Глава 25. Духов день

Антонина Данилова
      Татьяна, милая Татьяна!
      С тобой теперь я слезы лью;
      Ты в руки модного тирана
      Уж отдала судьбу свою.

      А.С. Пушкин «Евгений Онегин»

      Если вы полагаете, что мнимая дурнота явилась веским поводом для того, чтобы оставить меня отлёживаться дома и не таскаться к постылому отцу Иннокентию, вы плохо знаете мадам Ларину.
      Троица – или Духов день – в богоспасаемой губернии считалась одним из самых главных праздников года. А ещё – важным поводом выгулять воскресные наряды, показаться на людях под ручку с самыми завидными потенциальными женихами, и, вообще, принять активное участие в не слишком бурной сельской светской жизни.
      В церковь мы отправились в памятной мне по предыдущей поездке коляске, а Ленский с Дарси сопровождали нас верхом. Всё в лучших традициях романтической поэзии и прозы XIX, чтоб ему, века!
      Скажу вам честно: это только в кино выглядит красиво – коляска, прекрасные дамы в шляпках, молодые люди на холёных конях. На деле же – пыль, зубодробильная тряска на каждой ухабе и каждом камешке, коих на Российских дорогах всегда в переизбытке, и взгляд едущих в экипаже дам неуместно упирается то в пах всаднику, который у тебя постоянно маячит перед глазами, то его коню под хвост, если всаднику вздумается обогнать коляску.
      Романтика!
      Так и не решив, какой из вариантов видов мне «нравится» больше, я всю дорогу мрачно взирала на Оленьку, которая, словно и не замечая никаких неудобств, смеялась, в нетерпении подпрыгивала на кожаных подушках, держалась за итак крепко привязанную к голове лентами шляпку, поправляла наброшенную на плечи кружевную шаль, перебрасывалась милыми шутками со скачущим рядом Владимиром – в общем, транслировала завидный оптимизм.
      Или, может, искренне радовалась даже такому разнообразию в своей скучной, привязанной к отчему дому жизни?
      Но от Ольги и её раздражающей щенячьей радости мысли плавно переключились на ожидающее меня церковное действо.
      Троица – так Пашет сказала? Троица, насколько я, далёкая от церкви, но, всё же, посетившая немалое количество литмиров дореволюционного режима, помню, приходится на воскресенье. А воскресенье у нас было вчера.
      Значит, сегодня понедельник – окончание Троицкой недели, то есть так называемый «Духов день».
      День гроз, русалок и берёзовых венков.
      Кстати, теперь становится понятно, каким образом это предыдущей ночью нас с Костиком так чётко спалили у баньки: наверняка Филипьевне донёс кто-нибудь из крепостных девок, решивших ночью пускать венки на реке! Увидели и тут же настучали. М-да, чисто невезение – а я решила, что очередные козни Демиюрга.
Вспомнилась вчерашняя ночь: луна, ночной сад, мой бывший друг…
      Но с Костика в цыганском наряде мысли сами собой (уж явно без моего хотения!) переключились на молча ехавшего справа от коляски Дарси.
      Шотландец, как ни в чём не бывало подавший мне руку, когда я поднималась в коляску (будь она проклята! уже все пломбы вылетели от тряски!), с тех пор так не сказал мне и слова. Ну, уж а я «объясняться», как настаивал поймавший меня на лестнице Дарси, и сама не торопилась – сидела, сдерживая растущее раздражение, тряслась на подушках и, намеренно отвернувшись (помните про пах и хвост?) смотрела в другую сторону. И про себя возмущалась сразу всем: Ольгой, дорогой, предстоящей скукотищей.
      Небольшая церковь по торжественному случаю Троицкой недели была буйно украшена берёзовыми веточками, полевыми цветами и травами, изящно заплетёнными в зелёные косы. А я давеча, с трудом привыкая к своему новому положению, и не обратила внимания!
      В принципе, даже красиво.
      Эстетическое впечатление безнадёжно портил отец Иннокентий, самолично встречающий дорогих прихожан на пороге храма. Одетый в праздничное зелёное облачение, он – всё тот же сухонький пугливый старичок с крючковатым, длинным носом и малым вниманием к личной гигиене – совершенно непреднамеренно, но неизбывно походил на только вылезшего из болота водяного или какого-то другого чисто Гоголевского (простите, Александр Сергеевич!) кикимора. 
      Пашет размашисто перекрестилась и истово припала к протянутой руке батюшки, в соответствии с ситуацией заробевшая Ольга смиренно последовала примеру маман. Ленский и даже «Онегин» (шотландцы же католики, нет?) сделали вид, что целуют массивное кольцо на старческой руке.
      Меня же аж передёрнуло от брезгливости, поэтому я ограничилась лишь крепким мужским рукопожатием, заслужив недовольный «ах!» маман, ироничный взгляд Дарси и испуганное кваканье неравнодушного ко мне с памятной ночи «экзорцизма» отца Иннокентия.
      В церкви пахло ладаном, старым деревом и свежесрубленными ветвями, травой, воском и… солёным северным ветром. Последний запах – от Иэна Дарси, пристроившегося рядом с Ленским за нашими с Ольгой спинами.
      Пашет, по счастью, стояла впереди, потому не видела (или делала вид – глаза у матери двух дочерей на выданье должны быть и на затылке!), что не видит, как шотландец, незаметно, сделал полшага вперёд и чуть склонился к моему уху, начисто игнорируя заунывные песнопения отца Иннокентия и братии.
      — Души доверчивой признанья, любви невинной излиянья… И как, право, поэтично написано: «Теперь, я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать»*! Не ожидал от Вас, – шепнул Иэн, своим горячим дыханием щекоча мне неприкрытую шалью шею.
      Это он хорошо рассчитал: во-первых, дать назойливому развратнику по морде в церкви не смогу даже я – атеист в первом поколении; во-вторых, незаметно двинуть коленом или наступить на ногу тоже не вариант – стою-то я к нему спиной.
      Хитрый чёрт нерусский!
      — Вы что, наизусть заучили? – ядовито прошептала я в ответ, не отрывая взгляда от дрогнувшего верха шляпки маман.
      — «Поверьте: моего стыда Вы не узнали б никогда, когда б надежду я имела хоть редко, хоть в неделю раз в деревне нашей видеть вас», – продолжал ехидничать шотландец, всё так же дыханием щекоча мне шею.
      Я промолчала, попутно стрельнув взглядом по сторонам – не обратили ли на нас внимания остальные прихожане.
      — Вот моё любимое место: «Ты в сновиденьях мне являлся, незримый, ты мне был уж мил, твой чудный взгляд меня томил, в душе твой голос раздавался».
      И снова я сдержалась – тем более что памятный мне доктор Пустяков, приключившийся со своим семейством недалеко от нашей компании, явно навострил уши.
      — И ещё вот это: «Ты чуть вошел, я вмиг узнала, вся обомлела, запылала и в мыслях молвила: вот он!». Подумать только – сколько страсти!
      — Да затк… замолчите же! Побойтесь Бога! – зашипела я – кажется, от злости аж челюсти свело.
      — «Вам слово молвить, и потом всё думать, думать об одном и день и ночь до новой встречи», – не унимался Иэн, специально интонационно выделяя эти злосчастные и многозначные «об одном» и «ночь».
      — Хорошо, объяснение – Вы этого хотите? Будет Вам объяснение – после службы, на той лесной поляне, в дубраве, помните?
      Ироничный поклон, с которым Иэн Дарси тут же под неодобрительными взглядами вышел вон из церкви, был мне единственным ответом.
      Остаток службы пролетел неожиданно незаметно – мы кланялись, крестились, что-то бормотали хором… Мои же мысли занимал предстоящий неприятный разговор.
      В том, что разговор предстоит именно неприятный, сомнений не возникало. 
      В конце концов, по канону Онегин, вроде как и чувствующий влечение к Татьяне, в романе ведёт себя по принципу «отморожу уши назло бабушке», о чём впоследствии горько сожалеет. Я же на унижение – между прочим, совершенно незаслуженное, ведь никаких любовных писем, ещё и в стихах, я не писала – не согласна.
      А говорить вместо «лямур» с позабывшим себя Дарси придётся о реале: о Питере, о «Цифрослове», о Демиюрге, о наших ни в какой точке с шотландцем не пересекающихся жизнях.
      Когда после службы мы, несомые людским потоком, хлынули на паперть, полуденный солнечный свет показался мне ослепительно-ярким. Крестьяне и публика чином пониже господ готовились к крестному ходу вокруг полей – просить богатого урожая, да чтоб водоёмы не пересыхали в начинающуюся летнюю жару. 
      Дарси нигде не было видно, и его конь, которого я вчера нечаянно кулаком приложила, тоже на церковном дворе отсутствовал.
      — Что мсье Онегин? – всплеснула руками Пашет, глядя по сторонам. – Мсье Ленский, Вы ж оба обещались к нам! Глафира сладкий пирог поставила, Вы, мсье Ленский, такого сладкого пирога отродясь в своих Германиях не пробовали!
      Владимир, за ручку которого цепко хваталась Ольга, широко улыбнулся, стрельнув глазами в сторону младшей «сестры» Татьяны.
      — Мадам Ларина, уж так искусен Ваш соблазн, что не устоит и Святой Дух!
      — Не дело Святый Дух поминать всуе! – заблеял, было, вышедший за нами отец Иннокентий, но, срисовав иронию на моём лице, сразу пошёл прочь по своим делам.
      — Онегин… Ему же хуже – наслышан я о сладостях Вашего дома, причём не только кулинарных! – беззаботно резюмировал Владимир и предложил: – Ну что же, едемте?
      — Пожалуй, маменька, я пройдусь пешком – уж больно день хорош! – я попятилась от поданной коляски.
      Маман, вся в мыслях об Оленьке и Ленском, как раз усаживающем младшую Ларину в коляску и попутно болтающем что-то жутко романтичное, потому как сестрица краснела щёчками, как помидор на солнышке, рассеянно махнула мне рукой.
      — Как хочешь, милая! Только уж поспей до грозы.
      На западе, в стороне городища, сбирались тёмные тучи.
      Духов день.
      День гроз, русалок и берёзовых венков.

      _____________________

      * Из письма Татьяны Онегину, А.С. Пушкин «Евгений Онегин».