Публицистика Бунина ч. 4 Отношение к коллегам

Сергей Дроздов
Публицистика И. А. Бунина. ч.4

Отношение к «коллегам по перу».

(Продолжение. Предыдущая глава:http://proza.ru/2023/08/31/650)

Давайте теперь посмотрим на отношение И.А. Бунина к своим собратьям по профессии: писателям, поэтам и публицистам.
Оно, как правило было резко критическим, но нередко были там и очень верные наблюдения и выводы.
Вот, к примеру, что он пишет о нашей интеллигенции:

       «Коля записал то, что я вчера говорил с ним и принес мне эту запись: "Ив. Алекс. статьей Чирикова и газетами так взволнован, что до поздней ночи, уже сидя и ежеминутно куря в постели, говорил:
       - Нет, с какой стати он так его оскорбляет? Кто дал ему на это право? Ах, уж эти русские интелегенты, этот ненавистный мне тип! Все эти Короленки, Чириковы, Златовратские!
 
Все эти защитники народа, о котором они понятия не имеют о котором слова не дают сказать.
А это идиотское деление народа на две части: в одной хищники, грабители, опричники, холопы, царские слуги, правительство и городовые, люди без всякой чести и совести, а в другой - подлинный народ, мужики, "чистые, святые, богоносцы, труженики и молчальники".
Хвостов, Горемыкин, городовой это не народ. Почему?
 
А все эти начальники станций, телеграфисты, купцы, которые сейчас так безбожно грабят и разбойничают, что же это - тоже не народ?
Народ-то это одни мужики? Нет.
Народ сам создает правительство и нечего все валить на самодержавие. Очевидно, это и есть самая лучшая форма правления для русского народа, не даром же она продержалась триста лет!
Ведь вот газеты! До какой степени они изолгались перед русским обществом.
И все это делает русская интелегенция. А попробуйте что-нибудь сказать о недостатках ее!

Как? Интелегенция, которая вынесла на своих плечах то-то и то-то и т. д. О каком же здесь можно думать исправлении недостатков, о какой правде писать, когда всюду ложь!
Нет, вот бы кому рты разорвать!
Всем этим Михайловским, Златовратским, Короленкам, Чириковым!.. А то: "мирские устои", "хоровое начало", "как мир батюшка скажет", "Русь тем и крепка, что своими устоями" и т. д.

Все подлые фразы! Откуда-то создалось совершенно неверное представление о организаторских способностях русского народа.
А между тем нигде в мире нет такой безорганизации! Такой другой страны нет на земном шаре!
 
Каждый живет только для себя.
Если он писатель, то он больше ничего, кроме своих писаний, не знает, ни уха ни рыла ни в чем не понимает.
Если он актер, то он только актер, да и ничем, кроме сцены, и не интересуется…

А литература эта была за последние десятилетия ужасна. Деды и отцы наши, начавшие и прославившие русскую литературу, не все же, конечно, «по теплым водам» ездили, «меняли людей на собак» да гуляли с книжками Парни в своих «парках, среди искусственных гротов и статуй с отбитыми носами», как это кажется писателям нынешним: они знали свой народ, они не могли не знать его, живя с ним в такой близости, они были плоть от плоти, кость от кости своего народа и не имели нужды быть корыстными и несвободными в своих изображениях его, и все это недурно доказали и Пушкин, Лермонтов и Толстой, и многие прочие.
 
А потом что было? А потом началась как раз несвобода, начался разрыв с народом, – несвобода хотя бы потому, что стало необходимым служить определенной цели, освобождению крестьян, а разрыв – в силу ухода писателя в город.

И знание народа стало слабеть, а нарочитое изучение его не шло на лад: записал кое-что Киреевский, Рыбников, сходил Якушкин раз, другой в народ, поссорился во хмелю с каким-то исправником – и конец.
 
И пришел разночинец, во-первых, гораздо менее талантливый, чем его предшественники, а во-вторых, угрюмый, обиженный, пьющий горькую, – почитайте всех этих Левитовых, Решетниковых, Орфановых, Николаев Успенских, – и вдобавок уже сугубо тенденциозный, пусть с благими целями, но тенденциозный, да еще находящийся в полной зависимости от моды, от направления своего журнала, от идеологии своего кружка и в самом лучшем случае, т. е. при наличности большого таланта и благородства, человек с разбитым сердцем, как, например, Успенский Глеб.»
(Запись в дневнике 22 Марта 1916 года).

Раз уж тут И.А. Бунин упомянул Глеба Успенского, приведем еще одну цитату Бунина о нем:
«Вот, например, Глеб Успенский.
Сколько жесточайших характеристик народа!
«Нет, не о человеческом достоинстве говорят мои воспоминания… Все в деревне несчастны, бешены, злы, подлы…
Молодость души, ум, могучий и кроткий тип – все это до тех пор, пока мужик во власти земли… Прежде туда, где жили звериным обычаем, вносил свет угодник, инок… теперь остался только Каратаев и хищник…
 
Почему, говорили мне не раз, вы берете только возмутительные явления?
Но я обречен на подбор этих ужасов, ибо это есть господствующее в деревне…
 
Вот деревенский кулак, публичный дом держит – и все им восхищаются: „умел нажить!“ – все ему холопски услуживают и восклицают с радостью: „уж он-то меня – и холоп-то я, и подлец-то я!“.

Вот молодой парень, какая природная кровожадность, какая глубокая ненависть к своему же брату мужику!
Любит смотреть на смерть животных, на их страдания, сжег целый фартук щенят в печке – и весел…
Весь деревенский ум, талант идет на кулачество, и злорадство в основе всей такой деятельности…
И никто не ценит ни своей, ни чужой личности…
Все говорят сами же про себя: „палки хорошей на нашего брата нету!“» – Так писал Успенский.
Но из него брали только нужное для революционной мельницы.»


Как видим, Глеб Успенский (как и Максим Горький, о котором шла речь в прошлой главе) очень строго относились к отрицательным чертам и привычкам русского крестьянства, видели присущие, увы многим: холуйство, эгоизм, жестокость и злорадство.
Они призывали видеть эти явления, бороться с ними и анализировать причины их возникновения, а не заниматься сплошным «трафаретным народолюбчеством».

Вот что об этом писал И.А. Бунин:
«А дальше что?
А дальше количество пишущих, количество профессионалов, а не прирожденных художников, количество подделывающихся более или менее талантливо под художество все растет, и читатель питается уже мастеровщиной, либеральной лживостью, обязательным, неизменным народолюбчеством, трафаретом: если лошадь, то непременно «росинант» или «лукавая пристяжная», а если мужик на козлах, то непременно «мужичонка», все норовящий эту пристяжную «вытянуть кнутом», если уездный город, то непременно свинья в грязи среди площади, да герань в окне, если помещик, то непременно псарь, зубр, черносотенный земский начальник, а на столе у него – «желтые густые сливки, сдобные печенья собственного изготовления Марфы Поликарповны, ярко вычищенный самовар», если деревня, то «лохматые избенки, жмущиеся друг к другу и как-то пугливо взирающие на проезжего…

А дальше что?
А дальше уже нечто ужасное по литературщине, по дурному тону, по лживости, по лубку, – дальше Скиталец, Горький, тот самый Горький, который на моих глазах, в течение целых двадцати лет, буквально ни разу, ни единого дня не был в деревне, не был даже в уездном городе, если исключить один месяц в Арзамасе, и даже после восьмилетнего пребывания на Капри шагу не сделал, возвратясь в Россию, дальше Москвы, а все пишет да пишет на героический лад о русском народе, ушибая критика и читателя своей наигранной внушительностью, своим литературным басом, своей «красочностью»…

О народе врали по шаблону, в угоду традициям, дабы не прослыть обскурантом и благодаря круглому невежеству относительно народа, и особенно врала литература, этот главный источник знания о народе для интеллигенции, та невежественная и безграмотная литература последних десятилетий, которая уже спокойно заносит теперь в число своих изображений деревни описание «колосистого пшена», «цветущей полыни», «голубей, сидящих на березах», цветов, которые «поспевают» в саду, – та литература, которую Толстой очень часто называл «пересоленной карикатурой на глупость», «сплошной подделкой под художество», сплошной фальшью.»


В. Н. Муромцева-Бунина в воспоминаниях «Жизнь Бунина 1870 – 1906», рассказывала:

«Я нашла среди бумаг Ивана Алексеевича следующую страницу:
"С начала нынешнего века началась беспримерная в русской жизни вакханалия гомерических успехов в области литературной, театральной, оперной... Близился большой ветер из пустыни...
И все-таки - почему же так захлебывались от восторга не только та вся новая толпа, что появилась на русской улице, но и вся так называемая передовая интеллигенция - перед Горьким, Андреевым и даже Скитальцем, сходила с ума от каждой премьеры Художественного театра, от каждой новой книги "Знания", от Бальмонта, Брюсова, Андрея Белого, который вопил о "наставшем преображении мира", на эстрадах весь дергался, приседал, подбегал, озирался бессмысленно-блаженно, с ужимками очень опасного сумасшедшего, ярко и дико сверкал восторженными глазами?
 
"Солнце всходит и заходит" - почему эту острожную песню пела чуть не вся Россия, так же, как и пошлую разгульную "Из-за острова на стрежень"?

Скиталец, некое подобие певчего с толстой шеей, притворявшийся гусляром, ушкуйником, рычал на литературных вечерах на публику: "Вы - жабы в гнилом болоте!" и публика на руках сносила его с эстрады; Скиталец всё позировал перед фотографами то с гуслями, то в обнимку с Горьким или Шаляпиным!
 
Андреев всё крепче и мрачнее стискивал зубы, бледнел от своих головокружительных успехов; щеголял поддёвкой тонкого сукна, сапогами с лакированными голенищами, шелковой рубахой на выпуск; Горький, сутулясь, ходил в черной суконной блузе, в таких же штанах и каких-то коротких мягких сапожках".»

А вот рассказ самого И.А. Бунина о начале своей писательской карьеры:

«В ранней молодости я жил в деревне, вдали от столиц. Лет двадцати попал в первый раз на несколько дней в Москву и решил воспользоваться случаем хоть на минуту заглянуть в литературный мир…

До 94-го года я не видел ни одного настоящего писателя и вообще совсем был чужд литературному миру. Зато начались мои литературные встречи не более, ни менее, как с Толстого.
Я увидел его впервые в январе 94-го года. И с того времени знакомства мои с писателями стали быстро увеличиваться.
Через год после того я поехал в Петербург и познакомился там с Михайловским, Кривенко, т. е. с редакцией «Русского богатства», уже печатавшего тогда мои первые рассказы, побывал у поэта Жемчужникова, – он перед тем переписывался со мной, печатая мои стихи в «Вестнике Европы», – и даже видел живого Григоровича, а приехав из Петербурга в Москву, сделал еще много знакомств: с Златовратским, Эртелем, Чеховым, Бальмонтом, Брюсовым, Емельяновым-Коханским, Коневским, Добролюбовым, Лохвицкой…
 
Обилие знакомств оказалось богатейшее, смесь – удивительная.
Я увидел сразу целых четыре литературных эпохи:
с одной стороны Григорович, Жемчужников, Толстой;
с другой – редакция «Русского богатства», Златовратский и ему подобные;
с третьей – Эртель, Чехов,
а с четвертой – те самые служители «новой красоты», которые, по слову Мережковского, уже «преступали все законы, нарушали все черты».

Все это произошло в течение какого-нибудь одного года. И все это повело к тому, что как-то сразу связалась с тех пор моя жизнь с жизнью литературной среды, а вскоре – во второй приезд в Петербург – эта связь еще более упрочилась, круг моих литературных знакомств и впечатлений еще более расширился.

Тут я узнал еще много новых лиц: познакомился с некоторыми молодыми поэтами из плеяды Фофанова, – самого Фофанова, к сожалению, не видал, – с Сологубом, с редакцией «Современного мира», вернее, с домом А. А. Давыдовой, издательницы этого журнала, у которой когда-то совсем своими людьми были и многие знаменитые писатели, – в числе их сам Гончаров, – и некоторые либеральные великие князья, и Крамской, и Рубинштейны, потом с ее зятем Туган-Барановским, входившим тогда в большую славу вместе со Струве, встречался с Маминым-Сибиряковым, с Вас. Ив. Немировичем-Данченко, со столпом народничества Воронцовым, ведшим тогда ожесточенную борьбу со Струве и с Туганом-Барановским, которого он, Воронцов, в своих полемических статьях неизменно называл с самой язвительной вежливостью «Господин Туган», потом с тощим и удивительно страстным Волынским, ярым врагом Михайловского, как раз в эту пору возвестившим нарождение в мире «новых мозговых линий», над которыми Михайловский всячески и жестоко издевался…

Среди всего этого смешения лиц, кажется, один неутомимо-жизнерадостный Немирович-Данченко не принадлежал ни к какой партии, на всех и на все поглядывал любезно и благодушно…

А когда я виделся, например, с Бальмонтом, с Коневским, с Добролюбовым, то слышал речи, конечно, весьма далекие от лаптя.
Златовратский из года в год жил в Гиршах, в своей маленькой квартирке с неизменными портретами Белинского, Чернышевского; он ходил, по-медвежьи покачиваясь, по своему прокуренному кабинетику в стоптанных войлочных туфлях, в ситцевой косоворотке, в низко спустившихся толстых штанах, на ходу делал машинкой папиросы, втыкая ее в грудь себе, и бормотал:
– Да, вот мечтаю нынешним летом опять поехать в Апрелевку, – знаете, это по Брянской дороге, всего час езды от Москвы, а благодать… Бог даст, опять рыбки половлю, по душам поговорю со старыми приятелями, – там у меня есть чудеснейшие мужики-соседи…

Златовратский раздраженно говорил:
– Да, вот пошли теперь эти марксисты, декаденты завелись какие-то… Все это, милый, эфемериды, накипь! Страшен сон, да милостив Бог!

А декаденты бредили альбатросами, Явой, Шотландией, гордо скандировали:
Мы – путники ночи беззвездной,
Искатели смутного рая!

В Москве эти «путники» появились как-то особенно внезапно и скандализировали публику гораздо резче, чем в Петербурге.
Из песни слова не выкинешь, – опять напомню, кто именно поразил Москву первый: Емельянов-Коханский.
Затем, как известно, поразил ее Брюсов.
Емельянов-Коханский вскоре добровольно сошел со сцены: женился на купеческой дочери и сказал: «Довольно дурака валять!»...

Так же внезапно погиб для литературы и Добролюбов. Но о нем почему-то некоторые помнят и до сих пор.
Блок писал о нем:
Из неживого тумана
Вышло больное дитя…
Но что за «туман неживой» был в Москве в ту пору?
Да и на дитя Добролюбов был не похож.
Это был сутулый и даже слегка дюжий молодой человек с большим лицом, имевшим совершенное сходство с белой маской, из которой жутко чернели какие-то сказочно-восточные глаза.
Один из друзей его детства рассказывает: «Мы вместе с ним росли и учились в Варшаве. По матери он был полуполяк, полуфранцуз.
В детстве был помешан на играх в индейцев, был необыкновенно жив, страстен.

 Юношей сразу страшно изменился: стал какой-то мертвый, худой.
Злоупотреблял наркотиками – курил опиум, жевал гашиш, прыскался каким-то острым индийским бальзамом.
Основал „кружок декадентов“, издал книгу своих стихов: „Из книги Невидимой или Натура Натуранс“ с совершенно нечеловеческими строками какого-то четвертого измерения…»
 
На меня лично Добролюбов сразу произвел вполне определенное впечатление: помешанный.
Достаточно было взглянуть на него, когда он шел по улице: опасливо пробирается возле самой стены, глядит куда-то вкось, вся фигура тоже перекошенная, руки в черных перчатках, выставлены немного вперед…
 
Как известно, он куда-то скрылся, – ушел, говорят, странствовать по России, в армяке, в лаптях, – и навсегда где-то пропал.
Брюсов и его называл гениальным.
Блок впоследствии – тоже. Почему собственно? Брюсов, со свойственной ему жаждой архива, описей, сделал опись всех его изданных и неизданных сочинений. Опись вышла очень невелика.
Но в числе этих сочинений есть, например, такое:
«Опровержение Шопенгауэра и всех философов…»

Не надо путать упомянутого здесь Буниным Александра Михайловича Добролюбова, с его знаменитым однофамильцем, революционным критиком Николаем Александровичем Добролюбовым.

А.М. Добролюбов - это русский поэт-символист, известный не столько своей поэзией, сколько жизнетворчеством.
Его отец, служивший в Варшаве, был действительным статским советником, выслужившим там дворянство.
После его смерти в 1892 А.М. Добролюбов переехал в Санкт-Петербург. Он сочинял стихи ещё в школьные годы, после переезда увлёкся поэзией и стилем жизни западноевропейских символистов.
Восхищение «декадентством» он разделял с В. Гиппиусом (дальним родственником Зинаиды Гиппиус) и сблизился, в частности, с В. Брюсовым, Н. Минским.
Учился на филологическом факультете Петербургского университета.
 
Курил гашиш, и проповедуемый им культ смерти, по слухам, привёл его сотоварищей по университету к самоубийству, вследствие чего он сам был исключён.

В 1898 году порвал с богемным образом жизни и в глубоком раскаянии начал искать опору в христианстве.
Он обратился к Иоанну Кронштадтскому, пошёл паломником в Троице-Сергиеву лавру и в Москву, а к концу 1898 г. отправился в монастырь на Соловецких островах, чтобы постричься в монахи.
В начале лета 1899 г. Добролюбов покинул монастырь, чтобы двинуться в паломничество по России и, противопоставляя себя государству и Церкви, основать секту (в районе Оренбурга и Самары).

В 1901 за подстрекательство к отказу от военной службы был арестован, но вскоре при помощи матери отпущен на свободу как душевнобольной.
Впоследствии время от времени из Поволжья, где он в 1905—1915 гг. был главой секты «добролюбовцев» (сам он называл своих последователей «братками»), наведывался в Москву и Петербург; согласно Мережковскому, Добролюбов был наделён огромной силой духовного воздействия.

Его последний сборник лирики «Из книги невидимой» (1905) свидетельствует о пренебрежении земными благами; здесь же он заявляет об отказе от литературы.
Сборник был поддержан Валерием Брюсовым, который за пять лет до этого составил «Собрание стихов Добролюбова»; жена и сестра Брюсова просматривали вёрстку. В эти годы Добролюбов встречался также с Л. Толстым, на которого глубокое впечатление произвела личность главы секты, но не его творчество как поэта.

После революции его следы теряются. До 1923 г. он с последователями жил в Сибири (недалеко от Славгорода), в 1923—1925 близ Самары, занимаясь земляными работами, в 1925—1927 вел кочевническую жизнь в Средней Азии, потом работал в артели печников на территории Азербайджана.

В эти годы он ещё переписывался с И. М. Брюсовой — вдовой поэта и В. В. Вересаевым. В этих письмах содержатся некоторые стихотворения и четыре манифеста, свидетельствующие, что Добролюбов стремился вернуться в литературу.
Интересно, что автор писем достиг полного опрощения — они будто написаны малограмотным человеком.
Умер в 1945 году, судя по всему, сразу после войны.

Миф об Александре Добролюбове, начавший складываться уже в начале развития русского символизма, окончательно сформировался тогда, когда Добролюбов ушел из литературы и порвал с литературно-художественным кругом.
Вот такой это был оригинал…


Приведу интересные воспоминания Бунина о вышеупомянутом, почти совершенно забытым ныне, а тогда «гремевшим» на всю Россию писателе и публицисте:
 
«Златовратский… Интереснейшая фигура!
Сколько лет этот самый Златовратский был чуть не для всей интеллигенции истинно Иверской!
Он искренне мнил себя великим знатоком народа (его самых основных «устоев», глубины его души и «золотых сердец», его «извечных чаяний», его «подоплеки», его языка, его быта).
Он считал себя замечательным писателем, таким, что то и дело хмуро и презрительно трунил над Толстым, а если хвалил, то тоже как-то свысока, небрежно. Что Толстой!
 
Он считал, что он и сам мудрец, в некоторых отношениях даже почище Толстого:
«Да, талант, но и чепухи в голове немало», нередко говорил он про Толстого, по своему обыкновению ворчливо, глядя куда-то в угол, по-медвежьи качаясь, бродя по комнате в опущенных штанах, в заношенной косоворотке, набивая машинкой папиросы.

И все хмурил свои большие брови, чувствуя, вероятно, до чего даже и наружность его может потягаться с толстовской наружностью, – эти брови, маленькие глазки, огромный лысый лоб, остатки длинных жидких волос, вообще весь его мужицко-патриархальный вид, вид какого-нибудь Псоя Псоича, Псоя Сысоича (излюбленные имена его героев из стариков).
Ко мне снисходил, даже иногда похваливал.
Раз пробормотал:
– Да, ничего, ничего… Последняя ваша вещичка сделала бы честь и более крупному таланту… Писать можно…
Почти всю жизнь прожил в Москве, в Гиршах. Бывали у него только его горячие почитатели и единомышленники. Возражений он не терпел. Из писателей более всего были ему милы самоучки…

Как интеллигенция почерпает свои знания о народе?
Помимо литературы, еще и посредством общения с народом, а общение это, например, такое:
Поздней ночью, едучи из гостей или с какого-нибудь заседания на стареньком, гнутом извозчике по улицам Москвы или Петербурга, позевывая, спрашивает:
– Извозчик, ты смерти боишься?
И извозчик машинально отвечает дураку барину:
– Смерти? Да чего ж ее бояться? Ее бояться нечего.
– А японцев, как ты думаешь, мы одолеем?
– Как не одолеть? Надо одолеть.
– Да, брат, надо… Только вот в чем заминка-то: царица у нас немка! Да и царь – какой он, в сущности, русский?
И извозчик сдержанно поддакивает:
– Это верно. Вот у нас немец управляющий был – за всякую потраву полтинник да целковый! Прямо собака…
Вот вам и готова твердая уверенность, что «наш мужичок мудро относится к смерти», что он революционер и так далее».


Отдельно отмечу блистательные оценки И.А. Бунина многих русских актеров, которых тогда считали, да и сейчас порой, считают «властителями дум» и «совестью народной»:

«Откуда у русских актеров такая ненасытная жажда льстить, – хвалить без всякой меры, восхищаться до непристойности, быть столь несдержанным в словах?
Чрезвычайно типичная черта вообще для русской натуры, а для актерской (сугубо эмоциональной, женственной) особенно.

Ни в чем у нас нет меры, все истерика, жажда довести себя из-за всякого пустяка до отчаяния, вечное недовольство на все, везде и во всем мука, все не так, все ни к черту…»

Вспомните перехваленных и обласканных, сверх всякой меры, наших актеров, 70-80- х годов прошлого века!
Там были и члены ЦК КПСС, и Герои Соц. Труда и орденоносцы, все сплошь «народные» и «заслуженные», имевшие (даром, естественно) огромные квартиры, в лучших домах и районах Москвы и Ленинграда, роскошные дачи, машины и т.д. и т.п.

Как «искренно» они выступали на съездах партии и клялись в своей верности к «ленинским заветам», как радостно участвовали в закрытых вечерних «междусобойчиках», веселя на них партийных бонз, как радостно получали свои ордена и звания, обещая «хранить и преумножать» завоевания социализма…

И что?!
После «великой августовской революции» 1991 года большинство из них запросто отказались от всех своих речей и идеалов, от всего, кроме званий, квартир и прочих материальных благ, полученных от «коммуняк», и начали вдохновенно обслуживать нарождающийся российский олигархат , а порой и просто богатых бандюганов, всплывших на поверхность рассеянской жизни в мутной волне «демократических перемен»…

И некоторые бывшие прославленные члены ЦК и Герои Соцтруда даже не брезговали, на старости лет, играть каких-то бандитских паханов в третьесортных киносериалах, наверное, все им денег никак не хватало.

Другие, увешенные ордерами «народные» стали, на новых «демократических посиделках», отчаянно веселить ЕБНа и его приближенных и получать из рук полупьяного «всенародноизбранного» новые, уже демократические ордена, квартиры и прочие «блага цивилизации».

Так что «холуйства» у многих представителей нашей «творческой интеллигенции» оказалось намного больше, чем у самых «темных» дореволюционных крестьян из богом забытых волостей и уездов.

В общем, как говорил в 1918 году адмирал Колчак:
«Не трогайте артистов, проституток и кучеров. Они служат любой власти.»
Ему тоже удавалось, порой, высказать точные наблюдения о нашей действительности.


Очень интересные воспоминания И.А. Бунин оставил о «всероссийски известном» репортере Гиляровском (и его стихах о Николае Втором):

«Всей Москве был в свое время известен «король репортеров», поэт и беллетрист Гиляровский, «дядя Гиляй», как все его называли, человек необыкновенно милый и веселый, похожий на Тараса Бульбу, носивший на бритой голове сивую казацкую шапку, неутомимый и на работу и на сидение с друзьями по ресторанам.
 
Молодой Чехов, его большой приятель, встретил его однажды летним вечером возле памятника Пушкину с огромным арбузом в руках, завернутым в бумагу и перевязанным бечевкой.
– Гиляй, милый, вот приятная встреча! Куда это ты?
– Домой. А ты?
– Да так, никуда.
– Так знаешь что? Едем к Тестову обедать.
– Едем.
– Ну и отлично. Только как же мне теперь быть с этим проклятым кавуном? Впрочем, пустяки – придумал!
И махает проезжающему мимо лихачу:
– Эй, ты, на дутых! К Тестову! Только смотри – духом! Целковый на водку!

Садятся и летят вниз по Тверскому.
Как вдруг – что такое? – Гиляровский на всем скаку хватает лихача за шиворот, круто осаживает его как раз перед постовым городовым возле генерал-губернаторского дома, бросает городовому в руки арбуз, кричит ему: «Держи! Бомба!» – а лихачу: «Пошел!» – и пролетка мчится дальше, обалдевший же городовой, покорно схвативший с испугу «бомбу», каменеет на месте с вытаращенными глазами, не зная, что делать…

Кстати сказать, этот самый Гиляй и был автором стишков, ходивших по всей России после того, как какой-то сумасшедший японский полицейский в японском городе Отсу ударил саблей по голове государя Николая II, бывшего в то время еще наследником и совершавшего образовательное путешествие по Дальнему Востоку:

«Происшествие в Отсу
Ввергло в грусть царя с царицею:
Сладко ль матери, отцу,
Когда сына бьет полиция!
Ты, царевич Николай,
Когда царствовать придется,
Тоже чаще вспоминай,
Как полиция дерется!»

А другие, столь же знаменитые, стишки на Горемыкина сочинялись при мне во время одного полтавского земского собрания, неким Львом Аркадьевичем Хитрово:

«Друг, не верь пустой надежде,
Говорю тебе, не верь:
Горе мыкали мы прежде,
Горе мыкаем теперь!
Соль этих стишков заключалась в том, что надо было читать не «горе мыкаем», а «горемыкаем», не «горе мыкали», а «горе-мыкали»…
Аркадские были времена!»

Стоит привезти и еще один малоизвестный пример из публицистики И.А. Бунина, где он рассказывает о кружке Петрашевского (по делу которого был осужден и предан гражданской казни Ф.М. Достоевский).

(Надо бы сказать несколько слов об этом.
Кружок Петрашевского вошёл в историю из-за участия в нём молодого Достоевского и из-за необычного, поразившего современников, обряда инсценировки приготовлений к публичной казни, которому подверглись осуждённые, не знавшие о том, что они помилованы.

Среди участников кружка числились даже такие знаменитости, как Виссарион Белинский и Валериан Майков, которых спасло от следствие то, что они умерли до его начала.

В списке участников был и «Фёдор Достоевский, отставной инженер-поручик, литератор, 27 лет».

(Был в списке членов кружка и некий «Иван Ястржембский, помощник инспектора в Технологическом институте, 34 года». 
Уж не пращур ли это знаменитого С.В. Ястржембского, последнего пресс-секретаря ЕБНа, вошедшего в историю фразами о «очень сильном рукопожатии Ельцина, (в реанимации)» и «президент работает с документами, (в запое)».)

Все подсудимые «петрашевцы» были приговорены к смертной казни — расстрелу; но, принимая во внимание разные смягчающие обстоятельства, в том числе раскаяние всех подсудимых, суд счёл возможным ходатайствовать об уменьшении им наказания.
 
Наказания действительно были смягчены: Петрашевскому назначена каторга без срока, Достоевскому — каторга на 4 года с отдачей потом в рядовые, Дурову — то же самое, Толю — 2 года каторги, Черносвитову — ссылка в крепость Кексгольм, на реке Вуокса, Плещееву — отдача рядовым в оренбургские линейные батальоны и т. д.
Несмотря на это смягчение, петрашевцам пришлось выдержать, как с содроганием вспоминает Достоевский, «десять ужасных, безмерно-страшных минут ожидания смерти».

22 декабря 1849 (3 января 1850) г. они были привезены из Петропавловской крепости (где каждый из них провёл 8 месяцев в одиночном заключении) на Семёновский плац.
Им прочли конфирмацию смертного приговора; « … подошёл с крестом в руке священник в чёрной ризе, переломили шпагу над головой дворян; на всех надели предсмертные рубахи.
Петрашевскому, Момбелли и Григорьеву завязали глаза и привязали к столбу. Офицер скомандовал солдатам целиться…
Григорьев, который и без того от одиночного заключения несколько повредился в уме, в эти минуты совсем его лишился.
 
Но вот ударили отбой; привязанным к столбу развязали глаза и прочли приговор в том виде, в каком он окончательно состоялся. Затем всех отправили обратно в крепость, за исключением Петрашевского, которого тут же на плацу усадили в сани и с фельдъегерем отправили прямо в Сибирь».

(Эти подробности «гражданской казни» петрашевцев стоит помнить нынешним любителям баек о благополучной и раздольной жизни при царе-батюшке.))


 Так вот, в статье «Записи (О Семеновых Тянь-Шаньских и А.П. Буниной)»,  И.А. Бунин рассказывает, каким удивительным оригиналом был сам Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский:
«Недавно исполнилось столетие со дня рождения П. П. Семенова-Тянь-Шанского…
… сам В. П. Семенов Тянь-Шаньский (вскоре после того покинувший Россию)…писал мне:

«В этом втором томе описывается экспедиция отца в Среднюю Азию. В нем много ценного научного материала, но есть страницы интересные и для широкой публики, – например, рассказ о том, как отец встретился в Сибири с Достоевским, которого он знал с ранней молодости, – как есть таковые же и в третьем и в четвертом томах, ярко рисующие настроения разных слоев русского общества в конце пятидесятых годов, затем эпоху великих реформ, Александра II и его сподвижников…»

О Достоевском говорится и в первом томе, который некоторое время был у меня в руках.
Этим страницам предшествует рассказ о кружке Петрашевского и о самом Петрашевском.
 
Мы собирались у Петрашевского регулярно, по пятницам, рассказывает П. П.
Мы охотно посещали его больше всего потому, что он имел собственный дом и возможность устраивать для нас приятные вечера – сам он всем нам казался слишком эксцентричным, если не сказать сумасбродным. Он занимал должность переводчика в министерстве иностранных дел.

Единственная его обязанность состояла в том, что его посылали в этом качестве на процессы иностранцев или на описи вымороченных имуществ, особливо библиотек.
Тут он выбирал для себя все запрещенные иностранные книги, подменяя их разрешенными, и составлял из них свою собственную библиотеку, которую и предлагал к услугам всех своих знакомых.
 
Будучи крайним либералом, атеистом, республиканцем и социалистом, он являл собой замечательный тип прирожденного агитатора.
Всюду, где было можно, он проповедовал смесь своих идей с необыкновенной страстностью, хотя и без всякой связности и толковости.
 
Для целей своей пропаганды он, например, стремился стать учителем в военно-учебных заведениях, заявляя, что может преподавать целых одиннадцать предметов; когда же был допущен к испытанию по одному из них, начал свою пробную лекцию так:
«На этот предмет можно смотреть с двадцати точек зрения…» и действительно изложил их все, хотя в учителя так и не был принят.

В костюме своем он отличался тоже крайней оригинальностью: носил все то, что так строго преследовалось тогда, то есть длинные волосы, усы, бороду, ходил в какой-то испанской альмавиве и в цилиндре с четырьмя углами…

Один раз он пришел в Казанский собор в женском платье, стал между дамами и притворился чинно молящимся; тут его несколько разбойничья физиономия и черная борода, которую он не особенно тщательно скрыл, обратили на себя изумленное внимание соседей; к нему подошел наконец квартальный надзиратель со словами:
 
«Милостивая государыня, вы, кажется, переодетый мужчина»; но он дерзко ответил:
«Милостивый государь, а мне кажется, что вы переодетая женщина», и так смутил квартального, что мог, воспользовавшись этим, благополучно исчезнуть из собора…

Вообще наш кружок, говорит мемуарист далее, не принимал Петрашевского всерьез; но вечера его все же процветали и на них появлялись все новые и новые лица…

Никак не могу, например, согласиться с утверждением многих, будто Достоевский был очень начитанный, но необразованный человек.
Я утверждаю, что он был не только начитан, но и образован. В детские годы он получил прекрасную подготовку в отцовском доме, вполне овладел французским и немецким языками, так что свободно читал на них; в Инженерном училище систематически и усердно изучал, кроме общеобразовательных предметов, высшую математику, физику, механику; а широким дополнением к его специальному образованию послужила ему его большая начитанность.
 
Во всяком случае можно смело сказать, что он был гораздо образованней многих русских литераторов.
Лучше многих из них знал он и русский народ, деревню, где жил в годы своего детства и отрочества, и вообще, был ближе к. крестьянам, к их быту, чем многие из зажиточных писателей-дворян, что, кстати сказать, не мешало ему очень чувствовать себя дворянином, каковым он и был на самом деле, а кое в чем проявлять даже излишние барские замашки.
 
Немало говорили и писали о той нужде, в которой Достоевский будто бы находился с молодости. Но нужда эта была весьма относительна. По-моему, не с действительной нуждой боролся он тогда, а с несоответствием своих средств и своих желаний.
Помню, например, нашу с ним лагерную жизнь и те денежные требования, которые он предъявлял своему отцу на лагерные расходы.
Я жил почти рядом с ним, в такой же полотняной палатке, как и он, обходился без своего чаю, без своих собственных сапог, без сундука для книг, получал на лагерь всего-навсего десять рублей – и был спокоен, хотя учился в богатом, аристократическом заведении; а для Достоевского все это составляло несчастие, он никак не хотел отставать от тех наших товарищей, у которых был и свой чай, и свои сапоги, и свой сундук, траты которых на лагерь колебались от сотен до тысяч рублей…»

(Интересно, что отцом М.В. Петрашевского был Василий Михайлович Петрашевский,  военный врач, хирург, и действительный статский советник.
В декабре 1825 года именно отец Михаила Петрашевского был приглашён для оказания помощи смертельно раненому на Сенатской площади декабристом П. Г. Каховским генералу М. А. Милорадовичу.

А вот крёстным отцом Михаила Петрашевского был сам император Александр I.  (!!!)
Как видим, не помогло.
Крестник всероссийского императора вырос и стал революционером!



Впрочем, вернемся к рассказу об отношении Бунина к «собратьям по перу».
 Очень подробные воспоминания о том, как И.А. Бунин относился к своим современникам, писателям и поэтам, оставил Г.В. Адамович, с которым Бунин дружил в эмиграции.
Вот, что рассказывал Г.В. Адамович:

«Лично у меня на счет бунинской дореволюционной литературной позиции до сих пор остаются сомнения.
Он часто на эти темы говорил, с удовлетворением, даже с удовольствием к ним возвращался, вспоминая далекие годы, когда Леониду Андрееву или двум-трем другим тогдашним кумирам отдавались в журналах первые места, платились огромные гонорары, а он, Бунин, пребывал в тени: приятной, почетной, прохладной, но все-таки в тени.

Он радовался своему долгожданному реваншу, доказывал свою дальновидность и правоту, гордился тем, что Чехов - "Да, да, один только Чехов!" - предсказал ему очень большое литературное будущее и реванш предчувствовал.

У меня никогда не хватило смелости спросить его, помнит ли он то, что о его писаниях сказал Толстой, и никогда, ни в одном разговоре он толстовского отзыва о себе не коснулся.
Конечно, он знал его и, вероятно, с горечью помнил, что Толстой признал прочитанный им рассказ Бунина пустоватым, хотя и написанным так, как "ни мне, ни даже Тургеневу не написать".
 
Должен, однако, подчеркнуть, что на его глубочайшем преклонении перед Толстым этот двоящийся приговор ни в какой мере не отразился и что за все мои встречи с Буниным я не слышал от него ни одного сколько-нибудь скептического, мало-мальски неприязненного слова о Толстом.

…О Толстом он говорил постоянно. Вспоминал, как в начале девяностых годов пришел к нему в Хамовники, пытался даже по своей привычке изобразить Толстого. "Быстрый, страшный, со своими страшными, серыми, глубоко запавшими глазами... я даже чуть..." - но тут следовало несколько слов, которые воспроизвести в печати невозможно.

Любил рассказывать, как Толстой нахмурился, когда он простодушно, желая сказать что-нибудь такое, что тому понравилось бы, упомянул о все большем распространении обществ трезвости.
- Общества трезвости? Это что такое? Собираются и болтают, что не надо пить водки, да?
Если уж собираются, то надо пить водку.


Из-за Толстого произошло у меня и расхождение с Буниным, правда единственное.
Я поместил в "Современных записках" довольно большую статью, где писал о влиянии Толстого на бунинское творчество.
 
В конце статьи я заметил, что влияние это не идет далеко вглубь и что духовная сущность толстовских писаний, в особенности поздних, осталась Бунину чужда.
В статье была фраза, формально, пожалуй, неудачная, но, как мне и теперь представляется, не совсем - нет, все-таки не совсем - ошибочная: смысл ее состоял в том, что в Бунине есть что-то от Льва Толстого и что-то другое, от этакого бравого патриота-служаки, молодцеватого командира полка, слуги царю, отца солдатам, никаких вольностей от веками установленного порядка не допускающего.

Бунин жестоко обиделся.
Если при встречах он и здоровался со мной, то даже руку подавал как-то небрежно, глядя в сторону, и только после присуждения ему Нобелевской премии, во всеобщем тогдашнем возбуждении и радости, добрые мои отношения с ним полностью восстановились и все улучшались, укреплялись до конца его жизни.
Добавлю, что этот "командир полка" был в нем чертой скорей поверхностной, больше всего заметной в его нетерпеливых, раздраженных восклицаниях, как только задеты оказывались вопросы общественные…

Бунин Достоевского терпеть не мог, но с этим его утверждением, пожалуй, согласился бы, хотя и разошелся бы в истолковании понятия красоты…
Ораторских способностей у Бунина не было никаких, в противоположность Мережковскому, писателю творчески бедному, но оратору несравненному, когда-то вызвавшему у сидевшего в зале Блока желание, как записано в блоковском дневнике, поцеловать его руку.
 
Бунин вовсе не был красноречив. Но когда он бывал "в ударе", был более или менее здоров, когда вокруг были друзья, его юмористические воспоминания, наблюдения, замечания, подражания, шутки, сравнения превращались в подлинный словесный фейерверк.
Он был не менее талантлив в устных рассказах, чем в писаниях, - в этом утверждении нет ни малейшего преувеличения. Слушая Бунина, я понял, почему больной хмурый Чехов ходил за ним в Крыму чуть ли не по пятам.

Перед Толстым Бунин благоговел и робел, перед Чеховым давал себе волю, и, вероятно, в молодости его разговорный и имитаторский дар был так же удивителен, каким остался до глубокой старости.
В беседе с глазу на глаз он держался гораздо более сдержанно. Ему нужна была аудитория, хотя бы самая маленькая, в два-три человека, и тогда он расцветал, тогда бывал неутомим и, казалось, сам наслаждался портретами и карикатурами, которые рисовал…

Да, Достоевского он терпеть не мог.
"Тайновидец духа!" - возмущался Бунин, вспоминая, что Мережковский в нашумевшей книге, вышедшей в начале столетия, назвал "тайновидцем духа" Достоевского в противоположность "тайновидцу плоти", Толстому.

"Тайновидец духа... да разве можно видеть дух иначе, как через плоть? Мережковский оттого это и выдумал, что у него самого никакой плоти нет и никогда не было.
Он даже не знает, что такое плоть. Тайновидец духа. Что за чепуха!"
Не раз он говорил, что Достоевский был "прескверным писателем", сердился, когда ему возражали, махал рукой, отворачивался, давая понять, что спорить не к чему. В своем деле я, мол, знаю толк лучше всех вас.
- Да, воскликнула она с мукой. - Нет, возразил он с содроганием... Вот и весь ваш Достоевский!
- Иван Алексеевич, побойтесь Бога, этого у Достоевского нигде нет!
- Как нет? Я еще вчера читал его... Ну нет, так могло бы быть! Все выдумано, и очень плохо выдумано.
Помню, однако, что однажды он сказал, но именно с глазу на глаз, без "аудитории":
- Всех этих его сумасшедших Кирилловых, Свидригайловых, Иванов Карамазовых, всяких там Лядащенок или Фердыщенок я органически не выношу.
Пусть весь мир скажет мне, что это гениально, не выношу - и точка. И убежден, что я прав...
Но кое-что у него удивительно. Этот нищий, промозглый, темный Петербург, дождь, слякоть, дырявые калоши, лестницы с кошками, этот голодный Раскольников, с горящими глазами и топором за пазухой поднимающийся к старухе-процентщице... это удивительно.
Пушкинский Петербург - блестящий, парадный, "люблю тебя, Петра творенье", а он первый показал что-то совсем другое, изнанку пушкинского...

- А разве не Гоголь?
- Да, Гоголь, верно... Акакий Акакиевич и все в этом роде... верно! Но Гоголь - лубочный писатель. Великий, замечательный, необыкновенный, а все-таки лубочный.
Это определение Гоголя как лубочного писателя я слышал от Бунина несколько раз и несколько раз просил его объяснить, в чем он лубочность видит. Но ничего не добился.
- Ну, лубок... разве вы не знаете, что такое лубок? Вот и у Гоголя лубок.»
Г.В. Адамович «Бунин Воспоминания» "Новый журнал" (1971. No 105. С. 115--137).

В следующей главе продолжим разговор об отношении И.А. Бунина к коллегам по творчеству.

(На фото юный Бунин.
Его цитата о "скитаниях" изрядно преувеличивает "суровость" его поездок. Лет 5 подряд он, вместе с женой, каждый Новый год встречал на роскошной вилле Максима Горького на Капри. (Бунин очень дружил с Горьким до Октября 1917 года)