Крановщица Люба

Виктор Терёшкин
Черная шинель с зелеными петлицами. На них эмблемки со скрещенными винтовками. Штыки примкнуты. Стрелок ВОХР. Ленинградского Адмиралтейского объединения. Лимита. Мое дело маленькое – проверять пропуска. На поясе «Наган». Семь патронов на кобуре в боковом отделении. В барабане еще семь. Всего – 14. В этот огромный эллинг, где был построен крейсер «Аврора», про которую неистовый трибун написал - «бабахнула шестидюймовка «Авророва», нужно  пропускать только тех, у кого в пропуске стоит штампик «белочка». Никаких тебе «зайчиков» или «медвежат». Такие синенькие веселые рисунки в кружочке. Те могли ходить в другие эллинги. А в этом  стояла лоснящаяся громада атомной подводной лодки. Заказ. И скоро она должна выйти в море на ходовые испытания. Поэтому – бдительность, бдительность. И еще раз бдительность, как нам внушали на разводе. Тем более, что вражеские голоса уже перечислили кто компндир АПЛ, и все ТТД.


Каждую смену у эллинга мимо меня проходила статная блондинка. С белочкой в пропуске. Пышная грудь распирала спецовку. Меня аж в жар бросало. Яка гарна билочка. И почему – то каждый раз она как – то странно смотрела мне в лицо.


- Мы с Вами знакомы, - спросил я ее однажды. Она чуть ли не бегом бросилась в эллинг. Надо кадрить – решил я. Значит – нравлюсь. А иначе – почему так смотрит?


Она была машинистом козлового крана. И когда я стоял на самом главном посту, – на боевой рубке, а кого еще туда можно было ставить – если я был единственным мужиком в нашей вохровской смене? А пост был у бочки с песком, где только и могли курить те, кто был допущен до работ в этой стальной туше, козловой кран задорно тренькал звонком, проносясь у меня над головой. И я понимал – это сигнал от нее – Любы. Часто кран останавливался над рубкой, какие – то детали начинали скользить на тросе вниз. Как будто стальное насекомое откладывало свои личинки в брюхо огромной, исполинской рыбины.


Рыбину долго не могли отправить на ходовые испытания. И ее уже прозвали бриллиантовой. Однажды в понедельник, а в пятницу была выплата зарплаты и премиальных, я понял, почему. Двое работяг, зеленых от похмелья, вылезли из чрева лодки покурить. И один, белобрысый, тощий и особо мающийся, спросил приятеля:

- Валька, а ты не помнишь, как нужно приваривать вот те, сука, патрубки…


- А ты технологическую карточку посмотри, - лениво процедил напарник.


- Да как же я ее посмотрю, - изумился белобрысый, - если ты на ней в пятницу колбасу кромсал?

Однажды, уже в начале слякотной питерской весны, я стоял собачью вахту, с четырех утра до шести, на рубке. Дождь барабанил по крыше эллинга, субмарина была уже покрыта каким – то черным, лоснящимся материалом. И еще больше стала похожа на рыбину – великана. На полу, у ее морды, были разложены какие – то торпеды. Небольшие. Метра в два длиной. Похоже – рыбина уже мечет не икру, а сразу мальков. Тоже готовых убивать. И у меня возникло маниакальное желание – бросить пост, спуститься вниз и разрядить в головки торпед все четырнадцать патронов нагана. И я, чтобы избавиться от этого наваждения, спустился вниз и подошел к столику у двери, где сидела на посту Танька из моей вохровской команды. Она спала, уронив голову на форменную ушанку. Я нежно поцеловал ее в ложбинку шеи с нежными льняными кудряшками. Танька проснулась, захлопала на меня ресницами, глаза были сонные, щенячьи. И я попытался овладеть ею прямо на столе. То было, конечно, каким – то помрачением. Утерей бдительности. Помню, что очень мешали кобуры с револьверами. Но тут грянул звонок телефона. Начальница предупреждала – идут с проверкой. Я поскакал по гулким металлическим трапам на свой пост диким козлом. Едва успел, Танька медлила открывать засов на двери, пока я не взбежал. Проверяющий, незнакомый мне мужик с центральной площадки, что на площади Репина, не полез ко мне на верхотуру. Просто козырнул мне в ответ. Когда он ушел, я набил трубку, закурил и тяжко задумался. Понимал, что башку у меня срывает. Если бы нас с Танюшкой застукали, полетели бы мы с ней кубарем из ВОХРы. Лишились всего. Общаги, зарплаты, прописки. Никотиновая смола, скопившаяся в чубуке давно не чищенной трубки, заставляла то и дело сплевывать в песок бочки.


Страшный телесный голод терзал мою грешную плоть. После дембеля я прожил в родном Львове всего неделю. Созвал на сабантуй четырех лучших друзей – одноклассников. Вадьку, Юрку и Валерку. Батя с мамой накрыли богатый стол. Расстарались для служивого. Фронтовики понимали, как встречают в родном доме солдата. Но после трех рюмок стало ясно, что говорить с друзьями было не о чем. Они учились в политехе на четвертом курсе, и разговор у них был свой: о «хвостах», зверстве преподавателей. Какую тему диплома выбрать. И куда будут распределяться. Мои рассказы о том, как зверствовал наш комроты, а я геройствовал на тушении пожаров в Подмосковье, и трижды погибал… Как люто простудился на этих пожарах и лежал с фурункулезом по всему телу и вот такенным «волчьим выменем» подмышкой в кожно – венерическом отделении больницы в Собинке, никакого интереса у них не вызвали. Даже смачные подробности про то, что там же лежали двенадцать девиц. Ходили они по отделению в одних ночнушках на голое тело. И при любом удобном случае демонстрировали свои мохнатки. Халатов им было не положено, чтобы не ушли в самоволку. Как же они изгалялись надо мной и моим собратом по несчастью татарином Рашидом… Рашида, ушедшего в армию из маленького аула, они запугали до такой степени, что он старался из палаты носа не показывать. А когда ему приспичивало, слезно просил:


- Товарища старшая сержанта, пойдем за компанию, а то я этих хатын боюсь. Они такой показывают, такой показывают…

Повидался я во Львове с моей школьной любовью Танюшей, убедился, что весь вязкий кошмар, в который превратились наши отношения, продолжается. Что появился в ее жизни Саша, ее одноклассник, и с ним она ездили в Крым. Он был из знаменитой семьи Лозинских. Угощен я был подробностями, как он черной пантерой перепрыгнул к ней на вторую полку плацкартного вагона.

Напоследок  я совершил рейд по любимым львовским кавярням. Там по – прежнему оглушительно пахло крепким кофе, коньяком, вишневкой. Обошел  пивные бары. Когда – то еще доведется выпить такого пива? И с маленьким дерматиновым чемоданом уехал в город мечты - Ленинград. Впрочем, именем картавого я этот город старался не называть. Петербург. Питер – все бока повытер.  М уже очень давно в письмах писал - милостивая сударыня. Милостивый сударь. Белыми ночами Петербурга, набережными канала Грибоедова, просторами Невы я заболел давно. Потому что в этом волшебном городе, на юрфаке ЛГУ заочно учился Виталий Галушко, муж Таниной сестры Гали.


Книгочей, гурман, гастроном. Охотник, владеющей дивной двустволкой работы немецких мастеров. Лежа на диване, он читал в подлиннике поэму «Дзяды» Адама Мицкевича. На груди у него мурлыкала черная как смоль кошка Мышка с янтарными, злыми глазами. Виталий затягивался ароматным «Золотым руном», вересковая трубка побулькивала, а он пускал к потолку струю густого голубого дыма. И читал:



- Глухо вшендзе, темно вшендзе, цо то бэндзе, цо то бэндзе…

И, обращаясь ко мне:

- А теперь послушай это же – в переводе Жуковского:

- Глушь повсюду, тьма ложится, что – то будет, что случится...


И назидательно:

- Вот ты, Терёшкин, писать пытаешься. Но ведь читал ты крайне мало. Можно сказать – совсем не читал. Запомни, классиков читать нужно в подлиннике, любой перевод искажает потаенный смысл слов. Ведь как грозно это звучит у Адама – вшендзе, вшендзе… И – подтверждая появление чего – то ужасного – как приговор – бэндзе. Будет, будет, случится. Какой ужас в этих шипящих, звенящих звуках. Вот сейчас они придут из тьмы леса, прошлого, – дзяды. Деды. Ты сидишь у костра и знаешь, что они – уже рядом. За спиной. Предки… А позади у них – кровь, огни пожарищ.  Они же просят у живых - помните о нас. Мы живы, пока вы помните.
В крохотной комнате Виталия и Гали я услышал из старенького магнитофона:

-  Я не знаю, зачем и кому это нужно,


Кто послал их на смерть не дрожавшей рукой,

Только так беспощадно, так зло и ненужно

Опустили их в Вечный Покой!

И про то, как погибали поляки на Вестерплятте, про червони маки на Монте – Кассино я услышал от Виталия. И тогда только мне стали открываться горизонты иного, польского Львова. Стали понятны все эти надписи на польском, которые еще были видны кое – где на старинных домах. Понял я, что семья наша живет в квартире, из которой бежали поляки при приближении РККА. И про расстрелы, которые энкавэдешники начали сразу же проводить после того, как в город вошли красные в тридцать девятом мне рассказал Виталий. Часто к нему приходил в гости его друг психолог Владя Мурзенко, он был похож на Мефистофеля, знания энциклопедические, мат виртуознейший. Когда мэтры пили, я подносил закуски. А они, хорошенько приняв на грудь, начинали петь польские песни. Особенно любили эту:


Нема такой хатки, нема такой гжатки,

Де бы не кохалы уланив менжатки,


Гей, гей, улане, мальованны дзетки…

И я уже был не я, львовский школяр. В руке был палаш. На голове конфедератка. За спиной лебединые крылья. И мчался я в атаку. А не в магазин за пивом.


Мама Виталия была полькой, причем не простых кровей, отец – полковник - артиллерист, фронтовик. Он круто рисковал, женившись на польке. В годы правления рябого палача это могло обернуться Колымой. А ружье дивной красоты и качества у него появилось потому, что он – командующий полковой артиллерией, должен был по приказу дивизионного командования разнести вдребезги сопротивляющийся немецкий, средневековый город. А он, ослушавшись приказа – не разнес. Город обошли, охватили в клещи, оставив проход. И нацики побежали. Вот благодарные горожане, узнав, благодаря кому город уцелел, и преподнесли полковнику Макару Галушко это ружье. Полковник однажды дал мне его подержать. И я чуть сознание не потерял от его красоты.

Надо ли говорить, что Виталий был моим кумиром? И я тоже завел себе трубку, сделал ее из толстого сучка кизила, росшего в соседнем с моим домом саду. Шляпу завел. И бороду отпустил. Ну – вылитый Хэм. Его фотография – висела и висит у моей кровати, так что каждое утро, просыпаясь, я говорю:


- Хелло, фазер…


После того, как окончил я славную школу номер три, из каждого выпуска которой пацанов пять шли вскорости в тюрягу, родители, подключив в качестве тяжелой артиллерии моего дядьку Женю Телегина просто переломали меня через колено – поступай в политех, на строительный факультет. Дядька и группу подобрал. Звучала она сильно. Водоснабжение и канализация. Я брыкался, как мог – хочу на филфак ЛГУ, какой из меня технарь, математику, черчение - ненавижу. Книги писать хочу. Книги. След оставить на земле. А не унитазы. Родители тревожно переглядывались. У бати было четыре класса и ФЗО, у мамы семь. Зато красивый почерк. Батя работал слесарем на заводе телеграфной аппаратуры, почтовый ящик двести сорок шесть, мама говорила, что работает бухгалтером. Позже оказалось – учетчиком вооружения у летунов в штабе Прикарпатского военного округа. Из книг в доме была одна – пособие молодого слесаря. А тут – какой – то филфак, ЛГУ… Писатель. Ну что это за профессия. А дядя добивал меня железобетонными доводами:


- Витька, деньги не пахнут, люди всегда будут хезать, значит, ты без куска хлеба не останешься. Сантехники при любой власти нужны. И едят свой кусок хлеба, да еще с маслицем. И распределят тебя не в село, а в крупный город, например – Бердичев. А станешь ты писателем… Да нищим будешь ходить, последнюю корку хлеба глодать. Знаю я двоих таких письменников. Пьянчуги горькие. Не закусывают, потому что не на что купить. А чуть бухнут, сразу – ты гений, старик, ты гений…
Дядька после окончания политеха  работал инженером -строителем и про кусок хлеба с маслом кое – что, видать, понял.


Он брал меня с собой на охоту и рыбалку, давал свое ружье. Курковую тулку. Терпеливо толкал пропешкой лодку. И это с ним я узнал счастье первого удачного выстрела. Когда водяная курочка, взлетевшая из куста куги, упала после моего выстрела и в брызгах воды вспыхнула радуга от восходящего солнца. Мне было в том августе восемь лет.

А еще он носил джинсы, которые сшила его мама – тетка Аня – частная портниха. Поэтому дверь она открывала только на хитрый звонок. Четыре тире и точка. А как дядька играл на гитаре…


Тяжелым басом гремит фугас, Ударил фонтан огня…

Он был знатоком. В сортах вина, коньяка, рома и кальвадоса. Табака. В любви.


Когда в седьмом классе я страдал от неразделенной любви к Вале Долженко, волоокой красавице, а она строила глазки хулигану Юрке Когутовскому, танцевала с ним на вечеринках, я впал в отчаяние и даже задумывался о самоубийстве. Откуда мне было тогда знать, что девочкам хорошие мальчики не нравятся, им нужны такие, чтобы – пострадать.


Как – то на рыбалке, у ночного костра на берегу Днестра дядька Женя заметил, что я повесил нос, и ни пойманный лещ, ни звездное небо меня не радуют, потребовал:


- А ну, племянник, рассказывай, что тебя так грызет: уж не несчастная ли любов тебя укусила …


Выслушал, не перебивая, и угостил горькой пилюлей:


- Сейчас я тебя вылечу от такой возвышенной любви. Ты представь, как эта самая
барышня сидит и пыжится. У нее запор. Запомни – они обычные, земные. Не поймешь этого – будешь огребать по самые ноздри.

Так что дядька мой был большой циник. И имел бешеный успех у женщин.


И вот этой – совместной семейной осады я не выдержал. И сдался. Стал поступать на строительный факультет и к моему немалому изумлению – поступил.


А ведь о писательстве я мечтал с детства, лет с семи, когда научился читать. Батя удивлялся – надо же, какой книгочей растет. Сам он, когда читал, смешно шевелил губами. Он стал приносить мне книги из заводской библиотеки. Помню пухлый, растрепанный том Русских народных сказок. Читал я запоем, книгу укладывал на колени под стол, мол, учу уроки, хочу, наконец стать отличником. Потом – конечно, читал ночи напролет с фонариком под одеялом. Сколько раз мама, застукав меня, ругалась - вот испортишь, испортишь глаза, очкариком будешь. Кот Барсик однажды, когда я читал, как братья  подъехали к самой реке Смородине, к калинову мосту, и увидели, что по всему берегу лежат кости человеческие, испугал меня до полусмерти. Прыгнул и вонзил когти в одеяло, достав до коленок. Наверное, коленки дрожали от ужаса. Лежат. Кости человеческие… Черепа скалят белые зубы.


Я прочел все русские сказки, что были в заводской библиотеке. И стал сочинять собственные. Однажды, в песочнице я так потряс пацанов рассказом о том, как трясся Калинов мост, когда по нему ехало Чудище поганое. Так каркал, изображая ворона. Взъерошивал волосы — щетинился как пёс Чудища. И даже ржал Сивкой Буркой, и так бил копытом, что рыжий Петька из квартиры восемь даже сбегал домой и принес мне кусок ржаного хлеба, посыпанный сахаром. То был мой первый в жизни гонорар.


И вот – я предал свою мечту. Сдался. И - получил по полной, как водится. Начерталка, на которой пан Полянский виртуозно нарисовавший на доске какую – то немыслимую фигуру, заявлял

- Тут не мае жоднои филозофии…


Высшая математика. Органическая химия. Эпюры мне до сих пор снятся в ночных кошмарах. И во сне я снова сверлю дрелью большую картофелину, пытаясь понять, как же отверстие малого диаметра входит под углом в большое.


Срезался я на органической химии. И решил политех бросить. Родителям ничего не сказал. Только возлюбленная моя Танюша знала. Утром я брал сумку, и шел в институт. А сам – то снимался в массовке фильма «Салют, Мария». То в «Майоре Вихрь». В «Марие» изображал испанского полицейского. Это с моей то широкоскулой мордой. Мундир висел на мне - тощем шкилете, как на вешалке. Зато мне на съемках выдавали винтовку «Маузер», а тяжелый «Смит энд Вэссон» оттягивал лакированный ремень. На всю жизнь я запомнил, как солон хлеб актера кино. Нужно было снять эпизод, как Мария подбегает к своему возлюбленному, которого сбила гестаповская машина. Он лежит лицом в канализационный люк, она подбегает к нему, переворачивает и начинает целовать мёртвое лицо. Помреж выбрал меня для съемки дублей. И я лежал лицом на решетке, вдыхая миазмы Полтвы, загнанной под город. И Ада Роговцева, великая актриса, шесть раз подбегала ко мне, переворачивала, всматривалась в лицо. Потом начинала целовать. И каждый раз плакала, заливая меня солонущими слезами. Каждый раз. И только когда сцена была отрепетирована, в решетку уткнулся актёр, режиссер скомандовал – «Мотор».

Когда фильм вышел на экраны, я повел Таню смотреть. Но как мы ни вглядывались в экран – нигде мое лицо не мелькнуло. И в «Майоре Вихрь» тоже.


Вперед – в Питер, все бока повытер. Как можно стать писателем, не окончив филфака? Для бати и мамы это была трагедия. Но батя быстро определил меня учеником профильной шлифовки на свой завод. Нечего дурака валять. А в ноябре и повесточка мне в армию пришла. Дядя Женя Телегин как знал, года за три до этого подарил мне на день рождения книгу про бравого солдата Швейка.


- Делай Швейка, племянник, - что бы ни приказывали – делай Швейка, - сказал он.


В армии, в Бердичевской учебке связи, меня люто возненавидел старший сержант Щерба. Краснорожий, все лицо изрыто ямками от заживших прыщей. Почему невзлюбил? Да потому что таких – книгочеев, сержанты – хохлы нюхом чуют. И за трубку, которую в армию привез, я нахлебался по самые ноздри. Щерба заставлял вывернуть карманы, и объяснял – це не курительны принадлежности, которые может иметь курсант в кишени. И объявлял – одын наряд на гивно. А уж когда он нашел в моем воинском билете за обложкой крохотный портрет Ивана Алексеевича Бунина, вырезанный из Литературки… Вот что значит – классовое чутье. Стал допытываться, чью это фотографию я ношу в нарушении устава в воинском документе. А когда узнал, что это писатель не советский, а русский...

Так что после отбоя до четырех часов утра я чистил и мыл батальонный нужник, с длиннющим рядом дырок в деревянном полу. Убедился, что даже попасть в очко для многих задача непосильная. Задыхался от зловония, которое не мог перешибить даже запах хлорки. От недосыпа уже шатался во время преодоления полосы препятствий. Правильным Макаром я постигал максиму Достоевского – что надо пострадать. Так что путь мой в литературу пролегал классически – через нужник.


К тому времени у меня был всего один написанный рассказик – как пил сок березы, росшей на краю траншеи, уже заросшей травой забвения. А после углядел, что почти затянутая мхом, лежит на ее дне пробитая осколком каска. Наша. Немецкая –то была рогатая. Выходит, что с соком березы причастился к плоти того погибшего солдата. Рассказ мне из газеты Прикарпатского военного округа, естественно, вернули, пожелав успехов в боевой и политической подготовке. Но я уже мнил себя писателем, и, делая стенгазету батальона, в споре с командиром взвода лейтенантом Боровиком, тряс щепотью правой руки. Вот ею я еще завоюю себе славу! Курсант, не выскочите из штанов, - смеялся Боровик.


Но так как я все же выбился в отличники боевой и политической подготовки, распределил меня в село Старичи в сорока километрах от родного Львова. Локотки я потом кусал не раз, когда стоял на КПП в наряде, а мимо пробегали штабные писаришки, и спешили на львовский автобус.


В караулах, когда косо летел мокрый снег гнилых зим и таял на шинели, мечты о Петербурге грели душу. Автомат номер ОС 465 оттягивал плечо. Я мечтал о Питере даже на посту № 1 у полкового знамени. Какое же это было мучение - стоять весь день навытяжку, по стойке смирно, потому что мимо все время шастали офицеры. Еще большим мучением было стоять на этом посту по ночам, засыпая стоя. Как конь. Реальность постепенно уплывала, и тут же начинал скользить с плеча ремень ненавистного автомата. Он начинал падать. Я успевал подхватывать его, чтобы не грянулся на мраморный пол. Предательски брякал пряжкой ружейный ремень о ствол. Дежурный офицер, сидевший в кабинете у коммутатора рядом, тут же выглядывал и грозил кулаком. На губу захотел?


Жить в Питере меня приютила жена армейского друга Борьки Абрамова - Ирина. А познакомились мы с ним так. Я после учебки в Бердичеве попал в в/ч 11888. И как раз был дежурным по батальону, писал письмо на филфак ЛГУ – как к вам поступить? А вот индекса Васильевского – не знал. Проходил мимо дневального у тумбочки. Высокий лоб, очки, светлый ежик волос.


- Товарищ рядовой, Вы случайно не знаете индекс Васильевского острова, - обратился я. Потому что терпеть не мог дембельского хамства.


- 196605, - отчеканил он.


Вот так мы и подружились с Борькой. Бобом. И в самоволки с ним ходили. Раков ловили в ручье. Я запускал руки в корни под берегом, а Борька ходил по берегу с сапогом, собирая раков. Помню, как сварили целый чайник, я сбегал в сельский лабаз и принес литровую бутылку молдавского вермута «Зоря». Выпив, Боб раздухарился и захотел купаться. Вышли на озеро, на другом его конце визжали дети и офицерские жены. А Борька, стоя в сатиновых трусах, заявил


- Наконец я чувствую себя свободным человеком!


Я покатился от смеха. На его трусах стоял черный штамп – в/ч 11888.
После знакомства с Борькой, я предупредил дембелей – если кто тронет этого новобранца – будет иметь дело со мной.


Боря остался дослуживать. А Ира уже знала меня заочно, даже ездила во Львов с друзьями. Проездом в Карпаты. Останавливались у моих родителей. Батя мой Егор, знатный потомственный самогонщик, напоил гостей своим семидесяти градусным бимбером до изумления. Слабы оказались питерцы перед силой львовского бимбера. Мама заставила стол солеными и маринованными грибами, помидорами с огурчиками, икрой из синеньких.


Ирина, породистая блондинка с точеной фигурой, льняными волосами была родом из Таллинна. В родном городе вращалась в кругах богемы. Училась, как и Борька на физмате университета. А это тогда был – круг высокий. Только Боб с факультета вылетел за пьянку, а Ирина была чуть ли не ленинской стипендиаткой. И вот с этой голливудской красавицей мне пришлось жить в одной комнате месяц, пока искал работу. Спал на матрасе, постеленным на пол. И каждый вечер слышал, как соблазнительно шуршала она бельем, раздеваясь в темноте. Какой же это было мукой… Куда там пост номер один. Не раз и не два я слышал, что Ира не спит, ворочается, вздыхает. И мне – не спалось. Так хотелось встать и юркнуть к ней под одеяло. Но – жена друга, который остался служить... Табу. Харам. Отец Борьки жил в этой же квартире и каждый день выразительно на меня поглядывал, мол, когда же ты отсюда съедешь?

И куда было податься бедному дембелю из провинции? Естественно – в ВОХР. А Питер был городом жестоким. Холодным, надменным. Однажды, в магазине на Невском, я хотел купить лимон. Во Львове зимой они были редкостью небывалой. В армии, естественно, их не было. Очередь была длиннющей. К кассе быстро прошла парочка и без церемоний вклинилась в очередь рядом с кассой. И он, и она были высокими, в дубленках, меховых шапках. У нее из лисы. У него из бобра. От них пахло дорогими духами. Очередь молчала.


- Господа, - не выдержал я. – Тут все равны.

Мужик окинул меня взглядом. Мою армейскую шапку, старое пальтишко, армейские ботинки. Он даже не соизволил ответить. А просто посмотрел. Как на вошь.
Конечно, провинцией, лимитой от меня шибало враз.


Из - за своей учтивости я не раз попадал в дурацкие положения. Вскоре после приезда, на остановке автобусов, троллейбусов у Казанского собора я увидел, что одна мамашка садится в троллейбус, забыв про своего сынишку. Я подхватил пацана под мышки и стал запихивать в вагон. Пацан бешено сопротивлялся.


- Мадам, Вы забыли своего сыночка! – сгалантничал я.

Мальчонка заорал неожиданно громко:


- Я не сыночек ей.


И поднял ко мне свое сморщенное, старческое лицо лилипута.

Ленинград был город незнакомых лиц. Осклизлые дворы, ад коммуналок. Зелени по сравнению со Львовом – мизер. Зарплата в ВОХРе была крохотной. Иногда я окунался в роскошь Елисеевского гастронома. С вожделением глазел на сыр «Рокфор». Колбасы лоснились на срезах жирком. С упоением рассматривал шеренги разноцветных как радуга бутылок. От недоедания у меня обоняние стало как у волчары. Однажды в Елисеевском услышал незнакомое слово – «рулька».


- Еще есть рульки,- крикнула продавщица колбасного отдела.


И народ – из знающих, оживился. Набухла очередь. Рулька было что – то для меня незнаемое. Но от этого еще более желанное. И стоило это вожделение – я мог себе позволить. Продавщица шмякнула на весы увесистый сверток. Через несколько минут я шел по Невскому, давясь слюной. Из свертка оглушительно пахло копченым окороком. Такие привозил из своей деревни дядя Ваня Цыбульский, батькин друг. Ехать домой в общагу на улице пограничника Гарькавого аж за Автово терпежу не было. Зашел в первый попавшийся подъезд, поднялся на лестничную клетку у чердака.


- Мяу, - умоляюще сказал черный котяра. И стал тереться о  ботинки.


- Поделюсь, животина, поделюсь, - сказал я. Кот согласно замурчал.


Развернул я бумагу. Там были две здоровенных кости от копченого окорока, завернутые в свиную шкурку. Кости были мастерски очищены от свинины. Кот заволновался. Я отрезал перочинным ножом кусок шкурки – предложил. Кот что-то буркнул, мол, сам ешь. И отошел. На морде у него – жителя северной столицы было написано презрение к лимите.


Шкурку я жевал до самой общаги, пока трясся в трамвае от Автово. А из костей получился знатный гороховый суп. Про такие на моей милой, такой далекой родине говорили – зупа гороховА.   


Дежурил я в ВОХРе сутки через трое. День отсыпался. А два бегал по городу в поисках темы. Внештатник отдела информации «Ленинградской правды». Удостоверение у меня было солидное. На толстой бумаге, с печатью, подписью главного редактора Андрея Константиновича Варсобина. Рекомендательное письмо к Марие Александровне Ильиной, завотделом отдела искусства «Ленправды» мне дал  Виталий Галушко. 

Первая публикация в этой газете у меня вышла 31 декабря 1972 года. Мария Александровна послала сделать репортаж из куколльного театра на улице Некрасова.

Низкий поклон моей крестной маме!

Как же у меня затряслись руки, когда я вечером вырезал репортаж с газетного стенда ножиком. Номер я купить не успел. Ножик был тупым. Потом я долго хранил эту, уже пожетевшю вырезку.Окропленную кровью. Попасть в номер 31 декабря  "Ленправды" со своим материалом мог не всякий штатный сотрудник. А тут я – начинающий, зеленый сопляк. Репортаж назывался «Немножко кукольных секретов».
 

К этому времени я уже ясно понял, что на филфак Университета мне не поступить, поэтому путь оставался один на - журфак. Тем более, что почин был сделан.
Вот так и шла моя жизнь – сутки работал на войну. А трое искал темы для репортажей. Был у пиротехников «Ленфильма». Держал в руках ноты, написанные великими музыкантами Средневековья. Удостоверение «Ленинградской правды» открывало тогда многие двери.


А зима уже потихоньку подкатывалась к весне. Заголосили многочисленные коты адмиралтейских верфей. Жили они вокруг столовки. Сердобольные поварихи их подкармливали. Однажды в воскресенье, когда я стоял на вышке с кавалерийским карабином, а его придавали для усиления огневой мощи на этом посту вдобавок к «Нагану», мне стало скучно. И я, подражая мартовскому коту – а делал это я мастерски, начал нахально, с вызовом мяучить. С угрозой – всех порву! Уже через пять минут под вышкой собралось штук двадцать адмиралтейских котов. Они никак не могли понять, где этот наглый кошак, который бросает им вызов?


И тут грянул телефон:


- Стрелок, ты что сбрендил? Воешь на посту! – Голос начальницы смены был суров донельзя.


А весна уже заставила тополя распустить крохотные листья. Они запахли карамелью. Над Невой в сторону залива полетели стаи гусей. А меня опять стали ставить на пост к эллингу с атомной подводной лодкой внутри. Крановщица Люба уже приходила на работу в платье с вырезом. И груди ее так колыхались – волной. У меня перехватывало каждый раз дыхание. И я боялся, что пропущу врага – с подделанной «белочкой» в пропуске. Крановщица смотрела на меня все внимательнее. И я понял – пора!


Но так как в моих жилах течет кровь не только сибирских чалдонов, но и хохляцкая – со стороны мамы. И каждый волос с дуплом. И каждый – думает, то я сочинил план грамотного соблазнения прелестной, грудастой крановщицы. В кармане у меня лежали ключи от комнатки в двухкомнатной квартире в доме у станции Кузьмолово на Карельском перешейке. Через два дня приезжала мама с сестрой Леной, и я получил перевод на съем комнаты. Мама с сестренкой хотели увидеть Ленинград, о котором я прожужжал им уши еще в школе.


Так что я купил две бутылки самого дешевого «Рислинга» и шоколадку. Увлеку прелестницу с козлового крана в Кузьмолово – погулять, пособирать подснежники. А потом увлеку ее в комнатку. И там - наконец. Там, наконец… На этом месте мое голодное сердце начинало сбоить.


Люба пришла к кассам Финляндского вокзала в таком платье, с таким вырезом, и так дурманяще пахло от нее духами, что голова у меня просто стала отлетать. В вагоне я сел напротив, и глаз не мог оторвать от ложбинки между полных грудей. Она видела это, взглядом отвечала – да. А я заливался соловьем - какой репортаж «Паруса для Седова» напечатала недавно Ленправда! Показывал Любаше вырезку из газеты. Хвастал, что капитан барка Митрофанов после выхода материала, после того, как парусных дел мастер Рякин из Кронштадта согласился пошить для барка паруса, пригласил меня пойти на борту «Седова» в кругосветку. И мы вместе с ним напишем книгу. Мечты.. Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до половины… Забыл я тогда, в той майский день, что давал подписку на 25 лет!


- Любаша, я увижу Тропик Рака, Южный Крест - мечтал я. – Привезу тебе ожерелья из жемчуга.

Она смотрела на меня с изумлением.

Цветы мы собирали недолго. Очень скоро оказались на кухне квартирки. На столе стояли две бутылки вина, на блюдце лежал разломанный горький шоколад. И когда первая бутылка опустела, я  решил, что – пора.


- Любаша, я давно тобой любуюсь, ты женщина дивной красоты и стати.


И поцеловал ей руку.


- Подожди, подожди, - тихо сказала она. - Сначала я расскажу тебе, почему поехала с тобой…


Сценарий соблазнения и бурных соитий был сломан. Я ничего не мог понять. Она достала из сумочки черный пакет с фотографиями. Вынула и положила на стол одну. С нее смотрел я. В форме курсанта. Я носил форму курсанта, но в бердичевской учебке. И эмблема на фуражке у меня была другая И знаки рода войск на петлицах были другие.


- Это мой жених Володя, - сказала Люба. И голос у нее дрогнул. - Он учился в Донецком горном училище. На спасателя. Был на последнем курсе. И тут на шахте случилась авария. Люди остались под землей в заваленных штреках. Володичка погиб. Погиб страшно. Обгорел. Хоронили в цинковом гробу.

Я закурил трубку. Дым был горек.


Прошла бездна времени. Я был женат, у нас с Лизой было двое детей. Настя и Егор.
Уже грянула перестройка. Остро пахнуло свободой.


В метро, на станции «Гостиный Двор» я увидел Любу. Она изменилась, стала еще красивее, постройнела. Мы расцеловались. Я сказал:

- Ну, вот мы и встретились, Люба!


- А я не Люба,- ответила она. - И не украинка из Донецка. Я полька. Тереза Зелинська. Мне несколько лет назад дали путевку в санаторий Кисловодска от профкома. И там, в первый же день ко мне на аллее бросилась пожилая женщина с криком – «Тереза!». Я, конечно, шарахнулась от нее, как от чумной. На следующий день она подошла ко мне в столовой, подсела к столику. И стала рассказывать. Что я полька из Жешува. Что она моя родственница и как две капли воды похожа на маму. Поэтому она меня и узнала. Что родителей в страшном 50 -ом году арестовали, услали в Сибирь. И они оттуда не вернулись. А меня услали в детдом Донецка, дали другое имя и фамилию. Для того, чтобы уничтожить народ, нужно уничтожить у него память Следы родителей затерялись. Я пытаюсь найти в архивах МГБ хоть какие - то следы, ничего пока найти не удалось. Эта рябая сука – гореть ей в аду постаралась. Как у нас молятся: «Матка Бозка, Ченстоховська. Змилуйся над нами. Нами – поляками. А над москалями – як соби хцешь…» Я оформляю сейчас документы на выезд в Польску. А ты конечно женат? И дети есть? А мне Бог не дал… До видзення!


- Еще Польска не сгинела,пуки мы жиемо,- ответил я.