ночь в музее

Евгения Белова 2
                НОЧЬ В МУЗЕЕ

Картина не могла не привлечь к себе внимания. Во-первых, она была достаточно большой и поэтому поместилась на стене одна. Во-вторых, и это главное, в глаза бросалось что-то неестественное, какая-то фальшь, которую трудно было осознать, но которая подспудно чувствовалась, как будто нечто было не на своём месте и не в свой час. На зрителя и мимо него смотрели сборщицы мидий в Нормандии.

 Они были неподвижны, как натурщицы в студии художника, но лица их, наоборот, были достаточно живы. Однако живость эта не дышала добром, взаиморасположением, взаимосвязью, не светилась счастьем или радостью от осознания богатого урожая, а наоборот, отражала некоторую злобу. Зло вовсе не означало желания кого-то убить или оскорбить. Это была тень злобы, направленная на соседа, обстоятельства жизни, неустроенность, тяжкий непрерывный труд, словом, всего, что окружает маленького человека без надежды на светлое будущее.

 И фигуры в картине были, скорее, разобщены, чем объединены, несмотря на одинаковую одежду, которая, впрочем, часто приводит к отстранённости, а не к единству. Разобщённостью фигур картина напоминала театр теней, где каждый персонаж должен стоять в отдельности, чтобы не слиться в безликую чёрную массу.
- Что за странность? – пробормотал удивлённый зритель, направляясь к табличке с названием картины.

«Алексей Кившенко. «Возвращение с ловли мулей». 1881г. – свидетельствовала табличка.
- И ещё «с ловли», - ворчал зритель. Кто же их ловит? Они – не бабочки и не рыба, сидят неподвижно, как грибы в земле. Их собирают. Но не может быть, чтобы художник не знал этого. Разве только, что он никогда не видел этого процесса и работал в помещении. Как всё это странно, однако.

 И зритель включил аудиогид.
- В одном большом полотне автор показал не только изматывающий труд сборщиков мидий, - вещал бесстрастный голос, - но и характер каждого персонажа на фоне удивительного нормандского морского пейзажа… Акцентированный психологизм… Пример перенесения передвижнической тенденции в европейские декорации. Это картина – «оркестр», где каждый персонаж ведёт свою линию, но вместе они создают симфонию, - пояснил аудиогид.

- Извините, музей закрывается, - услышал зритель вежливый голос охранника. В музее не было смотрительниц, уныло сидящих у входа в зал, но из зала в зал, не останавливаясь, проходили между посетителями охранники с рацией в руке. – Музей закрывается. Покиньте, пожалуйста, зал. Уже ночь на дворе. Дайте картинам отдохнуть.
                ///
Из обмелевшего на несколько часов моря, как морские боги, вышли люди, сами ставшие частью моря. Они дышали его воздухом, питались тем, чем море их кормило, приносили морю человеческие жертвы и ждали от него поддержки. Они, одетые в обветшавшую одежду, дырявые старые башмаки, сунутые в сабо, были частью моря, кормившего семьи, живущие по его берегам, и потому море тоже было частью их жизни.

 Оно поглощало в шторм отважных мужей, уходящих на рыбную ловлю, наполняло их сети рыбой, рвало эти сети в гневе, ласкало в тёплой воде их детей и рождало множество маленьких существ, ползающих по дну или накрепко прирастающих к подводным камням. Море было жестоко и милостиво. Словно прося прощения у людей, оно обнажало свои недра дважды в сутки, чтобы те могли добыть себе что-нибудь на ужин.

 На несколько часов отлива оно открывало взору неприглядные осклизлые камни, поросшие водорослями и ракушками, приглашая воспользоваться своими дарами. Но воспользоваться мог не всякий. Только мужественные женщины, чья воля закалялась в ожидании мужей, ушедших за рыбой, и росла в горячих молитвах об их спасении, на чьих руках оставались престарелые родители и маленькие дети, надев на плечи громадные корзины, уходили вслед за водой в далёкие дали, иногда до ближайших островов, чтобы попытать счастья.

 Они шли аккуратно, следуя известным им тропинкам, каждый раз заново прокладывающимся по дну моря. Их глаза выхватывали в копне водорослей маленькие чёрные кучки мулей, строящих колонии на камнях, руки отрывали чёрные ракушки от основы или, если колония была большой, срезали её кривым ножом, привязанным к поясу. Каждая женщина, в зависимости от удачи, быстро или долго наполняла маленькую корзину, которую несла в руке.

 Но когда маленькая корзина наполнялась доверху, на помощь приходила соседка, собирающая мулей неподалёку – она опрокидывала содержимое в большую корзину, которая, по мере утяжеления больно врезалась толстыми верёвками в плечи. Они всегда держались вместе, неподалёку друг от друга, и не только для того, чтобы было легче пересыпать из одной корзины в другую, а для того, чтобы не потерять в одиночку путь к берегу и не пропустить часа, когда кончается отлив.

Словно внутренние часы жили в глубине сердца каждой из женщин, выросшей на море. Назад, по мелким лужам между скользких камней было идти ещё тяжелей. Усталые ноги еле передвигались под тяжестью добычи, мокрая обувь терзала ноги, разъедая их до кровавых мозолей, руки болели от необходимости поддерживать корзины, а плечи от того, что в них врезались верёвки. Усталые, они, шатаясь, брели к берегу с одной лишь мечтой – сбросить с себя тяжесть корзин и хоть несколько минут полежать, вытянув ноги, на густой пахучей траве, выросшей на скалах во влажном климате Нормандии.

Именно в этот момент их увидел как-то русский художник, оказавшийся на берегу Ла-Манша в предзакатные часы. И вдруг он понял, что настоящая Нормандия – это не меловые горы, не овечки, которые пасутся где-то наверху, не волнение моря, а её люди, люди, которые борются за существование. Его кисть сама просила изобразить этих людей. Но художник спешил. Он должен был ехать дальше, рисовать другие страны, в основном пейзажи, и он поддался соблазну объединить свои портреты в одном полотне.

Может быть, он догадывался, что его будут критиковать, что его учитель Крамской нелестно выскажется о композиции картины, о нарушении взаимосвязи между персонажами, об искусственном помещении измотанных тяжким трудом женщин на фоне торжественного пейзажа, но он не мог не написать тех, кто так поразил его воображение. Теперь эта картина висела на выставке и больше, чем через сто лет, всё ещё продолжала вызывать у зрителя удивление несовпадением виденного с задуманным.
                ///
Первой шагнула Марта. Ах, как трудно стоять неподвижно с этой тяжеленной корзиной, полной мулей. Но художник просит стоять. Чем-то нравится ему фигура Марты.
- Не смотрите так, - просит он. – вы же не на баррикадах! Смотрите немного помягче, если можно.

А, может быть, только кажется, что он говорит именно это на своём невообразимом французском языке. Если бы не жизнь в Гавре, где языков больше, чем суден в порту, пожалуй, она бы его вовсе не поняла. Хорошо, она постоит ещё немного, всё равно не хочется идти домой и слушать бесконечное ворчание свекрови. «Вы же не на баррикадах», - говорил художник.

 Лучше бы уж на баррикадах. Там знаешь, за что борешься. А за что бороться в этом проклятом доме с ужасной свекровью, которая держит всех в кулаке – мужа Марты Альбера, и его старшего брата, который плетётся сзади с несколькими креветками в сачке, и дочь Марты Жанетту, которую постоянно пилит за то, что она не похожа на Альбера: «Ты посмотри на неё. Разве это твоя дочь? Не слишком ли быстро она родилась? Эта гордячка из Гавра провела тебя, как маленького ребёнка. Он её любит! За что можно любить гордячку, которая даже козу не умеет подоить? А тебя она любит? Тогда почему она так часто уходит из дома и стоит на берегу, словно кого-то ждёт? Простофиля ты, вот ты кто. Не лучше своего безмозглого брата, но тот хоть что-нибудь в дом приносит.»

Свекровь давно вдова, но траур продолжает носить, потому что он даёт ей больше прав жаловаться на жизнь и подчинять себе всех в доме – если хозяина нет, только она одна и может заменить его. Чужому человеку, впервые её увидевшему, и невдомёк, что муж у неё был пьяницей, отчего и помер. Можно подумать, что не было в своё время более счастливой женщины, чем она, а сейчас она просто держится. Не возьми она всё в свои руки, дом развалится.

 Хорошо ещё, вовремя узнала, что какой-то художник объявился в деревне и рисует эту гордячку. Не-ет, уж если она позволяет Марте какое-то время бездельничать, стоя неподвижно перед этим художником, то денежки, которые он за это ей даёт, должны быть у главы семьи. Свекровь найдёт им применение, но только, конечно, не на приданое Жанетте, этого не дождётесь. Ведь только Альбер думает, что она – его дочь.

 Марта тяжело поднималась со своим грузом по тропе, ведущую в деревню. Позади шёл старший брат Альбера, даже не шёл, а понуро брёл, как старый дворовый пёс, давно утративший радость жизни. Он никогда не интересовался, много ли креветок попало в его сачок, сварит ли мать их на ужин, будет ли к ужину хлеб, никогда не выбирал, куда лечь спать, не знал, холодно ли ему или жарко. Он просто существовал, каждый раз отправляясь без всяких раздумий за Мартой, когда видел, как она вскидывает за спину корзину для мулей.

 Он давно уже утратил навык ловли креветок, давая сачку возможность бесцельно тащиться между камнями вместо того, чтобы угадывать движение ещё живых ручейков, стремящихся во время отлива в глубину моря. Он всё время был рядом с Мартой, боясь отстать от неё хоть на шаг, чем вызывал насмешки товарок по поиску мулей. Взрослый человек с умом маленького ребёнка, наследие пьяницы-отца, неведомым чутьём избрал себе в Марте няню, мать и защитницу.

Наконец они поднялись наверх. Марта оглянулась и посмотрела на белые скалы, горящие янтарём на заходящем солнце. Она любила эти скалы, стоящие непрерывной стеной по берегу Ла-Манша. Они были тем единственным, что могло её радовать после Гавра. Могучие, отвесные, неприступные скалы из мягкого податливого алебастра; согретые солнцем , они подавали надежду и создавали ощущение опоры. Эти скалы были похожи на неё – размываемые ливнями, выветриваемые ветром с моря, поглощаемые едким туманом, идущим из дельты Сены, они стояли века, не поддаваясь невзгодам.

 Нет, никогда Марта не станет бросаться с них вниз. Она переживёт свекровь и своего неудачного мужа Альбера, выдаст замуж Жанетту и все эти годы будет собирать мули, переворачивая сильными руками осклизлые круглые камни.
Вслед за Мартой шагнула с полотна картины в пространство Клотильда ( старуха Кло, как её звали за глаза), стареющая и завистливая женщина, которая живёт на самом краю деревушки в маленьком доме с голубыми наличниками. Уж она-то, в отличие от неприступной Марты, была одета так, как приличествует настоящей нормандке – большой платок крестом перехватывал её грудь, на голове был белый чепец, и на ногах в толстых шерстяных чулках, связанных собственными руками, сабо.

 Её руки не были столь сильными, как у Марты, да и корзина была полегче, но всё-таки эти руки умели вязать, а грубая шерсть состригалась с собственных овечек, которые паслись рядом с домом. Кло любила только своих овечек, все остальные овечки и люди в деревне были ей ненавистны. Никому нельзя было верить, но никто и не заглядывал к ней в дом, не разделял её подозрительности и недоверчивости. Вечная настороженность в её косом взгляде удерживала людей от тёплого разговора.
Чуть в стороне тихо двигались две женщины.

 Одна из них, постарше, была истощена недугом, который подтачивал её здоровье вот уже несколько лет. Её лихорадочно горящие глаза ввалились, худая шея была напряжена, а спина согнулась. Рядом, приноравливаясь к шагу матери, шла её дочь – не слишком красивая и немного глуповатая молодая женщина с растерянным выражением лица. Они шли в свой дом, на который вчера обрушилось несчастье.

Об этом несчастье немного поодаль сплетничали кумушки, обязательные для каждой деревни. Ни одно событие не проходило мимо них, и значительно распухшее и расцветшее в их устах, любое событие, хорошее или плохое, расползалось потом слухами между людьми, как будто кумушки были контролёрами, ответственными за выпуск продукции.

- Кто бы мог подумать, - говорила одна другой, - что на них обрушится такое несчастье? А ведь как Рози была счастлива, когда в их доме поселился мужчина! Что и сказать – настоящий красавец и работяга. Я не поверила, когда вчера увидела, как его уводит полиция, до чего жалким он сделался.
- Да-а, и это человек, который убил другого! Подумать только! Теперь его упекут надолго, если не отрубят голову сразу. Бедная Рози! А ведь он бы мог прокормить их всех.

- И не только Рози с дочерью. Сдаётся мне, дочка ждёт ребёнка.
- Мне тоже вчера так показалось. А теперь, если кто родится от этого убийцы, проклятье ещё больше разорит их дом. Сын убийцы? Кто возьмёт его в работники? Или дочь. Той и вовсе счастья не видать.
- Ну, если сын, уйдёт в матросы, и только его и видели. А если дочь – не первая будет портовой девицей.


Они продолжали чесать злые языки и не заметили, как вдали появились молодожёны, месяц назад отпраздновавшие свадьбу. Оба были сильными и ловкими, оба без страха шли навстречу судьбе, которая всем жителям деревни являлась в виде ветра, пропахшего морем, волн, избиравших во время бури себе жертву по вкусу, сетей, полных рыбой или прогнившей лодки.

 Но они были молоды и счастливы, они несли корзину, полную мулей, и сачок на длинной палке, полный креветок и мелких рыбёшек, застрявших в лужицах между камней. Скоро они придут домой, в маленькую хибарку, выделенную родителями. Маленькую настолько, что между скудной мебелью могла протиснуться только кошка. Но это нисколько их не смутит.

 Она поставит на огонь котёл, в котором отварит мулей, сбегает купить немного сметаны у матери Альбера и сварит вкуснейшую похлёбку. Они будут сидеть на пороге хибары, смотреть с высоты своих скал на море, которые скоро станут красными в заходящем солнце, и есть своих мулей с аппетитом молодых и сильных работников, которые ставят свой дом.

Она первая начнёт игру в поедание мулей, аккуратно вскрывая первую ракушку ножом. Потом, разломив её на две створки, одной из створок будет ловко вскрывать остальные ракушки.
- Да нет, Пьер, не так. Не так. И когда ты только научишься?
Зато Пьер будет гораздо быстрее, чем она, макать в сметанный бульон большие куски мягкого деревенского хлеба и, не стесняясь, по-мужицки, запихивать их в рот, жмурясь от удовольствия, как кошка, которая, насытившись, тёрлась о его ноги.
Их взгляд будет устремлён в будущее, но ещё не настолько далеко, чтобы видеть старость.

Старость  коснулась только старушки с клюкой в руке. Её глаза уже почти не видели, спрятавшись в морщинах лица, они были устремлены куда-то вдаль, и казалось, что они видят нечто за пределами возможности охватить зрячими глазами. На самом деле они смотрели не в будущее, а в прошлое, тоже ушедшее настолько далеко, что не могло быть описано словами.

 Связь прошлого с человеком определялась невидимыми, свойственными больше животным перед смертью, нитями, которые соединяют, подобно пуповине, через всю прожитую жизнь, рождение и смерть.
- Мама, зачем ты пошла со мной? – спрашивает её дочь. – Ты же еле ходишь. Там, на камнях, ты падала, поскользнувшись. Ты ничего не видишь. Зачем ты пошла?

Но старушка не может объяснить, что её потянуло в уходящее море. Может быть, это были воспоминания о бесконечных днях существования за счёт моря, может быть, прощание с ним, а может быть, обманчивое чувство, что она всё ещё помогает своей дочери в жизни.

Они все идут в сторону деревни, прилепившейся на краю отвесных скал, подобно гнёздам птиц, которые учатся летать, только упав с кручи. Они идут пёстрой толпой, разные лицами и характерами, но похожие друг на друга драной одеждой и стоптанной обувью, будто эта внешняя оболочка и есть для них то, что роднит одного человека с другим.

 Они идут сегодня, завтра, выпадая из рядов живых, идут упорно, как муравьи, строящие свой муравейник, идут грубые, злые, бунтующие, легкомысленные, нежные, грустные и радостные, объединённые жизнью.
Но вот ночь прошла. Где-то внизу послышались шаги охранников. И жизнь на картине замерла в тот неизменяемый момент, который запечатлел художник. Ночное волшебство исчезло. О нём только слабо говорил неизвестно откуда доносящийся запах моря, пропитанный испарениями водорослей и йодом, смешавшийся с запахом сухих трав, покрывающих жалкий слой земли, терпкий и горький, как жизнь людей, проживающих в этих местах.