Соколов Гордость

Ььььь
Понятие гордости в обиходе имеет две коннотации: положительную и отрицательную. Понятое как гордыня и дерзновение, как «хюбрис», оно становится оппозицией к смирению и жалости, тогда как в своём позитивном значении гордость напротив становится необходимым условием, почти залогом  этих двух добродетелей. И такая гордость сближается с чувством собственного достоинства. Ключом к различению одного и другого значений издавна служит фактическая обоснованность притязания. То есть при полном совпадении между внутренним самоощущением гордящегося человека и тем, что чувствуют в отношении его окружающие, гордость воспринимается русским сознанием с большим уважением, при несовпадении же - не принимается вовсе.
Мы никогда не страдали гордынею (в отличие от поляков, к примеру) и даже не всегда свято хранили в душе чувство собственного достоинства, но уж если нам что-то давалось огромным трудом и терпением, тем мы гордились без меры. Да и в принципе - успехи русских кажутся неуничтожимыми, каким бы переписыванием истории не пугали жителей Земли в скором будущем. Ибо несомненные достижения наши – в культуре, в науках, в политике – ценят и превозносят от Африки до Китая. Так было с Гагариным, так было с победой над Гитлером, так будет и впредь, если мы не откажемся от своей культуры и своей ментальности.
Почему в качестве анализируемого отрывка избран текст Саши Соколова? Трудно разыскать в хорошем смысле слова «гордящийся» текст, поскольку грань между гордостью и спесью подвижна и малозаметна. В связи с этим необходим был текст, который с одной стороны достаточно виртуозен, а с другой то и дело обнажает перед читателями свои преимущества, мол, «взгляни на меня, как я хорош!» Число книг, в коих выдержана надлежащая степень апломба, невелико и среди них, несомненно, повесть Саши Соколова  «Между собакой и волком». Ею мы и займёмся…

«Между собакой и волком» (отрывок):

   Содвинулись все происшествие обсуждать, но тут раздался оркестрион и от попурри не воздержались. Эх, шерочка, да ты машерочка, косолапочка, престарелочка. Горе тебе, Городнище большое, мощнеющий град, в минуту пляски у меня мелькнуло немножечко. И действительно. Именно с того дня есть-пошла эта смутная Заитильщина, то есть те нелады, ради коих и разоряюсь на канцелярии. Слышали новость? Налимы, в луну влюбленные, с целью к ней воздусями проплыть, исподволь лунки во льду просасывают. Наподобье того и мужицкая особь сбеленилась и тронулась из-за дамы той. Выплывут, карасики, в смутный час на бугор, сядут на что попало и мечтают напропалую о ней, из горла посасывая. Ждут, что снова она наведается, хоть любому известно – бывает редко, а когда и бывает, то зрят лишь считанные, которым свиданки эти, как правило, идут не впрок. Воздадим тем же Гурию, Федору, Калуге, или же Карабану В., кто пока что не отошел, но усох и лает: першит. Горе, горе тебе, Городнище с окрестностями, все вокруг и пустое, и ложное. Заверяет бобыль бобылку: еду на затон поботать. Но покрутится меж островов, сделает немного тоней – и все его видят вдруг среди себя в кубарэ за чашкой вина. Возвращается индивид во свои круги, берется за прежнее. Баламутим, чудим, проказники, ни о чем не печемся, отвратно на нас поглядеть. Полагаете, достойных манер не знаем? не благовоспитаны, как надлежит? Знаем, благовоспитаны, руки даже перед едой, фарисейничая, умыть норовим, но в основном все одно – бедокурим, не в рамках приличия состоим. Жадность также нас обуяла. Лежим под вязами, затрапезничаем, и подвизаются разные: а нам не предложите? А мы не даем, мы хаем: ступайте, еще открыто, соображайте в своем пиру, алкаши такие. И татьба, извините, татьба несусветная, и отпихнуться сделалось нечем как есть.
  Шел, читайте, из-за всеобщей реки, выдвигаясь в Сочельник от Гурия, с его похорон. Угощение обустроил тот погребальщик, он приглашал: заползайте, желающие, куликнем на старые дрожжи, черви козыри. Я заполз. Гнил парнишка, рассказывают, в кавказском сыром кичмане, а надоело в неволе – бежал. А наскучила и мне эта тризна, захотелось к своим починщикам, с ними захотелось вкусить Рождества. Затерялся мальчонка в горах – я в сумерках. Я катил восвояси, и вихорь слезу вышибал, и она же катилась радостно. Щи не лаптем хлебаем покудова, соображаем, что значит острым ногу набуть. Грустновато, тем не менее, между собакой на просторе родимых рек, хныкать вас подмывает, как того побирошу в четверть четвертого. Хмарь, ни кожа ни рожа, ни тень ни свет, ни в Городнище,ни в Быгодоще: взвинтил я темп. Штормовая лампа горняцкая, даренная главным псарем за долги в счет мелких услуг, телепалась в пещере за плечьми, и во фляге ее побулькивало. Но возжечь не спешил, в курослеп еще хуже выслепит, и вот – называем летучая мышь. Противоречье, погрех. Слепит не ее ведь – нас лучами ее слепит, мы, выходит, летучая мышь, а летучая мышь не мы никогда. Почему, разрешу спросить, Алладин Рахматуллин не с нами, а подо льдом скучает сейчас? А чего ж, скороход опрометчивый, лампаду в сероватости засветил. Залубенели бездомные облака, залубенело и платье мое, поползла поземка по щиколку. И лишь город бревенчат картинкой сводною сквозь муть проступил, понял я, чуня, что домы его все шиты из тепловатого такого вельвета с широким рубцом, и кровли их – войлок, а может, с фабрички шляпной некрашеный фетр снесли. Чу, вечер вечереет, все с фабрички идут, Маруся отравилась, в больничку повезут. С фабрички-не с фабрички, но шагал на гагах и снегурах по тому ли по синему гарусу различный речник; кто с променада идеей, кто из лесу с елками, кто в магазин, но все далеко-далеко, не близко. Неприютно оборачивается одному, растревожился. Веришь-не веришь, но есть кое-кто тут невидимый среди нас. Тормознул и светильник достал – гори-гори ясно, с огнем храбрей. И тут волка я усмотрел за сувоями. Не удивляйтесь, зимой эта публика так и снует семо-овамо, следов – угол. Лафа им, животным, что воды мороз мостит, и без всякой Погибели обойдешься. Перевези, ему говорят, на ту сторону козу, капусту и даже чекалку. Только не сразу, а в два приема, чтоб не извели друг дружку по выгрузке. И кто с кем в паре поедет, а кто один – решение за тобой. Ни козу, ни капусту везти не желаю. Погибель сказал, а тем паче его, пусть и в наморднике, перипетий нам на переправе хватает и без того. И когда усмотрел за суметами серую шкуру и глаз наподобие шара бесценного елочного с переливами, то заскучал я, козел боязненный. Побежать – увяжется хищник, в холку вцепится – и пиши пропало, копыта прочь. Да, смутился, но более осерчал, возмутился. Умирать нам отнюдь не в диковину, а по изложенным выше причинам и надлежит. Но от твари дремучей мастеру смерть принимать неприлично, неудобняк, уважение, хоть малеющее, должно к себе заиметь, мы ведь, все же, не вовсе заживо угнетенные, не вовсе шушерский сброд. Не отдамся на угрызение, стану биться, как бился тот беглый парнишка в чучмекских горах, торопливо дыша. Мышь летучую поставил на снег, скинул пещер, ободрился. Зверь сидит, наблюдает, голову набок склонил. Что кручинишься, Волче, налетай, коли смел. Уперся, нейдет. Достаю из запазухи горбулю обдирную и маню – на-ка, слопай, голодом, вероятно, сидишь. Волк подкрался, свирепый, хвостом так и машет – хап – и пайку мою заглотнул. Изловчился я, гражданин Пожилых, ухватил его за ошейник – и ну костылять. Мудрено индивиду в таких переплетах баланс удерживать, в особенности на лезвие, ну да опыт накоплен кое-какой, без ледовых побоищ у нас недели тут не случается. Как сойдемся, обрубки, на скользком пофигурять – слово за слово, протезом по темячку – и давай чем ни попадя ближнему увечия причинять. Толку мало, конечно, в подобных стратегиях, однако есть: дружба крепче да дурость лишнюю вышибает долой. Супостат изначально упорство выказал, вертелся лишь, как на колу, скуля, но не вынес впоследствие – рванулся, Илью завалил, но доколе ошейник выдерживал, я побегу препятствовал, и валялись мы оба-два дикие все, белесые, ровно черти в амбаре. А вдруг лампада моя угасла, рука моя ослабела – чекалка утек. И взяла меня дрема хмельная, лежу испитой, распаренный – судачек заливной на хрустале Итиля. И пускай заползает заметь в прорухи одежд, пускай волос сечется – мне сладостно. Положа руку на сердце, где еще и когда выпадает подобное испытать, ну и виктория – хищника перемог. А поведать кому– усомнится: где шкура-то. Черствые матерьялисты мы, Пожилых, в шкуру верим, а в счастье остерегаемся. А с холма, с холма высочайшего, словно государев о поблажках указ, пребольшая охота валила вдоль кубарэ, ретируясь из чутких чащ: Крылобыл на хребтине какую-то тушку нес, а стрелки, числом до двенадцати, – вепря труп. Интересно, что рожи у тех носильщиков от выпитого за срока стали точно такие же, колуном, да и шли они как-то на полусогнутых. С полем, с полем, охотников я поздравлял. Олем, олем, мрачные они трубят, будто умерли. Очевидно, мороз языки их в правах поразил. С наступающим, я сказал. Ающим, Крылобыл передернул, лающим. Славный, слышь, выдался вечерок, говорю, приятные сумерки. Ок, старик согласился, умерки.


Более, чем когда-либо прежде я уверен в том, что главную роль в тексте играет форма, а не содержание. Это диктуется даже самой композицией произведения.

Замечания по форме
На уровне абзаца:
По способу организации текст представляет собой череду записей, писем, но не то, чтобы тут был прямо – эпистолярий, скорей это что-то очень близко напоминающее его. Для нас сие важно уже потому, что эмоциональные реакции рассказчика даются внутри текста, а не опосредованно. Как же выражается гордость на уровне абзаца?
О, инструментарий Соколова настолько причудлив и многообразен, что даже и не знаешь, стоит ли перечислять все имеющиеся находки или постараться вычленить лишь самое основное! Конечно же, в первую очередь следует обратить внимание на нарушения в связности. Подчас между двумя соседствующими предложениями с трудом улавливаешь даже смысловую связь, не говоря уже о связях синтаксических. Взять хоть самое начало: «Содвинулись все происшествие обсуждать, но тут раздался оркестрион и от попурри не воздержались. Эх, шерочка, да ты машерочка, косолапочка, престарелочка. Горе тебе, Городнище большое, мощнеющий град, в минуту пляски у меня мелькнуло немножечко»
Это очень наглядно. Традиционная схема с объявлением темы замещена какой-то невнятицей. Автор записок, гордясь, поначалу совершенно не заботится о читательском восприятии, но лишь о богатстве и выспренности слога. Позднее всё поменяется: когда Петрикеич переходит к повествованию, тут на одной красоте слога не выедешь, необходимо подробное описание фактуры. Но всё равно изыски формы ставятся на первое место, таково, например, коротенькое рассужденьице о загадке с переправой животных, невесть зачем вставленное посреди повествования. Всё это ощутимо вредит не только связности, но и цельности текста. Даже в потоке сознания Молли Блум больше единства и сообразности.


На уровне предложения:
Что касается предложений, то они все даются в сказовом стиле с обилием вводно-модальных слов и конструкций, междометий, инверсий или, допустим, вот в таком разговорном жанре: «Неприютно оборачивается одному, растревожился». Некоторые предложения зарифмованы, некоторые напевны, в одних присутствует былинная тяжеловесность, в иных как нечто само собой разумеющееся даются рискованные метафоры («Лафа им, животным, что воды мороз мостит, и без всякой Погибели обойдешься» <…> «Погибель сказал…»). Соколов переиначивает пословицы, играет с фразеологизмами, скрытно цитирует великих, обращается в намёках к традициям. Нередки ещё плеоназмы и прочие фигуры удвоения. Пожалуй, это наиболее часто встречающийся в данном фрагменте приём («веришь-не веришь», «далеко-далеко» и пр.), а значит - он работает своеобразным средством межфразовой связи. Ещё очень часты в предложениях характеризующие вставки, наподобие этих: «заскучал я, козел боязненный»; «Как сойдемся, обрубки, на скользком…»; «А чего ж, скороход опрометчивый..»  Тоже своего рода самолюбование. Автору, вообще, по нраву различные поясняющие дополнения, нередки к примеру, такие: «А вдруг лампада моя угасла, рука моя ослабела – чекалка утек»
Короче говоря, рецептов для выражения гордости на уровне предложения - множество, и чем более они странны да разнолики, тем сильней чувство гордости в тех, кто способен услаждаться этакой эквилибристикой.

На уровне слова:
Помимо того, что лексика набрана автором по частоте употребления (в том смысле, что чем реже употребляется, тем лучше), интересны ещё риторические фигуры морфемной подмены, когда слова видоизменяются по воле рассказчика для вящей благозвучности («набуть» вместо «обуть»; «наподобье» вместо «наподобие»; «увечия» вместо «увечья»; «матерьялисты», а не «материалисты»).
Что практически не встречается, или же встречается крайне редко у Соколова, так это профессиональные диалекты или ещё лексика из научных книг. Несмотря на свою тягу к выспренности, автор следит, чтобы литература оставалась самой собой.


Замечания по содержанию
Первое что надо сказать, текст Соколова невероятно сложен – в нём многое дано образно. И для того, чтобы понять, как именно гордость отражена в содержании, кроме приведённого куска текста, нам потребуется отстранённый взгляд на весь текст.
В самом начале повести Соколов, путём приписывания понятию «заитильщина» сразу двух значений (одно - название местности за рекой Итиль, второе - имя для вороха записок, составляющих основу повести «Между собакой и волком»),  косвенно высказывает мысль, что форма в тексте решит всё, и что даже смысловой, зримый план описываемой реальности будет замкнут внутри словесной эквилибристики. Соответственно, нет никакой ошибки в том, чтобы интерпретировать выбранный фрагмента текста в духе самолюбования, якобы, Соколов, описывая среду и её обитателей, таким образом, проявляет восхищение к своему слогу и замыслу.
Важный аспект в представленном отрывке – победа на чекалкою - некрупным азиатским шакалом (за него герой в сумерках принял охотничью псину), о которой повествует в письме протагонист. Так запечатлена гордость ситуативно. Но мало того была победа, был ещё и мотив для схватки, мол «…от твари дремучей мастеру смерть принимать неприлично, неудобняк, уважение, хоть малеющее, должно к себе заиметь…». Здесь тоже видна некоторая гордость.
А что это означает композиционно? Вся ситуация, с учётом того, что текст называется «Между собакой и волком», то есть обращён к пушкинским строкам, в которых поэт так именует потёмки, да ещё происходящая в сумеречный час, да ещё на льду между вымыслом заитильщины и, - должно быть, - реальным миром, с учётом всего этого можно сказать, что гордость Петрикеича, в его письме к Пожилых означает, прежде всего, торжество над жизнью, над узами времени и пространства, над самим собой (хотя бы ввиду отчества - Петрикеич) за счёт магии слова (т.е. формы текста). Короче говоря, протагонисту есть чем гордиться. Создавая записки, он только и занят тем, что гордится! Но мы уяснить себе, в чём собственно состоит заслуга, можем либо в долгих размышлениях о прочитанном, либо бессознательно – при погружении в текст. На бессознательное восприятие, видимо, и уповал сам автор…
Повод гордиться за номером 2: сложная фабула повести иносказательно соотносит две ситуации: вознесения Угодникова, утерявшего костыли, и смерть Петрикеича от рук охотников, чью собаку он, оказывается, убил. Символически это помимо прочего означает, что в угаре словесной игры протагонист как святой – обрёл крылья, так что возымел силу лететь к небесам. Вот он - реальный повод для гордости.
Другое подтверждение общей «горделивости» текста разыщем вначале («Полагаете, достойных манер не знаем? не благовоспитаны, как надлежит? Знаем, благовоспитаны…»), а также в  моменте, когда герой идёт с похорон к Рождеству по замёрзшей реке, в полутьме, не зажигая света, словно летучая мышь, поминая какого-то погибщего беглеца – идёт в странных чувствах: «Затерялся мальчонка в горах – я в сумерках. Я катил восвояси, и вихорь слезу вышибал, и она же катилась радостно. Щи не лаптем хлебаем покудова, соображаем, что значит острым ногу набуть. Грустновато, тем не менее, между собакой на просторе родимых рек, хныкать вас подмывает…» Здесь опять же мы можем видеть авторское отношение к тому, что он пишет. Это и назывные противоречивые эмоции, но это и гордость за самого себя. Гордость человека, который бредёт из тьмы к Свету.