14. Ирма и муж парикмахерши

Сергей Константинович Данилов
Семён отправился в заводское общежитие, где был прописан и жил с незапамятных времён в одной комнате с женщиной, которую звали Ирмой. Высокая, полная, светловолосая, без особых примет: глаза светлые с голуба, в основном молчаливая. Из-за имени её считали то ли эстонкой то ли латышкой. Когда спрашивали: эстонка? – она подтверждала кивком, спрашивали: латышка? – тоже кивнёт, и всё, об остальном – молчок. "Твоя Ирма – как спящая царевна", – сказала как-то мать Семе. Ну спящая, так спящая, чего теперь?

Одно время они с Сёмой работали в транспортном цехе обмотчиками, и по некому душевному молчаливому родству незаметно для себя самих перешли на «ты», а после сошлись по случаю какого-то праздника, впоследствии официально зарегистрировались, получили на молодую семью комнату в общежития, где и стали жить-поживать добра наживать.

Когда Сёма окончательно потерял работу по специальности из-за развала социалистического производства и начал зачем-то крепко пить, отношения с женой совсем заморозились. Ирме его питьё не нравилось, сама она капли в рот не брала никогда, вследствие чего частенько уходила от него к сестре, то на неделю, бывало, а то и на две исчезнет.

Адреса сестры Семён не знал, телефона тоже. Не видел ни разу той Надежды, не соизволили представить в приличный дом. И так привыкла уходить, что даже теперь, когда Сёма почти не пьёт, а лишь слегка закладывает за воротник, всё равно исчезает часто и надолго, вроде как по привычке.

Нынче Ирма отсутствовала больше месяца. Когда он вставил ключ в замочную скважину, с облегчением понял – дверь открыта, значит Ирма вернулась.
И точно, стоит возле стола, достает вещи из сумок, что притащила обратно, подглаживает платья, вешает одно за другим в шкаф.

Долгонько гостила, почти все шмутки перетаскала к сестре, много гладить придётся. С другой стороны стола возле окна восседал с подчёркнуто официозным видом и неуверенными глазками покойный терапевт Клементовский, явно опасавшийся, что, застав его наедине с Ирмой, Сёма кинется выяснять отношения.

– Здравствуйте, – сказал Егоров, хмурясь от боли в глазах и висках, возникающей всякий раз при явлении миража.

Ирма решила, что супруг в её адрес раздражён, поэтому, не отрываясь от утюга, тоже весьма прохладно, без выражения мало-мальского благоволения отвечала в ироническом тоне:
– Здравствуйте вам.

Разувшись у порога, Сёма достал пакет с курицей, открыл холодильник закинул его в морозилку.
Ирма сопроводила действия задумчивым взглядом.

– Я картошки привезла три килограмма. Давай потушу курицу с картошкой?

Это было предложение о воссоединении хозяйственно-семейных отношений в зарегистрированных рамках. Отношения то исчезали, то возникали вновь самым непредсказуемым образом, согласно желанию Ирмы.

Сегодня они снова возымеют действие, скорее всего, благодаря половинке курицы, которую мать Сёмы предусмотрительно ему навязала, определив роль добытчика и кормильца. По причине развала завода, Ирма давно без работы сидит, перебиваясь портняжным ремеслом, кроя юбки с женскими халатами для базарной продажи... Сперва совместный добрый ужин, затем совместная постель.

Когда супруга начнёт резать курицу на аккуратные кусочки, или чистить картошку, стоя у стола, он подойдёт сзади, обнимет полноватую талию, осторожно ткнётся губами в шею, медленно приближая ладони к большой стойкой груди, а она будет ёжиться, чувственно изгибаться и поводить ножом, который не выпустит из рук. С этого начнётся воссоединение. Ладно, тогда сегодня можно не ходить в бюро трудоустройства, лучше завтра с утра. Утро вечера мудренее. Сёма открыл рот, чтобы ответить: ну, давай!

Тут, ни с того ни с сего, Клементовский приложил палец к губам. Вскочил, быстренько обежал столешницу, принялся разглядывать затылок Ирмы, то снимая пенсне, то напяливая обратно на гоголевский нос. Стул занял Егоров. Заложил ногу на ногу.
– У тебя какая неделя беременности нынче идёт?

Ирма вздрогнула от неожиданности.
– Можешь не отвечать, знаю, четвёртая. Всё это время жила ты с Маком на даче, которую он нанялся охранять вблизи Ширинкиного озера. Хозяева вернулись, пришлось второпях спасаться бегством, Макуша обратно к жене потёк, ты сюда. Завтра делать аборт собралась, как и в прочие разы, когда сходилась с ним же по любви, а возвращалась злая, как чёрт, после чистки.

Ирма хотела ответить, открыла рот, но передумав, закрыла, перестала гладить, опустилась на стул, начала было плакать, потом вытерла слёзы, задумалась, будто припоминает что, но безрезультатно, аж морщинки посетили пухлый лоб.

– Нет, неправда, – сказала после минутного молчания, – на этот раз надо родить. Скоро тридцать стукнет, куда дальше откладывать?

Глаза у Ирмы чистые, правдивые, совсем не испуганные, говорит, что думает и не стесняется.
– Вот бабское отродье! – вскинул седенькие бровки Клементовский, одновременно печалясь нижней половиной лица, включавшее полотнище тонкого, просвечивающего на солнце паруса-носа, павшего ниже некуда из-за полного штиля. – Эх, люди, люди, ни стыда у вас нет, ни совести. Другая бы какая гражданочка, мужем застигнутая на посторонней связи, хоть слегка устыдилась, хоть немножечко, хоть чуть-чуть да по христиански взяла и ушла куда глаза глядят, освободила старичку болезному кровать и пару квадратных метров для проживания. Старичок бы, глядишь, салфет вашей милости объявил в благодарность.

– Никуда отсюда не уйду, – воспротивилась Ирма. – С места не сдвинусь даже. Ишь, чего захотел! Я здесь прописанная! И ребёнок мой здесь жить станет.

– А кто такой Макуша? Ни разу прежде не упоминался?
– Тебе теперь какое дело? – Ирма хмурилась вспоминая, встречалось ли прежде имя Мака в их семейных беседах, или благополучно ускользнуло.

И видно было, что вспомнить толком не может, очень дивясь данному обстоятельству, и вообще всему нынешнему случаю, так как памятью всегда обладала отменной, дай бог каждому такую память, как у Ирмы. В краткий миг раздробился Клементовский на кучу первородных космических осколков, которые тут же помчались вокруг головы женщины, будто планеты Сатурн, на глазах превращаясь в плотный диск и закрывая лицо неверной жены от насупившегося Сёмы.

«Муж парикмахерши, известное дело! Издевается, дрянь такая! Столько лет низалась с любовником, чего только с ним и где и главное в каком положении не вытворяла, чего только про тебя меж собой они при том не говорили. Как не обзывали Сёму, считая конченым идиотом. Какой мужик будет годами сносить этакое поругание? Нельзя подобное терпеть! Это ведь не раз и не два! У неё вся жизнь на измене выстроена от начала до конца. Она уже сама себе не рада, когда приходится возвращаться на прежнее место жительства и врать, врать, врать. Думает: «Лучше бы мне умереть. Лучше бы убил он меня, что ли, чем такое вечное-бесконечное». А ты возьми и убей, дай душеньке её облегчение, она уже вся измучилась, душенька-то в грехах утонув по ноздри, столько дряни нахлебавшись! Принеси освобождение, сбрось с балкона! Сейчас подойди, на ручки схвати, закрути на месте, а как она вся телом разнежится довольная, расслабится, разулыбается тебе, змеюка подколодная на груди согретая, а ты её тогда поцелуешь в щечку да нежно этак с балкона вниз и уронишь. Сразу хорошо всем станет. Макуша от неё сбежал, ребёнок этот ему сто лет не нужен, она про то прекрасно осведомлена, тебе хотела подкинуть водиться. Скажешь потом в милиции – де сама бросилась от любви несчастной к Макуше, не выдержала, бедняжечка, грусти-горечи расставания навсегда, свалишь на него и все дела».

–Постой, постой, какая парикмахерша? Какой муж парикмахерши? Не знаю никакой парикмахерши!
–  Да потому и не знаешь, что скрытная бабёнка жёнушка твоя. А ты спроси у неё, есть муж у парикмахерши или нет, будет тоже уверять, что не знает никакой парикмахерши и век не стриглась. Дурачина ты Сёма и простофиля,  по совместительству.

И тут произошло событие, коего никто в комнате не ожидал: Сёма мысленно сгрёб почтенный призрак за шиворот и выкинул в форточку.
– Убьюся же! – завопил Клементовский, рушась отвесно вниз большой грязной сосулькой, что оторвалась с крыши и с уханьем пролетает мимо окна.

Прочие жители комнаты этого ужаса словно не заметили, да и откуда летом сосулькам взяться? Подобного происшествия весной следует остерегаться, не ранее начала марта, когда тротуарами сугробными прохожий опасливо пробирается возле домов с табличками: «Осторожно! Возможен сход снега!». Вверх, трепеща поглядывает: успеет проскочить али нет? И голову при этом в воротник втягивает совершенно, впрочем, напрасно, и то, какая воротник защита против тонны обледеневшего снега, который вот-вот айсбергом ринется вниз, или даже простой стокилограммовой сосульки острой как пика, легко пробивающей и тот воротник, и черепную коробушку. Да чего думать-то? Прыгай зайцем, авось проскочишь!

Главное, по дороге опасный тротуар обходить не вздумай, не след простому смертному на чистое шоссе соваться, там уж точно каюк быстроходный поджидает в виде мерседеса банкирского али бэ-эм-вэ чиновничьего. Такие страсти исключительно с марта по апрель в городе творятся. Нынче же, по летнему благодатному сезону, несмотря на то, что волшебные предупреждающие таблички про сход снега продолжают висеть на своих местах в ожидании следующего сезона, освобождая домовладельцев от юридической ответственности за нечищеные крыши в результате которых бывают проломлены головы и сломаны шеи пешеходов (сказано же: Осторожно! Зачем шлялся? Просили тебя? Нет, предупреждали!), граждане картошку с курицей потушили совместно в траурном молчании, но спать легли врозь.
 
Прежде, чем уйти на боковую, Семён не поленился кусочком ирминого портновского мела, которым она кроила халаты, прочертить на полу от двери линию, разделившую комнату ровно пополам. И стол расчертил и подоконник, даже телефон на подоконнике, отведённый от соседнего дома. Умная Ирма не стала выспрашивать, что бы это всё могло означать: ходила только по своей половине, хотя и неудобно местами полновесным телом изгибаться, а Егоров по своей. Чего спрашивать? Неужели так не ясно?

В первом часу ночи неверная супруга, ни с того ни с сего завизжав дурным голосом бросилась на Сёму, с размаху врезав коленом в бок настолько сильно, что он решил, что намеревается убить его во сне жёнушка да скинуть с балкона, чтобы по совету того же Клементовского, сказать впоследствии расследующим дело органам, что, дескать, сошёл Сёма с ума и упал вниз по пьяному делу самопроизвольно. Не бывает разве подобных случаев?

Да сколько угодно, то в газете напишут, что пьяный мужик свалился с балкона вдребезги, то по телевизору тело покажут вездесущие телерепортёры: видите ноги из сугроба торчат? Он! На жену никакого подозрения не падает, естественно, разве может слабый пол с пьяным мужиком справится? Да запросто, коленка-то здоровая как молот.

А после чего многие лета жить-поживать отдельно, приглашая на выходные некого неизвестного Макушу. Однако и здесь столь долгожданного для Клементовского убийства не случилось. Ворвалась неверная под одеяло к мужу вся холодная, сотрясаясь от страха, притиснулась и громко выла, что приснился ей самый ужасный сон в её жизни, теперь она ни за что на свете не будет спать на своей кровати, а только рядом с Семёном, лучше в обнимку, даже если он её сейчас убьёт, пусть убивает здесь, рядышком, здесь не так страшно. На свою койку больше ни ногой. Ни за что на свете, никогда, и ни за какие пряники.

Сёма обеспокоенно глянул на ирмину кровать, где в темноте явственно благоденствовал призрак покойного Клементовского, мерцая из-за угла подушки золочёным пенсне. Вроде даже подмигнул: знай де нашу булыгинскую шпану!

– С утра завтра первым делом в церковь отправлюсь, привяжу тебя над свечами на дыбе и на святом огне поджарю, дьявольское ты отродье, – пообещал привидению, – хватит мне с тобой цацкаться.

– За что, шеф? Ну, пужнул человечицу для острастки, о, подумаешь, делов-то! Ладно, ладно, переселюсь под кровать, раз такое дело серьёзное и гробушника навеки лишён. Да не впервой, поди: меня Тайва сколько раз, бывало, туда загоняла! А женихи ейные, собаки паршивые, кидались чем ни попадя, чёртовы дети, но ничего, все, слава богу, попридохли, я один жив-здоров и снова как-нибудь перебьюсь помаленьку. Эх, Сёма, Сёма! Не понимаешь своей выгоды ни на грош! Вот убил бы дуру неумышленно, как я тот раз советовал, в сей момент оставил бы тебя в покое навсегда, отлетев вместе с душой новопреставленной за компанию. Крест кладу, глянь! А так придётся нам блукать рядышком, ты уж извини барабашку невезучую, негде ей приткнуться, дороги не знает ни в рай ни в ад. Единственный ты мой спаситель, Сёма, Бог Живой, значит судьба моя при тебе оставаться на веки вечные, ещё и на могилке твоей, небось, навоюсь когда-нибудь с ветрищем осенним на пару: ууу-ууу! Будет случай и там сгожусь на что: бомжей когда распугаю, если табличку из нержавейки начнут с памятника отрывать через неделю после похорон для пункта приёма цветмета. Ужо я им изображу шоу! Узрят кукарачу собственными зенками. Надолго дорогу на кладбище забудут, ядри их в качель, если, конечно, сразу не окочурятся рядом с нашенской невзрачной могилкой. А впрочем, какая там нержавейка? Могилка-то у тебя Сема завалящая будет, затопчут её в конце концов, дорожку поперёк проложив, а памятник – деревянная пирамидка. Не покрасят ни разу, не прополют. Низ отгниёт, он весь и завалится в бурьян лежать, зарастёт травой забвения. Некому за могилкой ходить будет, ох, некому! Если змеюка подколодная Ирма притащится, когда на родительский день с дочкой от Макушки, но будто бы твоей родной сироткой, изображая вдовушку печальную, так им прямо в ухо-то как гаркну: «П-шли вон отсель, не вашенский я родитель!».

–Молчи, зараза!

Ирма перестала всхлипывать, а Клементовский напротив тоненько завизжал, изображая побитую в кровь собачонку, и подволакивая заднюю, будто парализованную ножонку, страстно от души проклиная род людской на все колена вперёд вплоть до конца света включительно, забился в адски чёрную подкроватную мглу. В итоге Сёме пришлось идти спать на ирмину койку, куда она возвращаться отказывалась самым решительным образом, тем самым обменявшись с ней и половинками комнаты.