Уголокъ невiнныхъ утехъ

Елистратов Владимир
На свете жил такой человек – Иван Иванович Жмурочкин. Его не стало лет десять назад.
Прожил Иван Иванович долгую жизнь, девяносто с лишним лет. Иван Иванович преподавал в нескольких вузах. Он читал лекции по фольклористике, истории литературы, искусствознанию и по всему такому прочему. Хотя по первому образованию Жмурочкин был математиком. Имел также музыкальное образование. Прекрасно рисовал.
Я, честно говоря, не очень люблю слово «интеллигенция». Что это такое? Не знаю. Примерно как, если по Булгакову, «контрреволюция». Только со знаком плюс. Или со знаком минус, если по Ленину.
Но если все-таки интеллигенция со знаком плюс существует, то вот уж с кем это слово у меня точно ассоциируется, так это с Иваном Ивановичем.
Жмурочкин был не с нашего факультета, но читал лекции в нашем гуманитарном корпусе, так называемом гуме, или – в народе - гумарасе.
Но прежде, чем я расскажу о Жмурочкине, разрешите мне поведать миру о гумарасе и его обитателях.
Наш родной учебный корпус, говорят, был задуман первоначально то ли как больница, то ли как общежитие для иностранцев. В общем, можно сказать, нечто подобное и получилось. Эдакая густонаселенная интеллектуальная психушка, где все одновременно пытаются говорить на разных языках мира.
 Одиннадцатиэтажное здание было построено в семидесятые годы прошлого столетия. Оно представляет собой типичную стеклянно-железобетонную советскую кишку. Этого нежно, до слез любимого мною псевдокубистического недоноска наш однокурсник, известный хохмач Витя Пепин, довольно точно назвал «отрыжкой Ле Корбюзье».
У нас, замечу, вообще очень любили все и всех как-нибудь называть по-своему. Например, преподаватели обязательно имели свои уважительные псевдонимы: Тотошка, Злобный Хорек, Сухофрукт, Мистер Неуд, Несмеяна, Перегар… Если у преподавателя не было своего, как сейчас сказали бы, никнейма, значит это был никудышный преподаватель. Сейчас, мне кажется, эта традиция потихонечку рассасывается. Но я продолжаю.
В здании два входа – большой и малый. Над большим красуется агитационный барельеф цвета давно не чищеных зубов пожилой китаянки. Содержание барельефа уникально: его не может сформулировать ни один филолог, который проучился и проработал в гумарасе всю свою жизнь. Там какой-то замученный запоем космонавт, женщина, похожая на мертвого Гоголя… Словом, сумерки сознания. Одно время этот барельеф называли «призрак коммунизма». Сейчас – не знаю, как он называется. Интересно, что сказал бы про этот барельеф основатель нашей Обители Мудрости, великий розовощекий помор в версальском парике.
Если войти в здание через большой вход, сразу следует вахта. Там сидит охранник с лицом смертельно уставшего противогаза.
 Затем следует вестибюль с гардеробами, они же - раздевалки по кличке «правый зимний стриптиз» и «левый зимний стриптиз». Потом - лестница ступенек в двадцать, затем – еще один вестибюль с лифтами направо и налево. Впереди - застекольная курилка, мутная, как речь Михаила Сергеевича Горбачева. В народных массах – «дихлофос». Это про курилку, а не про Горбачева. Хотя…
А вот про лифты надо сказать отдельно.
Я сейчас не так часто бываю в гумарасе. Иногда не бываю по нескольку лет. Но каждый раз, когда я езжу на этих лифтах, вроде бы новых, не устаю удивляться, насколько же в этом мире ничего не меняется. Они такие же задумчивые, эти лифты-буддисты, и так же надолго уходят в свою механическую нирвану на каждом этаже.
И запахи в этих лифтах все те же.
И сорок лет назад и сейчас студентки-словестницы источают целые букеты благоуханий, так что непроизвольно хочется все чаще и чаще пульсировать ноздрями. И все так же в большинстве своем студенты-словесники, такие же задумчивые, как лифты-бодхисатвы, не пользуются никакими дезодорантами, моются в лучшем случае, так сказать, помесячно и рубашку меняют только тогда, когда она уже начинает истлевать, как рубище или компост. Потому что все это – суета сует и Хорхе Луис Борхес и мыло – «две вещи несовместные».
 И все это и сейчас при входе в гумарасий лифт, заставляет задерживать дыхание, как в дайвинге без акваланга. Потому что этот запах-оксюморон может преподнести любые сюрпризы. И бедная носопырка никак не может избрать четкую стратегию забора кислорода, довольствуясь тактическими маневрами. И перед входом в лифт я каждый раз горячо молюсь всем богам, от Юпитера до Кецалькоатля, чтобы в лифте было побольше благоуханных словесниц и поменьше высокотоксичных словесников. Но это все - интимная лирика.
У нас были замечательные преподаватели. О них можно рассказывать бесконечно.
Мне до сих пор снятся подробно экзамены. Я прекрасно их помню. Особенно запали мне в память экзамены по русскому языку, поэтике, истории КПСС и научному коммунизму.
Экзамен по русскому языку у меня принимала крупнейший в СССР специалист по синтаксису Вероника Андреевна Чернохвостикова, под редакцией которой был создан главный фундаментальный учебник по современному русскому языку. Огромный занудный цементного цвета параллелепипед, приближающийся к кубу. У нас его называли по-разному: «оковалок», «серая масса», «афобазол».
Профессор Чернохвостикова отличалась полной невозмутимостью. На первые два вопроса я ответил успешно. Третий вопрос был: «синтаксические средства выражения уступки». Здесь я завибрировал, скатившись на причинно-следственные отношения. Профессор Чернохвостикова царственно взяла зачетку и, как потом выяснилось, пророчески изрекла:
 - Вы неплохо ориентируетесь в причинах и следствиях, но уступка – не ваш конек. Я ставлю вам «хорошо».
Только сейчас я понимаю, что так все в моей жизни и сложилось. С уступками у меня никогда не получалось.
Потом - экзамен по поэтике.
Поэтика была изложена тоже в очень толстом, семисотстраничном кровавого цвета учебнике к нашему времени уже покойного профессора Перезрелова, пожалуй, самой зубодробительно-занудной книге, которую когда-либо создавало человечество. Коллективный труд ученых под редакцией Чернохвостиковой или известный всем технарям учебник по сопромату – захватывающие детективы по сравнению с Перезреловым. Редкий студент, перефразируя Гоголя, дочитает хотя бы до тридцатой страницы этот депрессивный фолиант.
Я начинал читать Перезрелова семь раз. И все семь раз дочитывал до двадцать третьей страницы. Пять раз я засыпал, на шестой раз заплакал, а на седьмой меня вырвало. Совершенно натурально. Прямо на Перезрелова, в смысле – на учебник.
   Четверку я получил каким-то чудом.
Принимала экзамен у меня молодая аспирантка из Тулы. Девушка радикально кустодиевской формации с лазоревыми очами. Вся в упругих нейлонах и в земляничной поляне улыбчивых уст. От нее просто физически, как от русской печки с пирогами, пахло добротой.
Она с материнской нежностью выслушала весь мой бред, не имевший никакого отношения к билету. И поставила в зачетку «хор».
Затем – история КПСС.
Я все более-менее прилично ответил, но имел неосторожность ляпнуть, что на двадцать втором съезде партии была поставлена задача к 1980-ому году построить «развитый социализм».
- Во-первых, не «развитый», а «развитой», молодой человек, а во-вторых, была поставлена задача построить не развитой социализм к 1980-ому году, а коммунизм… Поставили они, понимаешь, задачу… - обиделся на кого-то доцент Вороненко и даже в чувствах пнул локтем костыль, прислоненный к стулу.
Доцент Вороненко был ветеран и орденоносец. Ранен в ногу под Брянском.
Костыль, ясное дело, упал, издав, как эхо войны, пистолетный выстрел. Я, разумеется, тут же полез его поднимать, мямля в стиле кляузы:
- А еще они там решили завершить эту… как ее?.. десталинизацию…
У меня непроизвольно эта фраза прозвучала так, как будто я этим решением партии крайне недоволен и даже где-то в чем-то возмущен.
Вороненко удовлетворенно поерзал на стуле, принимая от меня костыль, и почти нежно проворчал:
- Решили, видишь ты, они, сопляки… Ставлю вам «отлично», молодой человек.
Я получил пятерку на основании тончайших, но совершенно непроизвольных с моей стороны психологических пассов.
Наконец, научный коммунизм. Я получил четверку по этому предмету. Я блестяще ответил на все вопросы билета номер тринадцать, но огреб «хор.» за отсутствие лекции номер четырнадцать.
   Собственно говоря, никакого особенного экзамена и не было. Ответ имел второстепенное значение. Главное - это было прежде всего предъявление наличия-отсутствия конспектов лекций.
Лекции нам читал Вазген Ашотович Бабазян, угрожающе волосатый мужчина лет шестидесяти. Он с трудом владел русской падежной системой. «Ленин заколебал основами мировой империализм», «Как поет Интернационала: кто был никого, тот встанет всех» и т.п. Зато система оценок у Вазгена Ашотовича была стройной, как Закон Золотого Сечения.
Наличие всех конспектов при полном незнании предмета гарантировало «3». Отличный ответ при отсутствии одного конспекта – «4». Хороший ответ без одного конспекта – «3». Удовлетворительный ответ опять же без одного конспекта – «2». Отличный ответ без двух конспектов – «3». Хороший, соответственно, - «2». Любой ответ без трех конспектов – «2».
Потом, через три года, когда нучком, как говорится, остопырился, я нашел-таки конспект лекции номер четырнадцать, завалившийся за диван.
И все-таки именно Иван Иванович Жмурочкин – это «хит» моей студенческой юности.
Иван Иванович был маленький гномообразный старичок, который читал лекции по поэзии серебряного века, картавя, очень-очень тихо и как бы напевая.
Вместо «р» и «л» он говорил «й» и «у»: «уусская поэзия», «Айександу Буок», «аййитеуация» (аллитерация, если кто не понял), «я бежауа, пейиу не касаясь, я бежауа за ним до воуот…»
В переполненной аудитории стояла кромешная тишина. Это была такая коллективная мхатовская пауза, длившаяся час двадцать.
Старенький Жмурочкин медленно, чуть шаркая, заходил в аудиторию секунда в секунду с началом звонка на пару и четко заканчивал свою последнюю мысль, как фокусник, секунду в секунду с началом звонка с пары. При этом никогда не смотрел на часы. Которых у него не было. Как ему это удавалось – неясно. Тут же вставал и под шторм аплодисментов шаркал к выходу.
На аплодисменты он никак не реагировал, только один раз кивал, наклонив голову в сторону хлопающих, у самых дверей. В этом кивке не было ни «спасибо», ни «до свидания». Этим кивком он словно бы говорил: «Хуопаете? Ну, хуопайте, хуопайте, гуупенькие…»
Иван Иванович был почти глухой. Вместо глаз у него были два пронзительных аквамаринчика.
 Я на его лекции всегда старался прийти пораньше, но все равно попадал на последние ряды, метрах в сорока от него. Но когда Жмурочкин отрывал глаза от бумажек и пару секунд смотрел на нас, он превращался в какого-то могущественного голубоглазого гнома из скандинавской сказки.
Он обладал фантастическим чувством юмора. Это были не каламбуры, не остроты. Это был тембр, интонация. Что-то необъяснимое.
 - Вы, конечео, знаете, дуузья, стихотуайение Хйебникоуа: «Мне мауо надо! Кйайушку хйеба. И капьйу моуока. Да это небо, да эти обуака!..»
В аудитории – тишина. Иван Иванович делает паузу, щедро выплескивает в аудиторию свои аквамариновые глазки, молитвенно-иронично вздымает вверх свои маленькие ручки и с восторгом восклицает:
 - О-о-обуа-а-ак-а-а-а!
 Аплодисменты и вдохновенный хохот, переходящий в изможденное икание и похрюкивание. Минуты три все изнемогают.
Жмурочкин сидит, как ни в чем не бывало листая свои бумажки.
Аудитория постепенно приходит в себя. Иногда только кто-то снова одиноко всхрюкивает, и всеобщий бедлам возобновляется. Наконец – тишина. Иван Иванович внимательно смотрит на студентов и опять:
 - О-обуа-а-ака-а-а!
Еще три минуты измождения, стона и попискиваний. Иван Иванович смотрит на аудиторию без улыбки. Во взгляде: «Йжете? Ну, йжите, йжите, дуйачки…»
Я окончил универ, стал преподавать. Прошло уже лет двадцать после «облаков».
Однажды одна моя сотрудница подошла ко мне в перерыве между парами:
 - Володь, просьба…
 - Ну…
 - Жмурочкина помнишь?
 - Ну…
 - Лекарство ему отвезешь?
 - А что?..
 - Да ничего особенного. Все более-менее. Он из дома не выходит. Просто просьба.
 - Отвезу.
Это было где-то в Бибереве. Блочная пятиэтажка. Однокомнатная квартира. Кухня и комната. Над входом в комнату висит кусок ватмана: «Уголокъ невiнныхъ утехъ». В комнате только книги, книги, книги и стол со стулом. За столом сидит Иван Иванович Жмурочкин:
 - А я уас помню, моуодой чеуовек, вы на моих йекциях сидейи на посйеднем йяду…
Он аквамариново улыбнулся:
 - В заобуачных уысях… Спасибо за помощь. Сейчас у меня доктор, а я уас жду у гости на чай. Пйидете?
 - Приду.
И, конечно, свинья, не пришел. Как водится.
Но с тех пор я понимаю, что «гумарас» - мой самый сокровенный «уголок невинных утех», где странным образом уживаются и история КПСС, и синтаксис, и странно пахнущие лифты, и Хлебников, и охранник с лицом противогаза … И ничего более интересного в жизни нет и не будет.
 И все это у меня, извините за пафос, в душе.
 А над ней – «о-обуа-а-ак-а-а-а!..»