козлов. Хотя, что тут, такого зазорного? А? У нас ведь любой труд в почете был в те времена. Это щас все вверх тормашками перевернулось, все брезгливыми стали, деловыми. Щас кто у нас в обществе в первых рядах? Торгашня всякая, купи-продай, барыги. А тогда был в моде рабочий класс. Правду говорю. Вот и он на ассенизаторке по столице катался. Дерьмо качать, я тебе скажу, работенка, хоть и не благодарная, с сильным запашком, с тухлятиной, но зато его начальник по деньгам не обижал. Заработал, получи. И все прозрачно, без всяких там шерше ля фам. Проработал он там в этом ЖЭКе, значит, где-то примерно с полгода, и домой, на родину шибко потянуло его дурака.
      – Почему сразу дурака? Дом, есть дом. А как же? Это дело такое, манкое. И потом, всех денег ты не заработаешь, как не кажилься. Геморрой, тут да, запросто схватишь, а вот грошики, хех, черт бы их побрал, те гаврики легко не достаются никогда.
      – Тут дело вовсе не в деньгах, Петруха. – от души кряхтел тесть. – Он, кстати, на этот счет не прихотливый. Ему главное, чтобы на курево и на водку хватало. И хорош. Это ведь у него потом деньжата завелись-то, когда он стал медом торговать.
      – На водку и на курево, значит? – переспросил Петр.
      – Ну. А ежели будет на них хватать, то уже считай, жизнь состоялась. Он ведь не поэтому оттуда, из столицы-то уехал. Не поэтому. Отец у него, как назло без матери один в избе остался. Та, зараза, не вовремя померла.
      – А когда у нас кто вовремя помирает? Она разве, смерть-то, кого, когда спрашивала?
      – Вот и она, точно также, скоропостижно ушла. Не раньше, не позже. А он, отец-то у него, сколь лет парализованным лежал, как кукла, как бирюк какой. Степка, когда с Москвы-то, с калыма возвернулся, его, главное штука, добросовестно подкармливал, когда и четвертинкой баловал по выходным дням. Придет, бывало, из сельпо, похлебки там ему, или еще, какой бурды накашеварит, потом сядет рядышком с его кроватью, и из ложечки, как дитя малое, кормит его. Примерно, как в той кинокомедии с Евгением Леоновым. Помнишь? Как он там детсадовской ребятне говорил? Прошу вас, возьмите в руки космические ложки. Подкрепитесь основательно. Ракета до обеда на землю не вернется. Ха-ха-ха!
      – Ладно хохотать-то, бать. Разошелся. Темень уже, а ты ржешь, как жеребец.
      – Ага. Как бык стельный. Ха-ха-ха! А тебе, Петька, не смешно, что ли?
      Зять молча помотал головой.
      – Спать охота. – вдруг принялся зевать Петр.
      – Спать? Ты это брось, родимый. Спать он захотел. Хм. Щас еще минут пяток подышим, и ужинать пойдем.
      – И че дальше-то, бать? – полюбопытствовал Игнашкин. – Ты остановился, как Степан парализованного отца из ложечки кормил.
      – Ага. Было дело. Обхохочешься. А тот, значит, старик-то зенками своими полуслепыми хлопает, губой трясет, и жрет, че ни попади, как буровая установка, как этот, хех, пылесос. Он у него, так-то, конечно, в еде неприхотливый. Раньше, помоложе-то когда был, так он все подряд, как поросенок трескал. Помню, он как-то с глубокого похмелья заперся в наш сельмаг, а там на прилавке пятилитровое ведро селедки Иваси стояло, он, значит, краюху хлеба от буханки отломил, макнул ее в селедочный рассол, и прямо там же при бабах сожрал за милую душу.
      – Вот артист. Ну, артист.
      – Долго с ним Степка, как с маленькой лялькой водился. Пока тот, черт болезный, развалюху свою на младшую дочь, шалаву непутевую, не переписал. Бессовестный. Хм. Козел.
      – Чего же это он так? – спросил зять.
      – А кто ж его знает, чего ему, Кощею облезлому, в его седую голову пришло? Как выяснилось, тот еще оказался кукловод. Хм. Бесстыдник. Оставил с голым задом мужика. Тот знал бы в Москве, какую ему отец поганку приготовит, так наверно бы не стал цацкаться с ним. Та, дочь-то, гнида, самое интересное, отродясь отца не навещала, жила себе, где-то в городской общаге, таскалась со всяким отрепьем, сто лет он ей не нужен был. Ага. Кому нужна, такая не ходячая обуза? Зато, когда ей дом-то нахаляву откололся, так она со своим хахалем тюремщиком, у старика, такие гастроли закатили, да чуть в хмельном угаре, не спалили эту халабуду вместе отцом.
      – А че за тюремщик-то, такой? – все пытал Филипыча Петр. – Прям серьезный-серьезный, крутой, или больше разговоров? Шушера?
      – Да какой там серьезный? Господи. Так себе. С боку-припеку. Плюнуть, да растереть. Гришка Лутовкин, с Пескаревки. Нашего бывшего, покойного фельдшера, Казимирыча сын.
      – Он, что ли? Я же в одной школе учился с ним.
      – Смотреть-то не на кого. Шибздик. Откуда, только гонору, столько взялось? Хм. Отсидел-то всего, главное штука, курам насмех, месяца три за алименты, зато потом, когда из каталажки-то его нагнали, ходил тут пальцы веером, сопли пузырем, как будто десятку строгача отмотал на лесоповале. Алкаш проклятый, урка. Тьфу!
      – Да брось ты, бать. Не кипятись.
      – У его предков, у фельдшера-то с матерью, раньше дом приличный был на шесть окошек возле пруда, капитальный гараж, большая теплица, баня, дюралевая лодка с мотором, огород. Потом, как он вместе с родичами начал гужеванить, и все у них прахом, кубарем пошло. Отца из больницы за пьянку вытурили, лодку отобрали, докатились до того, что корки хлеба в доме не было.
      – Дааа. Дела.
      – Им чтобы с голоду-то не подохнуть, мать картошку у соседей принялась воровать.
      – Даже так? – сильно удивился Петр.
      – А что тебя удивляет? Я тебе, Петька, больше скажу, они до того, заразы, допились, что пришлось им даже все перегородки в этом доме разобрать на дрова. Представляешь? Опустились, ниже некуда.
      – Дааа. Пьянка, еще никого до добра не довела.
      – Не в этом дело, Петя. Нет. Просто меру надо знать всегда. Будешь знать меру, будешь человек. Мы тоже с тобой далеко не святые. Только ведь по миру не пошли.
      На доходе девяти часов во дворе за спиной у мужиков вдруг загорелся свет, и в сенях, что-то загремело.
      – Пошли, бать, в избу. – посмотрев на открытые нараспашку ворота, забеспокоился Петр. – А то щас мать ругаться будет на нас. Мы уже сколько здесь сидим-то?
      Старик с ледяным, абсолютно невозмутимым спокойствием смотрел прямо перед собой и хитро щурился.
      – Щас еще, Петро, минутку и идем. – нехотя прохрипел он. – И че ты этих баб боишься, я ума не приложу? Ты это, Петька. Только не обижайся на меня. Ты уж пожалуйста шибко нашей Настюхе воли не давай. Не надо. А то разбалуешь ее. На кой ты ей новые сапоги на день рождения подарил? Купил бы татарские галоши, и ладно.
      Петька удивленными глазами покосился на родственника, и не желая отвечать на этот глупый вопрос, молча встал со скамьи и подошел к входу во двор.
      – Я почему-то щас знаешь, че вспомнил? – не дав волю эмоциям, технично перевел тему разговора зять.
      – Чего? – прозвучал недовольный старческий голос сбоку от него в темноте.
      – Я помню, бать, как только мы с Настасьей поженились, ездили к вашим родственникам в Ленинград в свадебное путешествие. Красивый, я тебе скажу, городишко, с фонтанами. Там раньше у царей резиденция была. Не был, бать, в Ленинграде?
      – Откуда? Это вы у нас богатые, везде катаетесь. Уже, где только не были. А мне бы, дай Бог, до районной поликлиники добраться на рейсовом автобусе. Какой мне, к черту, Ленинград?
      – Нууу, это ты много потерял. Если бы у меня щас лишняя копейка в кармане была, я б еще туда съездил не раз. А так… Э-хе-хе. Помню были с ней в Петропавловской крепости в соборе на экскурсии, и я там сцепился с одним охранником жлобом.
      – Это из-за чего же?
      – Да так. Из-за пустяка. Замечание нам с Настей сделал, что, якобы, мы громко говорим. Ну, я на него кабана и рявкнул, дескать, чтобы он свой лягушатник, свою варежку на нас не разевал. Хорошо, какие-то туристы нас растащили. А то бы я натворил им там делов.
      – Характерный ты у нас, Петька. Чуть, что не по твоему выходит, ты сразу лаяться кидаешься, дурак.
      – Он сам виноват. Хм. Нечего нас жизни учить, не маленькие. Учитель, тоже мне. Громко, видите ли разговариваем. Нам че теперь, рот нитками зашить? Как хочу, так и разговариваю. Я вообще-то на свои кровные приехал, ни у кого не занимал.
      – Остынь, Петро. Будя. Кто старое помянет…
      – А что, я не прав, что ли? – возбужденно размахивал руками на свету в воротах Игнашкин.
      – Конечно прав. Даже не сомневайся.
      – А чего же он, тогда до нас докопался? А? По какой такой инструкции? Я к ним приехал красотой любоваться, деньги тратить, а не с охраной кулаками мериться, бодаться, твою ж мать. И вообще, где справедливость? Я, понимаешь, в гараже спины не разгибаю, вкалываю от рассвета до заката в поте лица, а этот оглоед с утра до вечера на стульчике под иконками дремлет? Помню еще, рожа у него, такая гладенькая, сытенькая, блестит, как намазанный подсолнечным маслом оладь. Тьфу! Зла на этих дармоедов не хватает.
      – Не злись. Каждому, Петя, свое.
      – И свое не каждому.
      – Чего ты к нему прицепился, как сопля? Хотя я с тобой согласен, что это тоже будет не дело, если все мужики, в храмах под иконы сторожами сядут. Че же мы будем жрать-то тогда?
      Филипыч следом за зятем встал с лавки, и держась правой рукой за поясницу прошаркал мимо него во двор.
      – Нет, Петруха. – вдруг резко остановился посреди освещенного двора дед. – Хоть все подошвы до дырок сотри, а от судьбы никуда ты не денешься. Бессмысленно. Там у него на небе картишки еще при рождении раскинуты, кому шестерку выдать, а кому козырного туза. Видать и вправду говорят, что ты еще в животе у мамки булькаешь, еще не успел вылупиться на свет божий, а дата твоей смертушки уже там в небесной канцелярии нашкрябана, уже наточена у рогатой под твою грешную душеньку коса.
      – А кто спорит, бать? – закрыл на длинный деревянный засов ворота Петр, и скрипя окрашенными бурой эмалью половицами, подошел к тестю.
      – Я все про племяшку, про Полинкину Оксанку думаю. – как бы сам с собой рассуждал дед. – Задержались бы они там на покосе на минутку, выпили бы по кружке чая со зверобоем, и этой смерти могло бы тогда не быть, и молния бы не в телегу шибанула, а в траву ушла.
      Петр аккуратно, почти как девушку приобнял тестя за талию, и глядя ему прямо в глаза ласково заулыбался.
      – Судьба, папка – еле слышно промолвил он. – Сам же, только что сказал. Как ты от нее увернешься? Ладно, батя. Никуда мы не денемся. Прорвемся. Пошли, Александр Филипыч, и вправду, лучше за стол.