Трир

Пим Пим
Я в кабинете доктора. Мысли медленные, привычно-неопределенные. Расспросы о самочувствии оставляю без ответа, отвечать не имеет смысла. Все, что нужно знать о моем состоянии, узнают во время осмотра. Нужно беречь силы, а разговоры отнимают много сил, для главного вопроса.
"Вам снится город?"
Да, по-прежнему, все еще да.
Да, мне снится город.
Волшебный, зачарованный город.
Мой город.
Мой Трир.
Конечно, после лечения, после сеансов, сны, как и мысли мои, потускнели, но главное, без чего я не смог бы жить, видение города, еще выстраивалось из фрагментов памяти.
"Думали о процедуре?"
Киваю. Конечно, я думал о процедуре. Сколько времени прошло с тех пор, как я потерялся в собственном разуме? Месяцы? Годы? Подслушивая разговоры санитаров, я знал, что война не прекращалась. И, хотя, все пациенты в той или иной степени – жертвы и порождения войны, сама война стала тенью, распростершей крыла свои, отгородившей остальной мир, замкнувшей нас в стенах лечебницы. Никто не говорит о войне, но те из нас, кто еще способен мыслить, мыслят лишь ею. Что она сделала со всеми нами. С каждым в отдельности.

***

Это были вторые сутки после большого наступления. Так мне сказали, так я запомнил. Самое первое мое воспоминание, самое сильное, легко пробуждающееся, среди остальных, поглощенных тьмой. Здесь я начинаю путь, снова и снова. Здесь я начинаю фразу:
– И обнаженное тело может быть в лохмотьях.
Так я бормочу под нос, пока бреду вдоль линии окопа, вдоль рядов колючей проволоки, не зная, как обойти её. Я не реагирую на крики других солдат, советующих, куда идти. Когда несколько добровольцев добираются до меня, чтобы помочь спуститься, я прекращаю бормотать, и спрашиваю, как мне найти дорогу в Трир? Как мне вернуться? Единственное о чем я говорил тогда, не видя, не узнавая сослуживцев. Трир. Город Трир. Как мне вернуться?
В полевой госпиталь меня отправили вместе с другими раненными. Машина заглохла. Те, кто мог идти, несли тяжелораненых на носилках. Я помню солдата с перевязанной головой, оказавшегося со мной в паре. Он шел первым, но всё время оборачивался, ему казалось, что я с ним говорю, а он не слышит. Каждый раз, когда он поворачивался, носилки наклонялись, и, лежащий на них мужчина, я не мог определить, сколько ему лет,  не мог удержать стона, сквозь стиснутые в агонистическом оскале зубы. Душа его, как на тонком стебле, отдалялась от тела. Освобождающееся место занимала смерть. Тяжелая, свинцовая, она заполняла кости, сворачивалась кольцами в животе. Знаю, что тогда я был ещё более безумен, но так просто было видеть то черное нечто, пробирающееся в тело. И что-то хрупкое, с каждым сотрясением носилок, с каждым стоном, отдаляющееся дальше и дальше.
Кости ниже колен у него раздробленны, глаза – выжжены. Вместо того чтобы сделать повязку, кто-то набросил на верхнюю часть его лица обрывок белой ткани. Невозможно было отвести взгляда от этого лица – бледного, с обескровленными губами, впалыми щеками, а выше – белая ткань и два черных, мокрых пятна там, где должны быть глаза. Через некоторое время стало казаться, что сквозь эту ткань и кровь он смотрит на меня. Тогда я понял, что мы все мертвецы, добирающиеся до кладбища своим ходом. Мимо нас в обратную сторону, в сторону фронта, проносились грузовики. Я помню, тогда даже не видел их, только слышал звук – рёв мотора – далеко – ближе – ближе – рядом с нами – и дальше – дальше. Понимаю теперь, что не видел, потому что не хотел видеть. Потому что отказал себе в праве видеть. Понимать. Я смотрел только на тонкий хрупкий стебель, на котором крепилась душа человека, которого я нес. Видел темноту, что постепенно заполняла его тело. И думал о себе, о том, что вряд ли мне уже придется хоть раз увидеть мой родной город.
Мой Трир.

***

В полевом госпитале мне определили контузию, и отправили дальше, в тыл, далеко от линии фронта. Не помню названия города, где находилась клиника. Единственное, что захватило меня, грезы мои, был город Трир. Никакие лекарства, никакие увещевания врачей и сестер милосердия не могли избавить меня от наваждения. Говоря о городе, я с каждой секундой становился все более возбужденным, пока не начинались конвульсии. Когда приступ заканчивался я, какое-то время еще оставался в покое, был послушен и тих, но вскоре начинал снова. Я чертил планы города, делал неумелые, неловкие наброски на любом попавшемся клочке бумаги. Узоры из булыжников мостовой, орнаменты чугунных решеток ограды, тянущейся вдоль кладбища, книжные лавки, рынки, церковь на главной площади. Я не мог контролировать эту одержимость, та часть меня, что должна была быть рациональной, сознательной частью, не работала, мной правило бессознательное. С каждым днем крепла во мне уверенность, что вокруг сжимается кольцо неверия и тайной вражды. Понимая, что не в силах бороться ни с враждой, ни с неверием, днем я притворялся, что слушаю их, лицемеров в белых одеждах, по ночам погружаясь в грезы. И город вырастал передо мной. Невидимый, незримый я покидал палату и отправлялся дальше и дальше, оставляя позади всё, с чем не мог справиться изможденный разум, что не могла спокойно воспринять душа. Иногда в городе я видел мужчину, которого нёс на носилках. Он сидел, прислонившись к стене какого-нибудь здания, прикрыв ноги тряпьем, и просил милостыню. На его голову была наброшена белая ткань и там, где должны быть глаза, я видел мокрые, черные провалы. Стоило ему оказаться в поле моего зрения, как он оборачивался, и, готов поклясться, сквозь черноту и кровь видел меня, тем, что было у него теперь вместо глаз. Он поднимался мне навстречу, опираясь на стену. В этот момент начинался далекий, низкий гул. Всё охватывала дрожь – стены домов, камни мостовой под ногами. Я возвращался в палату. Говорили, мне снятся кошмары, что я кричу во сне, но как объяснить им, что я не спал, что обретал и терял свой волшебный город каждую проклятую ночь.
Из клиники меня сначала перевели в центральную государственную клинику душевного здоровья, потом, в частную лечебницу, где главный врач, он же и владелец клиники, практиковал новые, экспериментальные методы лечения душевных недугов.
Поначалу ничего для меня не изменилось. Я также говорил о городе, только о городе. Исступленно, от припадка к припадку. Меня никак не ограничивали, не увещевали. Один из ассистентов доктора, как оказалось жил в Трире до войны, и ему я мог час за часом рассказывать, рисовать и, захлебываясь словами и отчаянно жестикулируя, дом за домом, улица за улицей, выстраивать образ города из своей памяти. Но, как оказалось, воспоминания наши не совпадали, и постепенно, из его рассказов, его рисунков, которые он делал вместе со мной, в образы мои проникало нечто, что я назвал бы сомнением. Неверной нотой, в той мелодии, что звучала в моей голове прежде. Чем больше я систематизировал свои воспоминания, чем больше пытался придать им четкую структуру, тем сильнее ощущал фальшь. Неудовольствие фантазиями не избавило меня от припадков, но пробудило ото сна рациональную, сознательную часть. Могу ли я быть безумен? Лишь сумасшедшие не сомневаются в собственном здравомыслии.
От припадков избавиться мне удалось только после того, как я узнал, что такое стимуляция мозговых отделов электрическим током. Одновременно с электрическими процедурами, мне делали уколы, от которых я становился сонным и мог часами лежать на своей койке без всякой мысли, как не живое существо, а, скорее, как растение, или диковинный элемент декора палаты.
И хотя ежедневные обязательные осмотры невероятно утомляли, вскоре, лишившись своих фантазий, я обнаружил, что мне доставляет неподдельное удовольствие беседовать со своим врачом, о самых разных вещах, не касающихся моего пребывания в лечебнице.
Врач был ненамного меня старше. Незначительная разница в возрасте не помешала нам сблизиться, став друг для друга более союзниками, чем врачом и пациентом. Только благодаря его лечению я мог еще жить осмысленно, не впадая в беспамятство и бред. В моем лице же доктор обнаружил внимательного, заинтересованного, благодарного слушателя, которому он мог свободно, без милосердия, излагать свое виденье того, каким будет путь лечения душевных недугов.
– Я верю в метод, – чаще всего говорил он – в этом и заключается главное несчастье – отсутствие методов. Отсутствие даже приемлемой, устоявшейся, стандартизированной терминологии. Одна болезнь зовется тысячей имен – тысяча – одним. Не меньше, чем развитие хирургии тела, необходимо развитие хирургии разума. И так же, как и хирургам, нам необходима практика. Самое печальное то, что вам, тем, кому помощь нужна больше всего, мы не в состоянии помочь. Но, изучая, систематизируя, каталогизируя, ваши недуги, ваши несчастья, мы разработаем методы лечения для тех, кто будет после вас. Только так возможна эволюция хирургии разума.
Я ничего не мог противопоставить его рассуждениям. Более того, я во всем поддерживал его. Я понимал его, его борьбу. Я жаждал его преуспевания. Рассчитывал на его лечение, не придавая значения явному пессимизму. Должен был быть способ преодолеть мой недуг, чтобы вернуться на фронт. Я не хотел освобождения от службы. Я не хотел спасения. Единственное, чего я хотел – смерти на поле боя, там где пали мои товарищи. Столько времени прошло, все кого я знал на фронте, уже мертвы. А я жив. И ничего  не могу с этим поделать.
Город Трир все реже является мне. Сны мои, теперь, иного рода. Вновь бреду мимо проносящихся по дороге грузовиков, но теперь, руки мои свободны. Я бросаю носилки, бегу за грузовиками. Цепляюсь за борта, в надежде, что грузовик вернет меня к товарищам, что я преодолею страх, что разум будет сильнее тела. Но в одно мгновение все меняется – я возвращаюсь к носилкам, я прикован к ним, руки прирастают к проклятым ручкам. Я обречен уходить все дальше и дальше, чтобы никогда уже не вернуться.
Через какое-то время чувство невыносимого стыда стало всеобъемлющим. Электрический пламень спас меня от припадков, но выжег в моем сознании незаживающие пустоты и изначальная причина моего нездоровья утеряна в этих пустотах, не оставив больше ничего, кроме воспоминаний безумца. Потеряв надежду на исцеление, именно исцеления я и жаждал. В стремлении вернуться на фронт я не признавал порыва к самоубийству. Нет. Я искал только восстановления справедливости. Я должен был умереть в том бою, вместо этого я сломался. Выжил, но не мог называться живым. Сеансы гипноза ничего не проясняли. Слишком велики были повреждения памяти. Мое тело превратилось в клетку. В лабиринт без начала и конца, откуда я не мог сбежать. Каждую ночь я возвращался на обочину ненавистной дороги, пальцы сжимали ручки носилок, раненный мужчина смотрел на меня сквозь пропитанную кровью ткань. И как бы я не хотел вспомнить, в моей голове ничего не было кроме памяти о дороги и днях, когда я грезил волшебным городом Трир. Больше я ничего не помнил.
До того дня, когда доктор впервые рассказал мне о процедуре, об очередном экспериментальном методе лечения. Депривация. Лишение всяких воздействий на органы чувств. Ванна, наполненная соляным раствором, температурой близкой к температуре человеческого тела. Сверху на болтах крепится крышка. Скрытая система вентиляции не позволит задохнуться, не позволит случайному сквозняку нарушить покой того, кто находится в закрытом баке. Доктор обещает, что три часа, проведенные в состоянии полного покоя и отчуждения от действительности, позволят не просто пробудить мою память, но навести в мыслях и воспоминаниях порядок, уничтожив мнимую действительность, которой я отгораживаюсь от мира. Я не отказываюсь. Во мне нет любопытства. Если бы не осознание собственной беспомощности, я сказал бы, что меня мучает нетерпение.
О погружении сообщают вечером. Провожу ночь без сна в ожидании. В предвкушении снова стать самим собой, обрести утерянную целостность, без всяких мыслей черчу в записной книжке пройденные когда-то улицы Трира. Взглянув на эти схемы, ощущаю внезапный приступ страха, в доселе бессмысленных линиях мне видится тревожащая закономерность. Забросив записную книжку на подоконник, выхожу из палаты в коридор, оставив свет у своей кровати включенным, чтобы не заблудиться.
В темноте коридора я прошел к лестнице, спустился и через служебную дверь вышел на улицу. Уже в дверях я столкнулся с медсестрой, но в темноте она не признала во мне пациента. Я придержал ей дверь, и она, машинально поблагодарив меня, скрылась внутри. Я стоял в темноте, прижавшись спиной к стене, и чувствовал себя забытым, потерянным. Ненужным. Я пожалел о том, что не взял с собой сигарет и спичек. Если бы я решил уйти, думаю, никто не остановил бы меня. Некому меня остановить. Но идти совершенно некуда.
Вернувшись в коридор, взял со стола книгу, которую, видимо, читала одна из сестер, и ушел обратно в палату. Раскрыл книгу наугад. Прочитанные строки забывались, терялись в потоках неуклюжих мыслей. Так, в борьбе со строчками книги и с собственным невниманием, я ждал, когда за мной придут.

***

За процедурой следит сам доктор. Смотрит, как я раздеваюсь, как мне помогают опуститься в соляной раствор, как я принимаю удобную позу, застываю, поддерживаемый жидкостью. Бак закрывают, фиксируют зажимы, и я остаюсь в темноте и тишине, подвешенный на тысяче неощутимых нитей. Закрываю глаза, открываю глаза. Никакой разницы. Привыкания к темноте не наступает, и темнота внутри меня поднимается, заполняя пространство снаружи. Теперь бак и есть мое тело, я сам не больше чем просто мысль, импульс. Я спокоен, недвижим. Я готов уснуть. Я сплю. В темноте я вижу несколько ослепительных вспышек, всматриваюсь, вижу самого себя. Нет. Я вижу кого-то очень похожего на себя. Я во второй линии и смотрю в спину солдата, который поднимется из окопа первым, как только прозвучит сигнал. Я отправлюсь за ним, за мной пойдет еще кто-то, этой цепочке не будет конца, пока мы все не покинем наше укрепление. Артиллерия ведет обстрел позиций противника, основные цели: ряды колючей проволоки под напряжением и маяки – укрепленные башни с установленными внутри мощными фосфорными лампами-вспышками. Дотянуться до «Горна», тяжелой звуковой пушки, наша артиллерия не в силах, слишком он далек от первой и второй линий обороны. Инженеры завели и запустили землеройки. Этим машинкам нужно больше времени, чем нам, чтобы добраться до заградительной линии. Когда землеройки исчезают в слое мокрой земли, понимаю, что нужно торопиться. Надеваю противогаз, затягиваю ремешок, фиксирующий шлем. Затемненное стекло окуляров прикрывает мелкая стальная сетка, служащая дополнительной защитой от первых вспышек маяков.
Обстрел окончен.
Сжимая оружие, низко опустив головы, мы поднимаемся из окопов и бежим. Я спотыкаюсь, это спасает мои глаза от первой вспышки ближайшего маяка. Бегущий рядом со мной солдат кричит и падает на землю, световой луч мгновенно его ослепляет. Я слышу позади беспомощные крики. Выравниваю шаг, продолжаю бег. Под нашими ногами землеройки прорываются сквозь мокрую грязь, и я молюсь, чтобы неутомимые машинки успели к колючей проволоке вместе с нами, вместе с живыми. За первой вспышкой следует вторая, но в этот раз я не слышу криков  – обошлось. Больше вспышек, освещающих всё поле боя, не будет. Маяки перенастроят. Теперь свет станет направленным, как свет прожектора – его лучи оставляют тяжелые ожоги, но операторам маяков непросто в хаосе боя поражать только вражеские цели. Помимо прочего, чем ближе мы к маякам, тем меньше шансов попасть под луч из-за несовершенства конструкции. Кто-то толкает меня в спину и, схватив за одежду, швыряет в ближайшую канаву. Я едва успеваю прижать к голове руки и согнуться.
Зазвучал «Горн».
Звуковая волна сметает на своем пути любые препятствия – сокрушая плоть и кости. Я чувствую этот резонанс, дрожит земля. В унисон с обволакивающей грязью дрожу и я. Но уже через секунду чувствую, как дрожь отступает. Поднимаюсь на ноги, смотрю по сторонам, чтобы найти своего спасителя, но вижу только груду тряпья, по форме схожего с человеком. На чью дьявольскую потеху мне позволено продолжать бег? Вся прелесть звукового оружия, с  нашей точки зрения – точки зрения бегущих – в том, что его мучительно долго перезаряжать и настраивать. Оно убивает мгновенно, но всегда предупреждает о себе этой дрожью. Драгоценные секунды, чтобы найти укрытие и молиться. Впереди начинают взрываться подземные заряды, уничтожая наши землеройки. Но отступать нельзя, мы уже давно миновали все возможные точки возврата и теперь или займем укрепления неприятеля, или поляжем у его порога. Я падаю на землю, когда луч с маяка скользит в моем направлении, и ползком добираюсь до очередной канавы. На дне я различаю грязную воду с масляными разводами, эти разводы – напоминание о газе, что распылили над полем во время прошлого боя. Вода наверняка отравлена, а если тряхнет еще раз, я не удержусь и съеду прямо в эту черную лужу, которая, освещенная вспышками лучей на маяках, кажется бездонной. Я поднимаюсь на ноги и тут же получаю сильнейший удар в грудь, такой, что устоять невозможно, кто-то из наших столкнулся со мной в темноте. Я падаю спиной вперед в центр этой маслянистой лужи. Вода заливает лицо, бьется в стекла противогаза. Я надеюсь только на то, что противогаз всё ещё герметичен и отрава не попала на кожу. На четвереньках добираюсь до края канавы, выкарабкиваюсь наверх. До первой линии обороны осталось совсем немного. Наши землеройки выныривают на поверхность у электрического заграждения, и первый оказавшийся рядом солдат спускает специальную пружину, которая загоняет длинный стальной штырь в землю, закрепляя землеройку на месте. Как только машинка зафиксирована, она выстреливает стальной лентой шириной в метр. Эта лента перелетает через электрическое ограждение и вонзается в землю. Переправа готова. Где-то в стороне оживает пулемет, очередью прореживая наши ряды. Первый хлопок разорвавшейся гранаты. Людской поток устремляется к переправам. Одна из землероек вздрагивает от угодившего в неё снаряда и накреняется, стряхивая перебегающих по стальной ленте солдат прямо на электрическую проволоку. Тех, кто замешкался у сломанной землеройки, накрывает световой луч маяка, остальные разбегаются вдоль ограждения в поисках другой переправы. Среди какофонии звуков я слышу новый, едва различимый. Один из маяков вспыхивает и исчезает в огненной вспышке.
Авиация.
Теперь всё внимание операторов маяков будет сосредоточенно на небе. Они нашли врага куда более опасного, чем ползающие по земле люди. Я стою посередине ленты, смотрю на накренившуюся стальную полосу. Пламя освещает то, что осталось от землеройки и тела на электрической проволоке. Часть меня, та часть, что прошла подготовку и сумела пережить первые месяцы войны, в ужасе, что я не спускаюсь вниз, а застыл на возвышении. Что-то пробуждается во мне. Эта повернутая стальная лента, тела под ней.
Где же я?
Сталь под ногами превращается в камень. Стою на мосту, удивляясь, что он перенес удар и не рассыпался от звуковой волны. Смотрю вниз. По воде нескончаемым потоком проплывают тела. Ускользают под мост, появляются с противоположной стороны. Хочу добраться до дома. Достаю из пиджака портсигар и закуриваю сигарету. У неё мерзкий вкус, словно я купил её не в табачной лавке, а отыскал в урне. Перехожу по мосту. Всё приобрело неприятный коричневато-красный оттенок после атаки. Уцелевшие стены домов, стволы деревьев, камни мостовой... Мертвые.
Нет.
Взгляд заслонила огромная книга, сама собой раскрывшаяся передо мной, протянувшая через разворот двух белоснежно-пустых страниц наискось единственную угольно-черную строку:
"И обнаженное тело может быть в лохмотьях".
И куда бы я не пошел, куда бы не направил взгляд, строка эта разрасталась, заслоняя от меня остальное.
Люди, идущие навстречу, не замечают меня, но и мне нет нужды замечать их. Я хочу видеть свой дом. Хотя бы то, что от него осталось. Но моего дома нет. Нет даже обломка стены, который мог бы напомнить об утрате. Ровная груда битого кирпича и камня коричнево-красного цвета.
И среди обломков что-то...
"...и обнаженное тело может быть в лохмотьях..."
Нет смысла искать тут живых. Не сомневаюсь, что все, кто был в доме, погибли. Это так же верно, как и то, что самого города больше нет. Я житель города, которого больше не существует. Значит, я и сам теперь призрак. Тень разрушенного города Трир. Вот что вело меня на войне, направляло, сохраняло тело в движении. Но здесь и теперь я вижу свой дом. Его останки. Его тень. Я не принадлежу миру живых. Не принадлежу с тех самых пор, как противник испытал своё новое оружие, свой «Горн», на моем городе.
Зачарованном, обреченном, проклятом городе.
Моем городе.
Моем Трире.
Я расправил свое прошлое как стянутую пружину. Тонкая линия, ничего больше, ничего меньше. Но что мне делать с этим успехом? Что мне делать с осознанием того, что я более не живой? Когда придет время и тяжелая крышка, отгораживающая меня от мира, поднимется, что будет в баке? Я буду здесь? Или обернувшись безмолвной тенью, вернусь в Трир, а санитары увидят лишь соленую воду? Мои глаза широко раскрыты, я не хочу упустить этот миг. Что я увижу? Что увидят они?
Бак открывают…

"Горизонтальный луч пурпурного света упал на ствол дерева в тот момент, когда, охваченный ужасом, я вскочил на ноги. На востоке вставало солнце. Я стоял между деревом и огромным багровым солнечным диском - но на стволе не было моей тени!
Заунывный волчий хор приветствовал утреннюю зарю. Волки сидели на могильных холмах и курганах поодиночке и небольшими стаями; до самого горизонта я видел перед собою волков. И тут я понял, что стою на развалинах старинного и прославленного города Каркозы".
Бирс. А.