23. У ворот избы горбатой

Сергей Константинович Данилов
С утра профессор Щур мерил шагами пустую кафедру, заложив большие пальцы под мышки, злился: «Разбежались все, видишь ли, по отпускам, преподаватели называются, кандидаты наук, черт бы всех побрал, забились на свои мичуринские как хомяки, медным купоросом теперь оттуда не вытравишь. Ладно, в сентябре придете вы ко мне денег на командировки просить, уже тогда свое получите сполна, все до копеечки!».

Он злился на коллег, на студентов, на ректорат, бросивший на кафедру, горящий синим пламенем двадцатитысячный грант некоего общественного фонда, требующий срочного исполнения в августе месяце, когда народу – шаром покати.

Злился на лично ему неизвестного русскоязычного поэта Томаса Вайфеля, который сначала пытался командовать миром из московского коммунистического интернационала, а потом загремел в сибирскую ссылку, как левый уклонист и троцкист. Злился на английского консула по культуре, рассевшегося на первом этаже университетской научной библиотеки, и оттуда управлявшей местной культурной и прочей жизнью, а особенно на ассистента Лавочкина – последнюю надежду и опору старого профессора на склоне лет, который обещал прибежать, а все не идет. Но вот он, славие тебе…

Щур кинулся навстречу:
– Голубчик, ну что же вы, нас уже и автобус ждет. Нам же надо еще доску забрать сначала в гравировальной фирме.

Лавочкин согласно кивнул, хотя толком ничего понять не мог, что за шум – гам спозаранку. Он старался не волноваться, чтобы не открылся опять тик на глазу.
– Ректорат спустил нам грант от англичан, на установление в нашем городе памятной доски их гражданина, а нашего великого поэта Томаса Вайфеля. Историки от этого дела отбрыкнулись в последний момент, они нынче с исследований по большевистскому подполью в Сибири перекинулись на историю предпринимательства, то бишь купечества. Филологи в экспедициях таежных говоры селькупов изучают, ректор рвет и мечет, обещает весь грант целиком отдать нам, если сегодня это дело провернем, водрузим так сказать, барельеф от лица научной общественности. Хотите поехать в Воронеж на конференцию в сентябре?

– Хочу.
– И я хочу. Вот вместе и поедем докладываться на эти деньги, а отдыхающие пусть ведут учебно-воспитательный процесс, – не без кровожадной мстительности добавил профессор. – Однако сегодня на нас с вами ляжет основная тяжесть – памятная мраморная доска. Речи произносить другие будут, мы обязаны доставить и установить. С богом!

Нюра Контрразведка беседовала с Павловной стоя на улице перед своим одноэтажным домиком без палисадника, когда прямо у дороги остановился автобус, из которого вышло человек десять странного люда. Здесь были телевизионщики сразу от трех местных каналов с огромными камерами на плечах, корреспонденты газет, краеведы, два чиновника, метившие в командировки по Англии, депутат и личность неопределенного рода занятий в самопальном свитере, мятых брюках, который считался знатоком творчества Вайфеля.

Как ответственные за грант, Щур с Лавочкиным вытащили тяжеленную памятную доску розового мрамора, отпиленного от постамента памятника Куйбышеву, снесенного втихаря и незаметно. Как ставить, так всегда шум-гам, речи, цветы, слезы большой радости крупным планом при звуках национального гимна, как у Ирочки Родниной, а как сносить, то просто автокран под вечер, камаз и двое работяг с ломами. Щур не любил ни этого бывшего памятника, ни самого революционера Куйбышева, считая его недоучкой, хамом и двоечником, который вместо того, чтобы посещать лекции, бегал по подпольным собраниям, да расклеивал ночами листовки.
 
В прошлые годы, ежедневно проходя мимо памятника у главного корпуса, который также называли памятником двоечнику, профессор пыхтел больше, чем требовал астматический приступ и бурчал себе под нос: «Наверное, шпаргалист был отъявленный! Нормальный студент, с головою на плечах, наукой интересуется, по подпольям не шастает».

Сущим издевательством для профессуры являлся обряд подношения к гранитным сапогам двоечника-недоучки живых цветов по большим революционным праздникам: на Седьмое ноября и Первое Мая.

Огромный розовый Куйбышев издевательски ухмылялся, глядя на преподавательскую делегацию с цветочками, мелко семенящую у его сапог: «Так-то цуцыки, профессура, тудыт твою мать, – кажется, говорил он им. – Будете знать, как работать в университете, названным моим революционным именем, и награжденным революционными орденами». Этих огромных аляповатых фанерных орденов, похожих на театральные декорации, над главным университетским входом с каждым годом становилось все больше.

Когда монумент был тихонечко убран, а ордена сняты, Щур испытал большое внутреннее удовлетворение. Сегодня он даже восторжествовал, не столько деньгам от гранта, сколько тому, что удалось от низвергнутого мраморного тельца отпилить кусок на памятную доску, по-видимому, для вполне приличного человека. Во всяком случае, профиль с откинутой назад гордой головой и будто сломанной шеей, весьма напоминал Лавочкинский. Хотя Щур не очень разбирался в поэзии начала 20-х годов, и слыхом не слыхивал про поэта Вайфеля, в чем не боялся признаться, данное сходство, по его мнению, уже гарантировало наличие определенного интеллекта у прототипа.

Приподняв доску с двух сторон, Щур с Лавочкиным потащили ее приставным шагом бочком-бочком в направление домика, покуда на их пути не выросло препятствие в виде суровой фигуры Контрразведки.

– Это чевой-то вы сюда тащите?

Грузчики с кафедры дифференциальной типологии вопросительно уставились друг на друга, опустили тяжесть и разогнулись. Чиновники мэрии, мечтавшие о командировке на брега туманного Альбиона, тотчас увлеклись разговором друг с другом, всем своим видом давая понять, что раз научная общественность университетского города получила денежный грант, то именно она и обязана решать все сопутствующие вопросы, связанные с размещением памятного места.

Поняв, что содействия власти ждать бесполезно, и деньги придется отрабатывать по полной программе, профессор Щур вынул из кармана пиджака ксерокопию бумаги постановления мэрии об увековечении памяти великого русского поэта Томаса Вайфеля в Нижнеборске специальной доской на доме 189, где проживал деятель Коминтерна на поселении,  зачитал  вслух.
 
Далее, ему в подмогу выступил старейшина общества «Мемориал» седобородый патриарх Бронкс, напомнивший о том, что Вайфель также мечтал, чтобы и улица была названа его именем, о чем он неоднократно заявлял в своих лучших стихах. А на доме обязательно следует разместить мраморную доску, это уж поистине святое дело и долг каждого уважающего себя горожанина.
 
– Вайфель, да будет вам известно, – воскликнул Бронкс с патетическим надрывом. – Поистине являлся светочем либеральных идей и проводником социальных реформ и демократии везде, где бы он не пребывал – в Лозанне, Женеве, Париже, Мадриде, Риме или Москве.

Муниципальные чиновники тотчас навострили ушки на макушке, запоминая маршрут по памятным местам европейского либерализма.

– На фоне серой и абсолютно безыскусной русской антиисторичности бытия, – продолжал  Бронкс. – Пребывание Вайфеля в нашем городе само по себе есть огромное историческое событие  космического масштаба, требующее немедленного увековечивания. Скажу вам больше: с нашим тощим культурным слоем, на котором и сегодня ни черта не растет, потребуются годы и годы, чтобы его рекультивировать, накопить потолще, собирая по крупицам все исторические события, такие как пребывание Вайфеля, а не проходить мимо них, отплевываясь. Да, да, я помню, кроме того Вайфель был не только поистине гениальным поэтом, он стал и лингвистом неподражаемым, обучившись за годы проведенные в Москве на работе в Коминтерне русскому языку настолько, что употреблял в своих русскоязычных произведениях падежи и окончания! Кроме того, в Европе высказывается мнение, что он был родственником основателя марксизма, в смысле не Маркса конечно, а англичанина и предпринимателя Фридриха Энгельса. В связи со всем вышеперечисленным, я разумно полагаю, что сегодняшний день должен войти в нижнеборскую историю совершенно красной датой календаря и никак не иначе.

– Это вы хотите эту плиту могильную на мою стену повесить? Не дам избу рушить, – Нюра привычно неприступно скрестила руки на могучей груди. – Дом мой, наследственный.

Лавочкин печально вздохнул: грант грозил сорваться, вместе с поездкой на конференцию в Воронеж. И видно, не у них одних с Щуром. Чиновники тоже зашевелились, уж больно места хорошие европейского либерализма им назвали. А не увековечишь здесь этого англичанина, кто позовет в гости опытом обмениваться?

– Граждане, – обратился в сторону Нюры чиновник в сером костюме, плотный как закормленный жеребчик. – Вам же зачитали решение мэрии, давайте не артачиться в конце концов, как бараны, а станем законопослушными. Можно сказать, великий поэт жил в вашем доме, мучился здесь от морозов, хандрил, жаловался всем друзьям и знакомым в Европу, а вы допускаете такую несознательность. Надо  уважать общественные интересы.

– Какой поэт? Что он писал? А? Стихи, а может песни какие?
Чиновник растерянно посмотрел на Щура, Щур на Лавочкина.

– Творчество поэта изучается в Париже и Германии, в нашей стране он еще ждет своего исследователя, – примирительно разъяснил Щур.

– Говорю вам, венцы у дома верхние пустые, трухлые, их только тронь, как все посыплется. Не дам имущество портить, – повторила Нюра. – Да ведь, Павловна?
– А то, конечно. Поэтов то много, взять вон хоть Сережу Есенина, тоже какой поэт был: «Не жалею, не зову , не плачу …». А дом у человека один.

– Верхние венцы пойдут в сторону, и крыша съедет, кто мне будет ремонтировать, вы что ли? – обратилась Контрразведка к профессору Щуру. – Власть поможет тогда материально?

Щур повернулся было к чиновникам, но те вновь увлеклись разговором друг с другом, до выборов мэра было далеко, давать обещания сроки не еще пришли. Первыми отступили телевизионщики с камерами, они развернулись и демонстративно направились к автобусу. Остальные еще переминались с ноги на ногу.
Контрразведка обратилась вдруг к Лавочкину:

– Наверное, папаша ваш, коли так стараетесь?
– С чего вы взяли? – обиделся Лавочкин.

– Похожи уж очень. Сразу видно, беспокоитесь опять же, своя кровь сказывается. Мне тогда до войны лет двенадцать было, слава богу, помню, на память никогда не жаловалась, жил постоялец от НКВД. Вот точно как вы, и стихи свои, как песни пел, ничего у него не понять было, что пел, что говорил. А вот к нему девчонка одна бегала, Эмма звали, эта аж до слез доходила, слушая, так ей нравилось, дурехе. А фамилия ее была… вот черт, неужто забыла? Хорошая такая  фамилия, домовитая, Срубова что ли? Нет, не Срубова. Дверкина? Крышина? Все не то.

– Может Избачева? – поинтересовалась Павловна, – знаю я Избачевых, на Заливной в своем доме живут.

– Нет, погоди, дай вспомнить. Потолкова? Столбова? Половицына? Избушкина? Балкина? Чердакова? Подпольева? Не то.

– Может Красноуглова?
– Совсем простая фамилия, так и вертится в голове, ах вот, сейчас Эмма... Эмма… Печуркина, Стульева, Лавкина, нет, не то… Лавочкина! Точно, Эмма Лавочкина. Стало быть да, хорошая такая девчонка, только жалко от плешивого... этого  поэта забеременела, его потом дальше отправили, а тут открылась… поэма... и родители спровадили ее в деревню рожать, да все равно шила в мешке не утаишь, все узнали в округе на десять верст. Так вы, стало быть, из Лавочкиных будете?

Ассистент быстро оглянулся  на Щура:
– Ну, допусти, Лавочкин я, так что же?

– Ну вот, – радостно и прицельно блеснув глазами, Конрразведка оживилась, – своя кровь греет, и хорошо, что обеспокоились о родительской памяти, да вы ставьте, ставьте плиту вот сюда, на завалинку, что на дороге в грязи память отеческую держать. Ишь ты, похож то как, прямо вылитый отец.

Все граждане из комиссии столпились у завалинки с опилками, рассматривая мраморный барельеф, уговаривая Лавочкина повернуться профилем то налево, то направо, и все в один голос находили большое фамильное сходство.

– А что я вам говорила? – вопрошала Контрразведка, – меня на мякине не проведешь. Я все вижу, да, Павловна? Что-то вид у тебя нехороший. Устала? Ну, так иди, иди домой, я тебе потом перезвоню, расскажу, чем дело кончилось. Ладно, берите плиту свою, поднимайте и ставьте над окном на наличник. На это разрешение даю. А потом гвоздиками чуть – чуть прихватить сверху, и будет стоять сто лет память, никуда не денется. Раз заслужил.

Щур с Лавочкиным ухватились за края, стали тянуть памятную доску вверх, но пока к делу не подключилась Контрразведка, толка у них вышло немного.
 
Утробно охнув, Нюра закинула плиту за верхний наличник, и дело оказалось в шляпе. Для сохранения равновесия прихватили верхние края гвоздями. И только. Вернулись операторы с телекамерами. Подробно сняли всех действующих лиц на пленку: перво-наперво, конечно, чиновников, потом депутата, Щура с Лавочкиным и прочую братию, никого не обидели. Контрразведку тоже ставили позировать рядом с собственным окном. Репортаж получился на славу.

В конце общего собрания странная личность сильно стукнула себя по голове и прочла стихи из московской поры творчества ссыльного марксиста–интернационалиста, ставшего в конце-концов известнейшим советским поэтом:

У ворот избы горбатой
Взглянут хмуро с под руки
Злые бабы в телогрейках
И противны мужики.

Все были радостны, довольны и Бронкс обнял странную личность, а подумав, и дождавшись, когда на них направят объективы, так и поцеловал. Гениален этот Вайфель… чистый Лермонтов, ни дать, ни взять: «Люблю Россию я, но странною любовью», знаете ли…

Тут вернулась с задумчивым видом Павловна.
– Нюра, это же в тридцать седьмом было, я тоже помню, этот, что у вас пребывал на постое, он же не Вайфель никакой, а напротив, ссыльный столяр-краснодеревщик из Тамбова, он тогда Вассе Николаевне комод еще ремонтировал. И Эмма Кирпичева была, а совсем никакая не Лавочкина, эта история многим известная.

Контрразведка нахмурилась, но была вынуждена признать историческую ошибку.
– Точно, краснодеревщик, как это я спутала? Вот голова непутевая. А стихи он все одно любил читать, рюмочку приговорит, закинет голову, и пошел заикаться, на том Эмка и погорела.
 
– Постойте, постойте, уважаемые, – возмутилась странная личность. – В единственном письме Томаса Вайфеля из Нижнеборска указан этот адрес.
 
– Эх, милай, значит, ошибся бедняга, когда писал. Знаешь, сколько писем нам с неправильными адресами приходит? Все на почту возвращаем. Где-нибудь по соседству состоял на квартире, не иначе, может на другой стороне улицы, а у нас точно иностранных не бывало. Вы пойдите, поспрашивайте у соседей, авось найдете место настоящее, туда и плиту свою забирайте.

Однако телевизионщикам надо было срочно уезжать на следующую съемку, чиновникам в присутственное место, депутатов ждала работа с избирателями и все скопом проголосовали против, решив, что странная личность во всем этом деле разберется в рабочем порядке, а доска тут пока побудет ... на том все залезли в автобус и уехали.

Снятый на пленку сюжет, тем не менее, передали вечером по всем местным каналам, и ректор остался доволен работой кафедры типологии, поставил  в пример на Ученом совете профессора Щура. Что, мол, вот где люди умеют гранты горящие зарабатывать, бюджетные деньги с университета на командировки не тянут, как некоторые.

Доска же осталась висеть на доме Контрразведки охранной грамотой на все грядущие времена. Принеся даже некоторые ощутимые обещания муниципальной власти ослабить налог за холодную воду на полив огорода в летнее время, которые, впрочем, так и остались обещаниями. Сколько Нюра не ходила по разным кабинетам, куда ее отсылали, ничего из этого не вышло: огород пришлось поливать за полную стоимость водопроводной воды, хотя самого водопровода как раз и не было. А и всегда Нюра носила воду в больших ведрах из колонки на коромысле, на широкой своей спине, ей не привыкать.

Несмотря на очевидное ухудшение здоровья, мать Семы наотрез отказывалась поехать провериться в городскую больницу: «Давно ли в нашей поликлинике все анализы сдавала? Сколько крови потеряла? А сил сколько? Чуть концы не отдала с вашими анализами, не поеду больше никуда! Раз участковая Горевая сказала: возрастные изменения, значит так и есть – старость не радость».

Сема, однако, видел, что дело не в старости, потому в поликлинике стребовал с участкового терапевта Горевой направление для матери на обследование в горбольницу, и продав удачно три мешка картошки, из накопанных пятнадцати, молодой учительской паре прямо в их кооперативном погребе,  заработав на этом  денег достаточно, как ему казалось, для проведения обследования в больнице, поставил мать перед фактом: «Записал тебя на прием к главному гастроэнтерологу города, завтра едем».

На улице мать смотрела по сторонам растерянно, словно  не узнавая знакомых мест, щурилась от яркого солнца, с таким выражением, будто и не надеялась, что увидит все это.
Однако, когда она садилась в вызванное такси, лицо ее выражало решимость пойти до конца. За пятьдесят рублей таксист подвез их прямо к крыльцу третьей горбольницы. На этот раз родительница не спросила Сему, сколько рублей он дал шоферу. Похоже, наличие денег тоже перестало ее интересовать.

После долгого раздевания в гардеробе, Сема повел мать на штурм лестницы, ибо кабинет гастроэнтеролога находился на втором этаже. Ноги ее двигались плохо, даже хуже, чем в прошлый раз, при посещении поликлиники. Вцепившись руками в широкие перила, она изо всех сил тянула свое грузное тело вверх и надолго застревала отдыхать через каждые три ступеньки.

Отдыхала, облокотившись на перила, медленно, шумно, словно во сне дыша. Вид у обоих был убогий. Люди молча обходили их стороной.  Мать одела для похода теплый байковый халат, есть другой, сменный, лежит в шифоньере чистый, постиранный, поглаженный, но ничуть не лучше, а платья одеть не под силу, с древней потертой шалью на плечах. Сема раньше видел таких людей, смотрел на них сочувственно, но вот незаметно и сам стал одним из них. Стал и стал, что такого, – неожиданно быстро примирился.

Мать давным-давно себе ничего не покупает, знай одно повторяет: «надо все донашивать», и он избрал по причине отсутствия средств такую же тактику жизни. В четырехэтажной больнице, верно,  были лифты, однако все приходящие больные ходили по лестницам, в том числе и умирающие. Добравшись до кабинета, заняли очередь.

Сема усадил мать на свободное место на лавке, сам стал рядом. Первое время она рассматривала входящих и выходящих, желая узнать знакомое лицо и поздороваться, но знакомых все как-то не было. Затем  погрузилась в привычное терпеливое молчание, устремив взгляд перед собой в пол.
Возле нее освободилось место, на которое никто из больных не пожелал сесть и Сема занял его.

– Много еще народа перед нами? – спросила мать, не отрывая взора от потертого линолеума у ног.
Сема пересчитал.
– Трое осталось. Может четверо.
– А остальные куда?
– Это в соседний, процедурный кабинет, там уколы ставят.
– Долго как.

Люди заходили в кабинет, потом выходили с бумажками, уходили, снова появлялись и заходили в кабинет по второму и третьему разу. Но все же постепенно скамейки у дверей пустели. В процедурный тоже к двенадцати часам дня почти никого не осталось. Пришла  их очередь.

Главным гастроэнтерологом города оказалась худенькая симпатичная докторша, которая быстро пролистала медицинскую карточку, анализы, которые сдавали прежде и результаты УЗИ. При этом  быстро так приговаривала: «так-так-так», улыбнулась  и спросила: «Ну что, будем раздеваться?»

Семен помог матери с халатом и сапогами, уложил на кушетку.  Докторша принялась надавливать на живот, спрашивая где больно.  Старушке больно было почти везде.
– Странно, – сказала врач, что УЗИ ничего не обнаружило, я думаю, здесь много чего есть. Надо пройти еще раз УЗИ в нашей больнице. По результатам его можно будет поставить точный диагноз, – она вопросительно посмотрела на Сему.
Он понял правильно:
– А сколько стоит?

Врачиха перестала улыбаться, сказала, взглянув уклончиво:
– Семьдесят рублей.
– Хорошо, давайте сделаем у вас УЗИ.
– Сейчас я выпишу направление и позвоню им, вас примут без очереди, это на четвертом этаже, кабинет 427.

Сема испуганно посмотрел на мать:
– На четвертом этаже?
– Да, я вам сейчас объясню, как пройти. Потом приходите снова ко мне.
Он по привычке глянул вопросительно на мать, сможет ли она подняться на четвертый этаж, но та никак не реагировала на предложение гастроэнтеролога, рассеянно глядя перед собой, передав ему право принимать все решения.
Через некоторое время они с листочком вышли на площадку к лестнице, по которой предстояло карабкаться.

– Какой этаж? – спросила мать.
– Четвертый. Но мы уже на втором.
– Ух ты, боюсь не зайду.

На четвертом этаже Сема заблудился, долго-долго вел мать не в том направлении по безлюдным коридорам, пока не уткнулся в решетку, за которой начинался больничный стационар. Спросить было не у кого.  Посадить мать тоже некуда.  Он приставил ее к стеночке, сам побежал  искать чёртов 427 кабинет. Нашел, вернулся. Мать стояла в том же положении, приложив локоть к стене и привалившись к ней, тихо, терпеливо дышала.

На УЗИ их действительно пустили без очереди, хотя народ и переминался возле дверей. «Вот что значит платная услуга, – подумал Егоров, – с одной стороны приходится деньги немалые отдавать, с другой – ждать нет никакой возможности, у матери сил жить не остается». Он боялся посмотреть в ее серое лицо.
В полумраке кабинета, где ровно гудел монитор, снова помог матери раздеться и лечь. С полчаса симпатичная белокурая девушка водила по ее животу резиновой грушей, сосредоточив внимание на экране, по ходу движения диктуя непонятные термины другой девушке, которая сидела за столом в полутьме и писала.

– А что, в вашей поликлинике ничего не нашли? – спросила она Сёму недоверчиво.
– Ничего. Мы с первой поликлиники.
– Давно делали?
– Приблизительно месяц назад.
– Удивительно. Просто удивительно.

По интонации было ясно, что ей многое видно, что именно, Сема спрашивать не стал: «Пусть напишет, врач потом объяснит». Впрочем, и без того ясно, что дело плохо. А Семе уже не хотелось знать, насколько плохо.
– Вытирайтесь, одевайтесь и можете выходить в коридор, там  подождите, пока мы сделаем подробное описание.

Через некоторое время девушка вновь пригласила его в кабинет.
– У вашей бабушки диагноз подтвердился, – сказала она, когда Сема расплатился и в полутьме еле отыскал нужное место, где следовало поставить подпись в журнале финансовой отчетности. – У нее рак желудка в последней стадии.

– Это моя мама. А операцию можно сделать?
– Нет, такие вещи неоперабельны, слишком сильное распространение метастаз.
Сема принял от нее бумажку, сказал: «Спасибо, до свидания» и вышел в кабинет, к матери. Та впервые за все путешествие пристально посмотрела ему в глаза.

– Ну что?
– Да понаписали что-то. Пойдем теперь обратно к врачу.

Мать кивнула. Вниз они спускались  не в пример быстрее, чем шли вверх.
Возле кабинета главного гастроэнтеролога снова собралось достаточно народа. Сема усадил мать, подождал, пока очередной больной вышел из кабинета и зашел со следующим больным.

Врач взяла у него лист.
– Маму заводить?
– Не надо. Сейчас я напишу вашему терапевту, что ее диагноз подтвердился.
– Может ей надо какое-нибудь особое питание, диета?
– Нет, пусть кушает то, что ей нравится.
– Ей ничего не нравится, не ест ничего.

– Судя по всему, у нее началась последняя стадия, скоро она сляжет, за ней нужен будет особый уход, делать обезболивающие уколы. У вас есть кому?
– Я буду ухаживать.

– Гастроэнтеролог оторвалась от писанины, посмотрела на него, вздохнула и сказала:
– Есть в городе хоспис, куда принимают таких больных. Вам дать их телефон?  Там очень квалифицированные специалисты.

– Нет, не надо. А операцию нельзя сделать?
– Нет, к сожалению, слишком поздно.

Он вышел к матери с заключением, кучей рецептов на руках.
– Что, положат меня на лечение? – поинтересовалась она.
Сема кратко разъяснил, что ей назначено лечение на дому.
– Да, стариков в больницу не берут, не хотят нашего брата лечить.
Сема повел мать к гардеробу, чувствуя новую неподъемную тяжесть на душе.  По дороге мать спросила:
– Что рак?
– Да, желудка. Сказали, что операцию делать поздно.
– Вот, а я что тебе говорила? – будто даже с некоторым удовлетворением произнесла мать.
Они оделись.
– Больше в больницу не пойду. Последние силы здесь вымотают.
Сема хотел оставить ее сидеть на скамейке, пока он будет ловить такси, но мать не согласилась, сразу пошла с ним на улицу.

На стоянке у больницы стояло много машин. В некоторых сидели водители.
– Может нас кто-нибудь отвезет? – спросила мать.
– Нет, эти ждут своих. Пойдем к дороге, там будем ловить.

У дороги матери сделалось хуже. Она покачнулась и навалилась, почти легка на капот чужого москвича. Сема оглянулся на нее, и стал отчаянно махать такси, которое ехало в противоположном направлении.  Такси лихо развернулось на дороге и лихо подлетело к ним. Через пятнадцать минут они были дома. Мать еле дошла до кровати и рухнула на нее, как большое, срубленное под корень дерево.