Воздух и цвет

Лев Алабин
(Памяти художницы Ирины Алавердовой)

Сегодня узнал о смерти Ирины Алавердовой. Молодая, красивая женщина. Я был очень увлечен. Ее картины ценились, у нее были сотни поклонников. Она жила много лет в Париже, а отдыхать приезжала в Коктебель, в Усадьбу Шептовецкого.
Умерла два года назад и завещала прах развеять в Коктебеле. Приезжала мама, я ее тоже знал, и исполнила завещание дочери.
Кажется, совсем недавно мы говорили с Ирой, что она хочет полноценную семью, иметь детей. Она это говорила в передаче «Арт поход» которая шла по каналу «Культура». Попросила меня ее записать. Потом, я переспрашивал: «Правда? У Вас мало предложений, поклонников?»
-Да, правда, - скромно отвечала она, и смотрела на меня своими искристыми глазами. Поклонников много, а семьи не случилось. Я не мог сделать ей никакого предложения. Из-за разницы в возрасте и разницы в положении. Она – известный и дорогой художник, я – какой-то обормот андерграунда.
Помню, однажды она катала меня на своей шикарной машине по Москве, после ее вернисажа, очередного вернисажа в Доме Художников.
У меня тогда не нашлось денег на метро.
Ее лицо изнутри освещалось светом. И картины ее были яркие, искрящиеся, как она сама.

Ирина умерла, а я узнаю об этом только спустя два года.
Именно два года назад мы встретились с ней в Коктебеле, Она жила у Шептовецкого. Приехала сюда отдыхать специально из Парижа. Жила вместе с мамой. И я по-дурацки опять спрашивал, не вышла ли она замуж.
А она не вышла.
Это был последний год ее жизни.
Известность она получила, славу тоже, состояние само собой, а семьи, о которой мечтала – нет. И детей тоже – нет.
Ее награды, титулы, звания поражают своей невероятностью.
Почетный доктор искусств Академии Pro Deo при Ватикане(Рим, Италия)
Действительный член Академии Св.Бонифация при Ватикане(Рим,Италия)
Действительный член Международной академии творчества (Москва, Россия)
Действительный член Европейской академии естественных наук (ЕАЕН, Ганновер, Германия)
Член международной ассоциации «Aurelia Cote d’Azur».

Ну с Ватиканом еще можно смириться, но при чем тут Академия Естественных наук? Такое впечатление, что ее принимали всюду, где она появлялась. Какой бы уголок земли не освящала своим посещением. А кто она - художник, физик, религиозный деятель, было уже неважно.

- Я хотела бы изменить этот мир к лучшему. Но я мало что могу, - говорила Ирина - Могу только цветом влиять на состояние мира. И вот это я и делаю.

Работы находятся в собраниях: Государственного Владимиро-Суздальского музея-заповедника, Российского фонда культуры, Музея современного искусства, музея современного Искусства Нагорного Карабаха, государственного музея г.Ханты-Мансийска, музея Ватикана, а также в частных собраниях в России, Швейцарии, Монако, Франции, Англии, США, Чехии.
По сути - это концы ее путешествий. И всюду ее работы. Америку она не посетила, в Америке ее работ нет.



И выставки.

13.11.2017
Выставка "Ретроспектива" в Шато Груши
13.11.2017
Выставка в Марэ, Париж
10.05.2017
Выставка в Оранжерее Сената
02.06.2016
Новая выставка в Париже \"Сезоны\"

28.03.2016
Воскресные завтраки
1-ая премия за работу в технике пастели на Международном Фестивале искусств в г. Ферте-Бернард (Франция)
 Работа "Крыши Парижа" получила 1-ую премию на Международном Фестивале в городе Ферте-Бернард (Франция)
 

Выставок много. Иногда, по 6 выставок в год. Все не перечислить.
Мама была самым близким ей человеком. Она специально приезжала из Парижа, чтобы быть вместе с ней. Интересно, что к своей жизни в Париже она не относилась, как к какому-то достижению. К парижским выставкам, наверное, да. В Сенате, в престижных галереях.
Помню ее вернисаж, совмещенный с ее юбилеем в галерее у Патриаршего моста. Тогда говорили бесконечные речи.  Говорил папа, очень крутой бизнесмен, двоюродные сестры, тоже успешные в бизнесе. В конце вынесли огромный торт, который сделала мама. И я съел огромный кусок. Это был торт – безе.  Он хрустел и таял на губах.
Ирина задула свечи. Ей исполнилось тогда 40 лет.  А в 48 она умерла.

Цифры жизни.

В ней не было двойного дна.  Это был человек насквозь просвеченный светом. У нее не было черных или задних мыслей. Зависти, раздражения на неудачи, кажется, и неудач не было. Есть же такие люди! Я таких не знал, и был всегда весь изъеден сомнениями, самокопаниями.  Как она ко мне относится, вспомнит ли, узнает ли вообще?
Оказалось, что не узнал ее я. А не она.
На очередной вернисаж она привезла из Парижа картины огромного формата. В отведенном ей месте поместилось всего четыре картины. Я исхитрился и купил бюджетный букет цветов и собирался поздравить ее, как старый знакомый. Но, к своему удивлению, обнаружил, чтобы поздравить ее с выставкой выстроилась огромная очередь, и каждый говорил что-то, близко к ней, неслышное для других, бесконечно долго. И букеты у всех были такие, что мне за свой, бюджетный, стало стыдно. Это были не букеты, а целые цветочные магазины на колесиках. Я ждал, стоял терпеливо полчаса. Но терпение мое быстро иссякало, а очередь не таяла. Положил букет у картины и поспешил откланяться, хотя моих поклонов кроме самих картин, никто не видел.
В Коктебеле наша встреча была совершенно случайна. Мы сидели за одним столом, и я что-то громко говорил. Читал стихи. А рядом со мной сидела тихая, серенькая девушка и она повернула ко мне лицо: «Вы меня не узнаете?» И она поняла, что я ее не узнаю.
А это была она, но без макияжа и с просоленными после моря волосами. Конечно, потом я ее узнал.  Ее и маму.
Говорили злые языки, что она приезжает к Шептовецкому ловить женихов. Ловить женихов с мамой несколько неудобно. Какую чушь только не приплетут длинные языки.
Это было 31 августа, вчера, в четверг, у Шептовецкого, когда я узнал о ее смерти, и что она тут, ближе, чем где либо, ибо здесь повсюду ее прах.
Четверг у Шептовецкого банный день. Парился. Сидел на полке в простыне, потом плюхнулся в его пруд. И плавал вместе с рыбками и лягушками среди кувшинок и лилий.
Потом купил и выпил белого вина – Шардоне из его погребов. Вино лучше заводского. Сидели до половины первого, ждали, когда же наступит осень. Дождались, и выпили за все хорошее, за Шептовецкого, за его единственный, оставшийся и действующий Коктебельский дом, куда можно прийти, сесть за стол и хоть о чем-то поговорить.
Вот здесь я и узнал о смерти Ирины.
- Вас во Франции никогда не признают за свою, - говорил я Ире. – вы всегда будете чужой и «понаехавшей», и соперницей.
- Если бы вы знали, как меня не хотели сюда отпускать! Как уговаривали остаться, а сколько человек меня провожало, несли чемоданы, так что мне оставили только маленькую сумочку с косметикой, даже цветы несли за мной.
- Художники провожали?
- Да, художники.
Не зря они так беспокоились. Она больше не вернулась. Умерла в Москве. Похоронена в Коктебеле. То есть, как похоронена? Просто развеяна.
Это так странно, не иметь могилы.
Я как раз с кладбища. Посетил старое Коктебельское кладбище. Могилу бабушки Волошина, мамы Волошина, искусствоведа Габричевского, многих других людей, основателей Коктебеля. Семья Юнге, первый настоятель храма, семейство Арендтов, Ира Махонина. Все здесь. Она тоже где-то здесь. Но не найти могилы.
А сегодня еще один Коктебельский дом, куда можно прийти.
Я пришел первый. Опять поминки. Нажал одновременно две цифры замка и калитка открылась, сильно щелкнув, и выстрелив от меня прочь. Я пошел по тропинке с включенным фотоаппаратом на видео. Медленно пошел. Здесь всегда раньше кого-то можно было встретить, сейчас  совсем пусто.
Ночь, четыре утра. Проснулся, не могу заснуть и стал писать. Но писать не могу, почему-то разучился писать. Это такое свойство, сначала описать место и обстоятельства, когда ты пишешь и для чего. А потом можно писать, о чем угодно. Я пишу, чтобы дневные впечатления и мысли упорядочить и заснуть. Но не получается, хочется  говорить. Хочется делиться этим открытием: наша жизнь так резко обрывается.
Просто она была необыкновенной. Красивая и неземная. Мягкий, картавый выговор. Отсутствие резких движений. Улыбчивость, ее лицо – привет. Детская припухлость лица.  Я на двадцать один год старше ее. И она выглядела всегда на десять лет моложе своего возраста.
Она наверняка, тоже тут бывала, в этом доме и заходила по тропинке сюда, по которой я иду.
Я живу в Москве, я хожу на вернисажи, на премьеры. Но никогда, ни от кого не слышал, что Ирина умерла.  Она правда не выставлялась в тех крошечных галереях, в которые я хожу. Она выставлялась всегда в серьезных галереях, которые открыты только для больших художников. Наверное, в «Оранжерее французского Сената» знали, в Шато Груши тоже, и особенно в Ватикане. А у нас нет.
Смотрю ее картины, и нахожу много Коктебельских.  И это коктебельский свет, и это. Они отличаются от других.  Особенно одна мне интересна. Коктебель написан с высоты. Картина охватывает весь залив и весь поселок. От Карадага до Хамелеона. Вознестись на такую высоту можно только воображением.
Помню, как впервые в  нашем разговоре промелькнуло это заветное имя – Коктебель.
- У меня долго не получалось написать Сююрю-Кая. Стояла с мольбертом целыми днями и ничего не выходило. А в номере, вечером,  вдруг пришло решение.
И тогда у меня перед глазами пронеслось вновь ее творчество, и я понял, откуда у нее этот цвет. Синий – струится на горе Коклю, а красный на Сююрю. Здесь источники, родники, стандарты и эталоны цвета.
Например, березовые аллеи, которые она увидела, вернее, в которых она услышала музыку Баха, партиты Баха, это – русские мотивы, Московские. Потом появляются прямые классические линии Петербурга. Потом она открыла для себя Суздаль. Потом Париж. Париж для нее стал просто натюрмортом и пейзажем, не более. Она не стала от этого более европейским художником. Никак не изменилась.
Искусствоведы отмечают гармоничность ее творчества. Интересно увидеть чье-то негармоничное творчество. И тем не менее, это правильно. Эта гармония, увиденная  не только в природе, а в себе.
Особенно странным мне показалось  стремление  Ирины писать  город, архитектуру.  Тут уж никакой гармонии света и цвета никак не увидишь. Но города Алавердовой, это не конструкции и объемы, не стены из  прочных материалов. А это цвет. И ты понимаешь, что все эти стены прозрачны и они ничем не отличаются от природы.  В природе тоже много несуразностей и нестыковок.  Не обязательно рисовать то, что видишь, хорошо бы рисовать и то, что чувствуешь. Мосты, стены, башни можно увидеть  и рисовать так же, как цветы, как облака, как горы. Оставляя их все теми же архитектурными нагромождениями.
Утро все никак не наступит. А уже пять утра, пятнадцать минут. Вокруг летают комары и я от них отбиваюсь, поэтому все время сбиваюсь и останавливаюсь, и начинаю сначала, и начинаю не оттуда, где закончил, а с какого-то другого места. Словно прыгаю с камня на камень. Сегодня я был в Доме художников и скульпторов Арендтов. В Коктебельском доме. Здесь она наверняка бывала. И я как бы видел здесь ее тень. И спрашивал у людей, пришедших сегодня сюда, знали они Алавердову? И после небольшой паузы, получаю утвердительный ответ. Да, видели. Но ничего больше сказать не могут. Видели и все. Сегодня поминки по другому человеку. Постоянные поминки в последние годы.  Наверное, кто-то знал ее лучше меня. Хотел бы найти такого и поговорить об Ирине. Но не с кем мне о ней поговорить.
Париж для нее был только натюрмортом, только пейзажем, городским пейзажем. Только крышами он для нее оказался.  Но никак не наградой и высотой, на которую она взошла.  Конечно, Париж был определенным этапом, нужны были средства, чтобы тут жить, чтобы тут обосноваться. И все это появилось не сразу. Но не стало достижением.  Она относилась к Парижу как к выходу на этюды.  Не более того. Это был Свет цвета. Так странно называлась одна ее выставка.
Ее цвет не был настоящим. Это был фантастический цвет. Она брала его не из натуры. Нет, это был ее цвет, цвет генетический. Армянский во многом цвет. Поэтому так странно выглядит Суздаль, так не по-волошински увиден Коктебель.
Она могла написать картину в холодной гамме. Сдержанную. Могла держать равновесие, соизмерять сочетание теплого и холодного. Но жар вырывался из ее холстов неукротимо и ослепительно. И этот жар попалял и испепелял, и даже ослеплял, так что хотелось одеть темные очки. Цветовые эффекты – вот это она находила неутомимо и ежедневно, на каждом миллиметре холста. Собственно, поэтому ее и заметили сразу, поэтому полюбили. Картины бросались в глаза.  Они кричали, они вопили, поэтому березки в аллее у нее могли быть вопиюще нескромными, как их обычно пишут.  Березки похожи на экзотические, тропические хвосты. И готический Бах вплетается сюда совсем уже некстати, но неотделимо. И Бах у нее становится поэтом и певцом березового ситца. Хотя это уже не ситец, а Бухарский ковер.  Или эчмиадзинский ковер.
Она ходила здесь, где я сейчас иду. Наверное, она смотрела на все иначе. Видела по-иному. И все-таки, идти по этим местам смотреть ее глазами намного приятнее, чем своими, глазами обывателя и скучающего пенсионера.  После дождя, здесь, кроме глины и луж я ничего не вижу. И луна светит холодно и даже какой-то свой кусочек сверху она уже потеряла. Но с Ириной, с художником,  все иначе. С ней намного интереснее и теплее.
Нет могилы. Значит и прийти некуда. Можно бросать в море цветы, можно бросать на воздух фейерверки. Можно искать красивые камешки и бросать их в волны. Ухаживать не надо. Можно ухаживать за луной. Выйдет так же нелепо.