Повесть Теорема Неба, глава десятая

Павел Облаков Григоренко
               Повесть Теорема Неба


              Павел Облаков-Григоренко
               



                ГЛАВА ДЕСЯТАЯ



      Старый с рифлёным колёсиком английский замок, жалобно крякнув, развалился. Дверь, вспорхнув на петлях, так приложилась деревянным крылом со стальным изогнутым ручкой-когтем к стене, что поднялось целое малиновое ядовитое облако. От обвалившегося ему на голову грохота Циклопов присел, душа, как из трусливого зайца, вырвалась из него, понеслась куда-то, прозвенев коготками об досчатый пол. Он вспомнил, что последнее время смутные предчувствия беды снедали его, ахнул. Застучала за спиной - слышал - дробь множества каблуков. Голоса.
     - На пол! Лежать! Не двигаться!- и маты, маты лились в затылок, давили точно гранитные кругляки... Циклопов и оглянуться боялся, рот в безмолвном крике раззявил, жёлтые, искуренные зубы некрасиво вылезли.
       Его схватили сзади за шиворот, понесли, поволокли, лицо у него медной маской надулось. Свой грязный ковёр он с размаху губами поцеловал прямо в истёртый тусклый главный ромб посередине, который ещё в детстве хорошо выучил: линия, ещё линия и ещё - волшебное переплетение, - коленями, набив шишки на них, сверху сыпанул, мешковатые брюки его затрещали. Какие-то фигуры летали над ним: люди с искажёнными злобой лицами. Видел, как в пальцах поблёскивали длинные, злые, острые скулы пистолетов. Завели ему до хруста локти назад.
      Они все сразу направились к его аппарату, расхаживали по комнатам, как хозяева, о чём-то судачили между собой. Толя не сразу понял,о чём. Ему стали бить обувью, каблуками по голове.
     - Давай раскручивай! Как раскрутить, снять? А? Сволочь!
     - Что? Как?- во всё горло теперь орал от боли Циклопов, ни черта понять не мог, глаза вверх, в мутное, таращил. "Кто это?- думал, переваливал круглые, раскалённые шарики под черепом.- КГБ? ЦРУ? Вездесущие мальчики из Моссада? Чёртовые марсиане? Чего они хотят от меня?" Аппарат начали живьём сдирать со стола, летели со звоном на пол банки, колбы, топтались по листам с его новейшими, драгоценнейшими записями... Ах, понятно... Мелькнуло в голове, отравляя: "Фаина? Предала? Нет, нет,- зачастил он, сгорая от обуревающих его сомнений,- не может этого быть!.. "
      Один яркий высокий, черноволосый особо выделялся, расхаживал делово, взбрасывая джинсовые острые колени, всё названивал по сотовому куда-то, спорил, закинув бордовый пухлый рот на щёку, жарко сверкал красивыми карими очами, вертел пальцами длинный клок на виске, каркал на иностранном, ему в рот все ребята смотрели. Присел над Толей на корточках, закрыв свет, остроносыми полусапогами насквозь проткнул его, прямо на лоб наступил. Тихо, как-то нежно и призывно проструил:
   - Принцип работы данной машины, быстро!
    - Вы кто?- ляпнул ошарашенный Толя.
    - Смерть твоя,- сказали, зловеще хохоча. Ему стало страшно. Охая, взлетел на стул - его за ворот рубахи и за длинные рыжие виски грубо подняли. Пальцы сами стали привычно выделывать на клавиатуре компьютера. На бело-голубом экране лёг аккуратный ряд цифр, принтер выплюнул лист. Черноволосый выхватил, глазами пробежал.
    - Что за тарабарщина? Включить-выключить, говорю, как?
     Циклопов, оглохший, ошеломлёныый, колдовал уже возле аппарата, нырнул в него с головой, руками, сердцем его хорошо чувствовал, как настоящее дитя своё, бережно отвёрткой раскручивал шурупы, отсоединяя стальные лапы от станка, боялся, что сломают хрупкое создание его гения. Думал, тяжело горько накинув брови на глаза: "Фаина, только она... Почему?.." Помня каменные кулаки, повернулся с готовностью:
     - Честно говоря, я сам ещё не знаю, то есть не уверен вполне... Аппарат находится в стадии разрабоки... Не включал ни разу.- Толик удивился: а почему не включал, собственно? Давно надо было шандарахнуть электромагнитной волной в законченных пидаров, разнести в пух и прах гнойные гнёзда их. Он стал шариковой ручкой что-то на листе дописывать.
     Внезапно в голове у него стали расти ряды букв и цифр, выстраивались в формулы, его осенило... Он увидел вдруг, как можно спрятаться от всех них, и от этих нагрянувших ему на голову костоломов, и от настырного директора института, и от предавшей его красавицы Фаины - вообще от всех земных проблем, и - работать, работать, творить, стать вездесущим духом, потеряв бренное тело - о, какая мелочь! - и эта возможность быть бестелесным, но при этом не потерять, а только выиграть - его несказанно воодушевила и обрадовала. Ручка замерла в воздухе. Циклопова, подгоняя, стали кулаком резать в живот, в челюсть. Волна страха унеслась, быстро кончилась, ему вдруг стало всё равно, что с ним сделают. Прекрасная мысль пришла к нему в голову. Он слабо воздел руку. Бугаи прекратили его месить. Он снова оказался перед экраном компьютера. Вытирая с лица кровь, стал выбивать клавишами буквы и цифры. Кажется о нём забыли на мгновение. Слышал краем уха имена незнакомые: Шмуклер, Хабиби, другие какие-то. Страшная, лукавая улыбка всплыла у него на мокром, бледном, круглоносом лице.
      Из тонкого хобота пистолета, подведённого к его затылку, выплеснулась оранжевая струя огня, череп его треснул, и красно-чёрная густая волна залила стол и клавиатуру. Фаина, ослепительно улыбаясь, помахала ему издалека, из стремительно убегающего, наливающегося чёрнотой тоннеля. И в тот момент, когда сознание его окончательно погасло, на экране вдруг из ниоткуда вспрыгнул крошечный человечек, как две капли воды похожий на Циклопова и, легко сделав умопомрачительное сальто-мортале, лучезарно улыбаясь, растворился в голубом электрическом тумане.


                * * *


      Спорить было бесполезно. Грищук тяжело обвалился на стул, громко сопел, отвернулся обиженно в окно. Вылезшая из носка, белая, тонкая его лодыжка нервно тряслась.
      - Зря волнуетесь, Пётр Андреич, зря!- очень неприятно, настороженно улыбался Урекешев.- Мир так устроен: есть победители, есть и побеждённые, выигравшие и проигравшие, счастливчики, баловни, так сказать, судьбы и жертвы. Чего вы кипятитесь, милый мой?
       Грищук с содроганием вспомнил, как его кулаками, коленями... в пах, по шее... Всякое уважение он потерял к директору. Злобно из-под бровей сверкнул взглядом в того. Гад!
       - Всё равно так нельзя,- в нос заговорил Грищук, какая-то сила его снова понесла, рот разъяла, угловато заметался на стуле.- Ломать сходу руки, и - по лицу...  Просто свинство какое-то... За что?
      - Пётр Андреич!- пытался Грищука успокоить Урекешев.- Пётр Андреич!
      - Главное - за что? Что я сделал такого?- задёргал острыми плечами Грищук, длинные руки в стороны расплескал, в недоумении уставился в пустой угол, точно видел там кого-то важного, готового помочь ему в его беде.
     Урекешев с лукавой улыбкой на лице следил за главным инженером. И сейчас он уверен был, что вор - Грищук. Бабки немалые сорвал за украденный документ, а теперь невинным прикидывается, да ещё ловко как. Артист! Резать на куски его будешь - не сознается.
     - Всё, всё, кончили!- повелительно вскинул до блеска выбритый подбородок Урекешев.- Ну, погорячились, теперь просим извенения!
     - "Извинения"...- недовольно зафыркал Грищук.
      "Как может человек,- думал с недобрым каким-то восхищением Феропонт Ильич, глядя на метущегося Грищука, на тонкий и белый, изогнутый нос того, в перевёрнутые зелёные, какие-то козлиные глаза,- совершить тяжкий проступок, быть почти изобличённым, и - даже не подавать виду, что виноват, так хладнокровно врать? Вот тебе и мямля, вот тебе и праведник, в тихом болоте, как говорится... Ну украл - скажи! Верни, пока не поздно, или намекни, где искать, если уже сбыл бумагу с рук. Ведь здесь же никого нет, ведь друзьями считались когда-то! Не понимаю..."
      Впрочем, теперь было уже всё равно - Грищук ли взял документ, или кто другой, неважно - и всё тут. Ноги теперь надо было делать, бежать - вот главное. Оно, возможно, и лучше, что большой шум поднялся из-за взрыва этого, так, в неразберихе и во всеобщем хаосе, легче исчезнуть незамеченным. Теперь пусть военные отвечают - за то, что проморгали свой аспект, режимность секретного объекта нарушили, своими каменными локтями и сапожищами всю, как говорится, посуду в лавке перебили. Вероятно, всё это, все эти последние дела на станции, - большая диверсия, вражья вылазка. О чём говорить тогда? Только на военных вся вина, только на них. Да ещё ко всему прочему - мыслимое ли дело?- в бизнес, невзирая на погоны, ударидись.
     Грищук, подоткнув руками тощую грудь, вздыбив коричневый, в мелкую клетку пиджак, ярко-зелёный щегольской галстук, молчал. Собственно, он не разбираться сюда пришёл, кто прав, кто виноват - перегорело у него в общем-то. Нет - каяться. Покаяние - вот что ему, как воздух, нужно было теперь. Зачем - он и сам толком не знал. Устроены люди так, раз чувствуют вину на себе - непременно душу надо излить. И ещё - уверен был, что вполне они ведают о его вопиющей в деле халатности, следовательно, чистосердечное признание и так далее...
      Они оба смотрели в разные стороны, фыркали, вздыхали. Вот сейчас, сейчас... Пётр Андреич уже рот открыл, покашливал...
     - Ну что,- Феропонт Ильич хлопнул себя по коленям, встал.- Всего доброго?- Широким движением он выбросил ладонь, приветливо, ярко улыбнулся. Грищук, весь дрожа, подавленно сияя взглядом, тоже поднялся навстречу. Ещё не поздно было сказать, что только он виноват во взрыве, больше никто, трепетал...
     - Феропонт Ильич...- промычал неуверенно, глазами искал глаза директора. Урекешев ничего не почувствовал, или - не хотел. Его ледяной, безразличный взгляд потряс Грищука.
    - Друзья?- повалив голову набок, страшно теперь, как голодный кот, улыбаясь, спросил Урекешев.
     "А какая к чертям разница?- вдруг подумал Грищук, меняясь в лице, светлея.- Прав, виноват... Кому-то будет легче оттого, что он признается, кого-то он сможет своим запоздалым раскаянием спасти, воскресить? До пикни он только, сознайся,- на него всех собак тотчас навешают, во всех смертных грехах обвинят. Растопчут, разорвут!.."
      Настроение его взлетело до небес.
    - Конечно, друзья!- он крепко пожал протянутую ладонь и, повернувшись, воздушно, приподнято заскользил к выходу.


                * * *


      Едва Грищук ушёл, Феропонт Ильич, поглядывая в наручные лихие часики с золотыми усами-стрелками, бросился к стене и, вертанув неприметную шишечку в затылке гипсового Сократа, открыл потайной сейф. Глубокая квадратная нора разъялась над ним, и взволнованный Урекешев обеими руками выудил из неё тёмно-зелёный кожаный, невероятно раздутый портфель. Сверкнули, блямкнули замочки. Нагнувшись над столом, не удержавшись, он открыл своё сокровище. Посыпались одна за одной на скатерть плотно сбитые, как породистые щенки, бумажные пачки, уткнулись друг в друга тёплыми носами. Ах, какие приятно мягкие, шершавые! Действительно, как живые! Овальные зелёные портреты сурово уставились в него с бумажных пупырчатых страничек. Ну что ж, так должно быть - деньги, это очень серьёзно. Зачарованно прижимая свою тяжёлую ношу к груди и оглядываясь, он поплыл по опустевшим институтским коридорам, по холодным лестницам домой.
     Было поздно. Луна наяривала гаммы, источала торжественность, звёзды, как ноты звучали. Тёмные, угрюмые дома наверху о чём-то задумались. Машины озорно гонялись одна за другой, шелестели шинами. Посмеиваясь, проносились мимо него прохожие, влюблённые, вызывали у него только отчуждённость, настороженность. Машину, не доверяя водителю, отпустил. В бетонном пустом кубе остановки Феропонт Ильич запаниковал. Ему мерещились в кустах какие-то рожи, нацеленные в него пистолеты, он готов был портфель в грудь, прямо в сердце себе затолкать. В ярко освещённом салоне трамвая он успокоился, вместе с железным, мягко подрагивающим вагоном, сгорая от восторга, летел куда-то, проваливался, хлестал из раскрытого окна в лицо ему холодный, сладкий ветер...
      Дома его встретила жена. Вкусно пахло жареным мясом, свежими овощами. Волна любви выкатилась из сердца его ко всему этому - к женщине, к уютной квартире, красиво обставленной мебелью, к изысканным штукам в сковорордах на плите и в холодильнике, даже, чёрт возьми, к его старым домашним тапочкам с кривыми, задранными вверх носами,- ко всему, к чему он так привык за долгие годы.
      Он горячо в губы поцеловал супругу.
      Водочки ему захотелось, коньячку. Они вдвоём расселись за столом. Феропонт Ильич не знал с чего начать - тарелок было много, и на каждой лежало то, что привлекало его. Подцепил вилкой зелёную пряную оливу, стал с наслаждением жевать, ноздри его, как у рысака, трепетали, на выпуклой оранжевой лысине сияло отражение красивой хрустальной лампы.
      - А где Фаина?- ударяя ножом в сочащийся ростбиф, откусывая зубами кусок, разжёвывая, спросил Феропонт Ильич. Рая, супруга, тяжко вздохнув, махнула в сторону спален унизанной перстнями рукой.
     - Как всегда не в духе?- проглотив, спросил Урекешев, в глазах у него зазвучало страдание.
      Маринованные грузди были исключительно вкусны.
      На кухню вошла Фаина в коротком оранжевом халате, украшенном фигурками первёрнутых, кривляющихся демонов, с тугими загорелыми ногами под плавающем туда-сюда краем его; засыпав лицо чёрными волосами, стала с шумом переставлять на полках предметы, включила кран, зашумев водой, резко, ожесточённо двигалась. Родители подавленно примолкли.
     - Где же... Вечно здесь...- басом бубнила она, оглушительно хлопала дверцами.
      Свою чашку в ярко-красный горошек искала.
     - Да любую возьми, душа моя, какая разница?- очень дружелюбно сказал он, улыбаясь навстречу Фаине.
      Она даже не повернулась.
      Феропонт Ильич отложил вилку, нож. Вытер белоснежной солфеткой губы.
     - Если у тебя плохое настроение,- гнусаво сказал он, насыпав брови на глаза, то это не значит, что надо обязательно портить его другим.
     Через минуту они втроём орали, размахивая руками и салфетками, учили друг друга, как нужно жить на этом свете. Феропонт Ильич с бордовым лицом тонким голосом старался всех перекричать.
      - Как глава семьи... - всё время начинал он, и никак не мог закончить, брови тугой волной плавали у него на лице.- Как глава семьи...- Наконец, продолжил: - Я имею право решающего голоса...- И дальше, совсем тоненько: - Вы посмотрите, какая цаца!.. Что ты в свои двадцать пять представляешь из себя? Да я в твои годы уже...
       Супруга жалобно кудахкала:
     - Пожалейте, о матери подумайте...
      Фаина, взмахивая волосами, яростно отбивалась. Кричала (волосы лились, звенели), что всё ей надоело, что всё в доме - фальшь, что она, наконец, уйдёт отсюда, и "слава Богу!".
       Вдруг все примолкли. Мать всхлипывала, вытирая салфеткой глаза. Феропонт Ильич, весь трясясь, отвернулся в чёрное окно. Фаина, гадко искривив лицо, в спину ему бросила:
      - А, между прочим, это я твою бумагу взяла, бумажечку!
     Плечи Урекешева дрогнули.
     - Что?- он медленно повернулся, бледнея.
     Вздёрнув, как лошадь, верхнюю губу, она тихо, но крайне пронзительно выдала:
     - Ненавижу вас - эти все ваши вилочки, завитки, грибочки, рюшечки... Ничего никогда не меняется, закисло всё... Хоть бы раз подошли, спросили: как дела, как настроение?.. В ящике в твоём кабинете взяла...
     - Что мы тебе такого сделали?- ужаснулась мать. Фаина вдруг разрыдалась, упала ей на широкую, мягкую грудь. Они обнялись. Глухо из фартука Фаина кричала:
     - Сама не знаю, как так получилось... Он попросил меня... Я очень любила его... Люблю...
     Мать снова стала всхлипывать, крепко за плечи держала дочку, закрывая её от Урекешева.
     В крайне подавленном состоянии Феропонт Ильич поплёся в свою комнату. Раздеваясь, ложась спать, думал: "Надо завтра деньги обратно в сейф отнести, здесь, дома, ни к кому теперь доверия нет, обворуют отца, мужа запросто..."


                * * *


       Утром стал накрапывать мелкий дождик. Призывно и жалобно зазвенели рассыпанные там и здесь жестяные подоконники. Урекешев под большим чёрным, мрачно сияющим зонтом передвигался по улице, тяжело переваливаясь через глубокие хлюпающие лужи, с сожалением видел свой большой круглый живот в многочисленных отражениях. Потом, устав скакать, пошёл туфлями прямо по воде, выкручивая пухлыми бёдрами. Плевать,- думал,- скоро новые купит.
      Теперь уже меньше жгла его новость, а вчера... Ворочался, всю ночь уснуть не мог... Родная дочь... Как теперь людям в глаза смотреть? О, грехи тяжкие!- думал он, вздыхая, желая перекрестить грудь себе, но какая-то сила не дала ему сделать это, руками, переплыв, поправил расстегнувшуюся ширинку старомодных, мешковатых брюк; вспомнил время, когда Фаина была маленькая: ангел! Такие полные у неё были ручки, ножки, такие синие и глубокие до умопомрачения глаза, такая невинная была душа. А он в то время её первозданной юности занимался... Чем же он занимался?- попытался вспомнить он, судорожно вытирая ладонью себе губы, лоб, протирая глаза, но ничего, кроме проклятых чемоданов с деньгами, крика, нервов не видел...  А теперь она, Фаина, совсем другая... Какая?.. Что изменилось? И глаза у неё стали карие. 
     Звонил в институт, водителя почему-то на месте не оказалось, никто ничего толком объяснить не мог. Сначала это его встревожило, но затем он успокоился. Свежий, прохладный ветерок веял в лицо, яркие краски горели повсюду - дома, переулки - голубая стена дождя придавала всей картине волшебного сна и  таинственности, казалось, на самое небо город возлез, в облако,- Урекешеву очень понравилось его маленькое волшебное путешествие. Шёл, широко шагая по мокрому асфальту, размахивая квадратным вздутым портфелем. И лужи торжественно сияли.
     Он даже в троллейбус, проросший рогами, не сел - так разошёлся. Вертел головой, дышал, наслаждался. Деревья мокрые стояли, как цуцики. Урекешев широко зубами расхохотался.
     Подошвы стали промокать. Тяжёлый портфель отрывал пальцы. Ещё долго до конца пути было,- соображал он, глядя он на знакомые очертанья домов, на сине-красные предупреждающие дорожные указатели. Он стал задыхаться, чертыхнулся. Дашу-красаыицу вспомнил. Может, думал, податься к ней? Посидели бы, пофантазировали, а потом - секс, приятное, само собой это как-то получается...
     Мокрые, жёлтые лавочки, усыпанные прилипшими листами, приглашая его присесть, проплывали мимо него (нет, не сядет он,- весело хмурился,- плащ, брюки промочит!). Сине-зелёное море листьев наверху шелестело, поливая его холодными, тяжёлыми каплями.
     Он и о жене подумал. В сущности ведь ни в чём не виновата она, хорошая, преданная женщина... Столько лет вместе уже... Вдруг вся жизнь пробежала у него перед глазами, повеяло в него чувством окончания пути, скрытой опасности... Он понять не мог, что происходит с ним? Думал, не много ли он вчера коньяку выпил? Подняв голову, вдруг одного ангела увидел с чёрными крыльями, сидящего высоко на карнизе, другого, на него пристально смотрящих. Ему стало страшно, он заторопился, воротник плаща задёргал...
     С противоположного бордюра вдруг сорвалась черноокая, зашторенная машина по самые железные брови, вздохнув лёгким сиреневым дымком, быстро стала приближаться.
     Феропонт Ильич беспечно начал переходить на зелёный. Как-то вдруг рядом никого не оказалось. Он краем глаза уловил сзади, сбоку движение. Молния ударила в него, ослепила. Он вскрикнул...
      Вспорхнул высоко зонт, разметались полы дождевика, один туфель, точно живой, запрыгал по дороге, и вода на асфальте стремительно стала краснеть.
      Сделав крутой вираж, взвизгнув тормозами, машина без номеров исчезла за углом.
      Прибывшим спустя пятнадцать минут на место происшествия толстошеим зевающим во весь рот милиционерам свидетельница поведала, как из открывшейся на ходу дверцы таинственной машины, переехавшей незатейливого прохожего, выскочила рука в армейских часах с красной остроухой звездой на них и схватила катившийся по дороге портфель потерпевшего, корчившегося на земле в предсмертной агонии, как поскакала та прямо по тротуарам, пугая пешеходов, сбрасывая на землю торговые лотки и чугунные урны для мусора, и, взвизгнув колёсами, нырнула в ближайшую подворотню.


                * * *


      Генерал Гмыза попал к себе в кабинет только к полудню. То начальство его "на ковёр" вызывало, то очередная комиссия к себе категорически требовала, то подчинённые, мелкая требуха, доставали неистовым плачем своим. День только начался, а он уже из сил совершенно выбился. Сбросил галстук, вытер платком полукружьями под рубахой шею и грудь, сунул в квадратные зубы тонкую сигарету, вытянул, в пальцах изломал. Достал другую, чиркнул спичкой, с наслаждением втянул в себя оранжевый клубок огня.
     Пухлый зелёный портфель с жёлтыми металлическими углами ждал его, приставленный к дубовой кривой ножке стола. Ах, молодцы!- порадовался он.- Могут ведь, если захотят! Поднял, открыл, заглянул, сразу захлопнул, протяжно, с восхищением присвистнул. На мгновение без малейшей тени жалости представил, как шины чертят чёрным по асфальту, и брызжет внутренность раздавленного черепа... Что ж, так должно было быть!.. Сам виноват, достопочтенный директор... кретин законченный. Просил же его: давай по-хорошему, нет... Увёл-таки деньги, забыл, старый пень, истину: прав тот, у кого больше прав... Что за люди такие: всё им мало, всё им давай!.. Поделись тем, что имеешь, ведь не один ты на свете живёшь, не один хлеб с маслом хочешь кушать,- поделись! Нет, всё до капли себе желают забрать!.. А как же коллеги, друзья закадычные как? Ага! Ну так и получай то, что заслужил; по Сеньке, как говорится, и шапка! Дружба - дело святое. Договорились - так давай выполняй. А они - хитрить, витиеватствовать. Что ж... Никто, ни один человек, во всю его жизнь, не смог обвести его  вокруг пальца - никто! Такие волчары попадались - ой-ой! Не то, что этот мелкий гнус... И дочка его оказалась достойной папаши своего (ему доложили), продала его с потрохами заезжему казачку...
      Гмыза в приподнятом настроении, скаля зубы, походил сапогами с рублеными чугунными носами по ковру, шевеля внутри вспотевшими пальцами. Люстра наверху, показалось ему, была осыпана не стеклом, а брильянтами - ударила разноцветная весёлая вязь ему по глазам.
      Кстати,- прихмурясь, парировал он свои же слишком эгоистические мысли,- спасибо надо сказать спецам его ведомства, что жучка в абажур директорский кинули - тонкая работа. И, видишь, как вышло: "резидента" тотчас нашли, правда, в юбке тот оказался, полногрудый и с бесподобными антрацитовыми волосами. "Надо,- думал он, расцветая, как бутон, пышно бордовея,- воспользоваться этой пикантной и информацией." Генерал романтично и пошло приулыбнулся козырьком верхней губы, хохотнул,- не удержал. Сногшибательная девочка - как зовут её? Фаина. Ах-ах...  Имя какое необычное!.. Гмызе представились жаркая сауна и венички, проворные тонкие пальчики... И тотчас в разгорячённом страстью мозгу его родился пламенный стих, и он снова почув-ствовал себя нежным, неоперившимся мальчиком:

                Двигаюсь в ровном строю
                Таких же,
                как я, служилых людей.
                Но я выше, сильней, я - великан,
                Я впереди всех на белом коне,
                Сам Жуков скипетр воителя
                мне подаёт; 
                Красное знамя реет,
                гремя надо мой,
                Золочёные  буквы на нём,
                Какие же? "Мир!" "Равенство!"
                "Братство!"
                Портрет Ленина вязью выбит густой,
                Серп и молот, звезда,
                шар земной
                под сенью её...
                Веют салюты, орудья гремят!
                Траки танков
                и самоходных орудий
                грохочут по мостовой.
                Мозг будоражит запах
                сгоревшего топлива.
                Ветер, может быть - дождь,
                Пусть даже - снег и ураган,
                Как в тот достопамятный день!
                Честь отдаю под козырёк!
                Шапки - долой! Шашки - из ножен!
                Ур-р-ра!
                С нами Сталин великий!
                Калинин готовится
                орден в петлицу герою надеть,
                Взгляд его светел, лукав,
                На роговую
                оправу очков прилипла...  о, нет!
                Кажется, за завтраком
                он яичницу ел,
                Зелёный, молоденький лук
                в неё нарубил...
                Смирно! Ровняйсь!
                В этот важный момент я склоняюсь
                к твоим ногам, моя
                черноокая пава,
                Я с тобою, красавица! Жди!
                Готовь своё тело для встречи
                со мной,
                Душу свою приготовь для слиянья,
                губы - для жарких лобзаний!
                Я надену лучшие свои сапоги из
                яловой кожи,
                И портупею - из крокодиловой,
                будёновку и кобуру!
                И если Родина скажет: иди!
                Я отвечу ей: есть!
                Поднимусь и пойду, говоря:
                Смерть проклятым  буржуям!
                Ура!


        Очередной сигаретой задымил,  отвалился, мечтательно закатив глаза, на стуле, рука его поддёрнула вздувшийся круглый бугор в штанах-галифе.

               
               
                * * *


        Майор Дудка не ожидал такого отпора. Чемоданов этот оказался фрукт ещё тот - никак майор волю его сломить не мог. Пистолет с грохотом отлетел в сторону, закатился под кровать.
       В гостиничном номере царил страшный беспорядок. Всё было вверх дном перевёрнуто. Два крепких, молодых человека, сцепившись мёртвой хваткой, катались по полу, круша друг другу челюсти, избивая. Лиловые кругляки вздулись у них под глазами. Стулья, столы, этажерки взрывались, трещали. Скрипел под их спинами осыпанный стеклами  ковёр. Они жестоко лягались коленями, рубили один другого кулаками, ноги их в модных туфлях дёргались наверху.
       Дудка урывками думал, где он мог ошибиться. Как случилось, что он, боевой офицер, умница, лежит на лопатках на полу в незнакомой комнате, и от бессилия машет над собой ногами? Удар по голове у входа, и - всё, оружие в одну сторону, он - в другую. Поджидал он его, что ли, Чемоданов? Как пронюхал?
     Обложался он, как мальчишка, а ведь целый майор, столько задержаний у него в послужном списке - не сосчитаешь! Сам, своими руками захотел взять его, матёрого, может, в этом и была его ошибка?  Всех почестей себе возжелал. Полковничьи погоны днём и ночью мерещатся ему, будь неладны они...
     Взял, твою мать...
     Дудке показалось, что он сейчас одолеет, вот-вот... Он поднялся над противником, свирепо ножкой стула замахнулся. Увидел под собой уверенное, красивое лицо. Голубые глаза - они особую энергию излучали, Дудка почти влюбился в них. И тут сталь и нежность во взгляде вылилась в нечто материальное: в мягкую промежность Дудка получил - ох! И сразу - чем-то твёрдым по кумполу.
     Темнота...
      Очнулся - будто из глубокой воды его вынесло. С хрипом набрал в грудь воздуха. Сидел за столом, голову свесив на грудь. Напротив него - Чемоданов, ногти пилочкой подчищал. Между ними - клетчатый квадрат шахматной доски, резные фигурки на нём. Дудка не мог оторвать взгляда от чёрной стальной иглы пистолета, пронзившей скатерть на столике, думал, успеет схватить или нет.
     - Вы в порядке? Сыграем?- спросил Чемоданов, кивнув на доску, и снова заелозил сверкающей штучкой.
     - На что?- спросил майор, разминая пальцами затёкшую шею.
     - А на смерть,- тихо сказал Чемоданов, посмотрел прямо, смело, жутковато вздёрнув одну бровь. Кивнул на оружие.- Там один патрон. Кто проиграет - пуля его, по-джентельменски...
     Дудке захотелось позабавиться. Он знал, что первый успеет схватить и выстрелить. Они быстро стали делать ходы, передвигали фигуры. Дудка взял одну, вторую, третью и порадовался. Чемоданов был непроницаем. Он не думал долго, решительно ходил. Дудка увлёкся, раскраснелся.
     Чемоданов взмахнул рукой, подрезая позицию.
     - Вам мат,- негромко, но очень внушительно сказал он, озорно поглядел.
     - Что?- Дудку ошарашило. Бешено размышляя, он уставился в доску. Незамеченный, прыгнувший конь уничтожил его короля.
    - Вы сами будете, или как?- в прозрачных, синих, чистых глазах Чемоданова что-то происходило, чёрные шарики  наплывали. У Дудки в ушах дьявольские смех и голоса заклокотали, он ничего не мог сообразить. Он кинул ладонь, но поймал пустоту. Ахнул.
     Что-то перед ним малиново, нежно сверкнуло, и больше ничего Дудка не видел, не слышал, не помнил.


                * * *


       Из окон машины громадный город казался игрушечным, порезанным на куски: там - крыши, тут - стены, там - люди идут, всё крошечное, смешное. Хабиби приказал поездить, покружить. Он любил смотреть на дома, представлял, как всё изменится после того, как весь мир станет подвластным ему. Белых молелень настроит с высокими шпилями, краны с водой на каждом углу: чистое тело - чистая душа. Многое, очень многое прийдётся сменить, избавиться от вопиющих излишеств. Единообразие, оно не утомляет, не мешает просветлённой коленопреклоненной молитве. Думаешь только об одном - о том, о чём тебе надо подумать.
       Он много слышал обо этой великой стране, и прекрасного и приниженного, и совсем скверного, но ни разу в ней не бывал. Снег, морозы... Где это всё сейчас, куда всё подевалось?
      Жара. На раскалённых, дрожащих прозрачным маревом улицах измождённые толпы мороженое жуют. Девушки с голыми ногами летают, звенят их весёлые голоса, как серебряные колокочики. Ах! Зелено, светло, красиво, только бумажек  много на тротуарах набросано.
      Он засмотрелся, вся величественная панорами города канула вдруг: башни, шпили, изысканные, наполненные солнечным светом фасады домов подёрнулись синеватой дымкой, помчались... В розовых и малиновых кругах у него перед глазами возникли его родной аул, бескрайний над ним частокол гор, несказанно, ослепительно синее небо... Чистота, глубина... Точно горний орёл он воспарил, раскинув в стороны в широких обшлагах  руки, и видел: идёт по узкой тропке тонкая девушка, несёт на плечах кувшин с родниковой водой, прекрасные голубые глаза сверкают из-под наброшенного на лицо шёлкового платка, она подняла взор к нему... Совершенство... Тотчас он полюбил этот полный преданности и покорности взгляд, знал, верил, обязательно повстречает в жизни подобную...
      Раздетые девушки - плохо. Распущенная женщина - распущенное общество, это закон. Голое тело - искушение для воина, ничто не должно отвлекать его от великого дела завоевания мира, пусть любит только Бога и светлые отраженья Его. Нельзя человеку, каков бы ни был он, переступать черту, свыше начертанную, переступишь - пропал. Тогда - ещё быстрее хочется помчаться, ещё сильней опьянеть, ещё больше наслаждения получить, и всё - зверь вселяется в душу. Впрочем, многие из толпы это и есть двуногие маленькие зверьки, давно продавшие душу дьяволу; еда, сон, развлечения, и опять глубокий сон... таких кроме самих себя в жизни больше ничего не волнует. С такими, у кого вместо души чёрная глубокая яма зияет, безжалостно надо расправляться, они - бесполезный балласт, тяжкий груз на ногах у здорового человечества (у тех, разумеется, кто похож на него, Хабиби), тянут вниз, всё время только вниз...
      Прибыл инкогнито, пересаживался с самолёта на самолёт - в одной стране, в другой, в третьей, поддельным, искусстно сваянным паспортом снабдили его, слишком известное имя у него, слишком много людей желают его гибели. Даже здесь, в этой Богом забытой стране, такой несказанно богатой и такой потрясающе нищей.
      Хабиби с собой много денег привёз, деньги все любят - и праведники, и грешники. Здесь, у павших, у вконец обанкротившихся бывших святых, как понял он, теперь мать родную за деньги не моргнув вынесут из дома, вот и явился он в гости к ставшим неправедными разведать, присмотреть то, что у них плохо лежит, чем они потеряли право владеть. Наивные! Деньги - ничто, всего лишь цветные бумажки; люди, их чувства и отношения, природа - всё, именно это и наполняет смыслом любые символы, в том числе и деньги. Хабиби маму свою старушку любил, за неё легко жизнь свою мог отдать, и не один раз, если потребуется.
     Верные служки сразу донесли о русской чудо-бомбе ему, многих миллионов ему за неё было не жаль. Любая сумма - гроши, если речь о власти над миром идёт. Местный торгаш этот, Шмуклер, услышав в трубке телефона заветное слово "money", прямо арию заструил, деньги их, "избранных",- бог, увлеклись сами собой, упустили из рук дарование, когда-то Всевышним отпущенное им, напрочь забыли его... Что ж, пусть. Он, Хабиби, и верные сторонники его, примут его, подхватят, точно знамя, высоко и гордо вознесут над землёй! Торгаш уверен, что всех обвел вокруг пальца... Глупец!.. Время прийдёт, боком выйдут ему его выходки и его безоглядная самоуверенность... Взмах кинжалом, удар, дымящийся алый фонтан... С врагами - только так!
     Будет волшебная бомба у него, Хабиби, в кармане - заставит он трястись от страха Америку (о, давняя мечта его!), весь мир задрожит, запылает, к ногам его упадёт! Если правду говорят, и эффект действия бомбы так потрясающ, то победа неизбежно прийдёт к нему. Главное - ни капли ни к кому жалости, ни тени сомнения в своей правоте!
     Кейс с деньгами лежал рядом с ним на сидении. Машина кружила по солнечному очень доброму городу. Час ещё оставался до встречи.


                * * *


     Начищенные гуталином ботинки сияли, как новые. Пряная, холодная волна воздуха, бодря и возбуждая, резала грудь. Кирпонос любил этот утренний запах, такой очень какой-то по-своему деловой, зовущий в дорогу. И деревья махали ему зелёными лапами очень приветливо.
      В переполненном, гудящем, как пчелиный улей, троллейбусе ему ноги истоптали-изъездили, и от его хорошего настроения осталась одна тусклая, помятая тряпочка. Тут, вися на липком, промоченном потом поручне и отбиваясь от наседавших каких-то злобных старичков с палочками и полногрудых женщин, он задумался о том, что разделение на группы и классы в обществе не зря существует,- так, разграниченное перегородками, всё лучше, энергичней работает. А когда в кучу свалено - бардак, ни черта, что к чему, не поймёшь. Умные и наглые, те, кто в этой связи только о себе думают, давно наверх выбились, домами владеют, машинами, по заграницам катаются, а дураки... Он - неумный, простак?- пугался он, а потом, безумно веселя его, ему начинало казаться, что не всё в его жизни потеряно, и он поездит ещё и в быстроходном мессере, и в роскошных особняках поживёт. Нужно только какую-то важную жизненную истину ухватить и принять её как руководство
к действию.
      Глядя в тупые, усталые, изнурённые, какие-то изношенные лица людей, и не испытывая ничего, кроме бесконечной к ним жалости, говорил себе так: допустим, наступит через тысячи и тысячи лет такой момент, когда люди станут владеть всем, чем пожелают, и не нужно будет, к примеру, как клопам в рукаве, давиться в общественном транспорте, желая добраться куда-то, все по машине-по две заимеют,- к чему тогда народ будет стремиться, чему и кому завидовать, чего желать? Откуда и куда электрический ток человеческих умов и сердец потечёт? Наверное, начнут соревноваться на ниве взаимных любви и выручки: кто кому большую помощь окажет, тот и верх возьмёт - так, наверное; или, скажем, в плане духовном: все стихи сочинять начнут, другими видами искусства займутся: архитектурой, рисованием, музыкой.
   А кто и на диване всю жизнь свою пребывать будет, мечтать - тоже занятие. Вот здесь, в творчестве, в самоотдаче, и центр тяжести жизни проляжет, в мирном сотрудничестве, без зверских кулаков и зуботычин - всё сам, всё своими умом и старанием, не боясь, что на улицу, как шелудивого пса, выбросят. Хорошо!- сопел он, радовался.- То есть, конечно,- вполне понимая суть вопроса, твердил он,- насилие как таковое непременно останется, но только по направлении от праведного к неправедному, а не наоборот, как сейчас, когда зло правит бал; насилие, как черта непреходящая, данная свыше, жгущая своим существованием жизнь (а ведь и жизнь в свою очередь жгёт, да ещё как!), оно и есть порог, чёткая линия, между тем, что можно в этом мире, и что нельзя, отделяющая зону, куда доступ любому смертному воспрещается... Но не обленятся ли все, если воцарятся всеобщие мир и согласие, не потеряют ли человеческое обличие,- всерьёз тревожился он,- не превратятся ли в прямоходящие растения? Но не то более всего поражало Кирпоноса, что слишком далеки люди от совершенства, а что фактически ничего нельзя сделать, чтобы сегодня, прямо сейчас исправить положение к лучшему, подтолкнуть среднего гражданина к быстрому и бесповоротному очищению и улучшению самого себя, чтобы он из беспросветной свиньи, какой без сомнения является, превратился хотя бы в обезьяну, в подобие настоящего человека, дерьмо за собой научился убирать. Ничего кроме насилия, террора здесь, в деле напутствия, не поможет?- злобно и просветлённо хмурился он.- Без жалости по головам нужно стучать? Скальпелем сросшуюся, неподвижную плоть разнимать? Окаменевшие сердца стальным молотом шить? Но и это ведь не панацея - напором напор изломать -  потому что, ломая, как нам по недоумению нашему кажется, низшее, под нами лежащее, мы, возможно, покушаемся на высшее, чьей частью является это, как нам показалось, достойное изменения и поглощения, и тогда - держись, расплачивайся сполна за свою ошибку! Ох как больно режет по пальцам перетянутая пружина, соскочив со скобы, удёрживающей её! Пока человек не поймёт, что надо ему самому меняться, пока не "созреют" у него мозги под черепом, пока не закончится в его развитии цикл и ещё один и ещё - загоняй ты его хоть палкой в счастье, хоть коврижками туда заманивай - ничего из этого не получится, всё неизбежно назад, к первобытному состоянию, в хаос будет скатываться. Сам, своим носом должен человек все кочки пересчитать, своим лбом все стены, стоящие у него на пути, пробуравить, сам над собой высоко вырасти, только тогда и будет толк. Годы и годы в тяжких трудах и поисках истины должны пройти, ну и так далее.
       В общем, мысли невесёлые. Испачкают с утра ботинки, считай, настроение на весь день испорчено.
       В кабинете он неохотно вынул дело из шкафа. Уселся за стол. Открыл, полистал, слюнявя палец и самозабвенно покачиваясь. Затем, как водится, к нему пришло вдохновение, показалось, что весёлая песнь стала звучать под пыльными сводами.
       Что ж, улик более чем достаточно, можно проводить задержания. Он на белом чистом листе составил план меропрятий, чиркнул имена и фамилии. Всё, осталось только ордера выписать!  Он удовлетворённо крякнул: нюх у него - что надо, исключительно это его, майора Кирпоноса, заслуга, что раскрыл откровенный висяк, теперь - за конфеткой к Хазарцеву, глядишь - ещё одну звезду получит в погон, или - отпуск... Ах, юга, юга... Солнце, берег моря, деревянный шершавый матрасик, волн шипение... Он потянулся, хрустнув пальцами, размечтался, разулыбался, его большой нос, две чёрные взлетевшие ноздри в нём стали издавать взволнованное сопение.
      В дверь к нему царапнулись, и сейчас же вошли двое, трое, четверо - люди в чёрных костюмах, в белых рубахах и галстуках повалили, как из рога изобилия. Кирпонос рот открыл. Вся его небольшая комната вдруг оказалась заполненной.
     - Да? Слушаю вас? Чем обязан, товарищи?- глядя снизу вверх в их злые, сосредоточенные лица, он вертел головой. Что-то ещё, пугающее, видел он в выражении их одинаковых скуластых лиц, во взглядах прищуренных глаз. Василий Трифонович растерялся, стал папку со стола тянуть к себе. Они все сгрудились над ним, плечами закрыли окно, стало почти темно.
     - Василий Трифонович,- прозвучал голос, Кирпонос не мог понять, кто говорит,  недовольно и испуганно щурился,- Василий Трифонович, отдайте папку.
     - Что?- был потрясён он. Рот его ещё шире развалился. Так кто же реально замешан в этом деле,- думал он, крепко прижимая папку к груди,- начальство какого ранга, что так запросто врываются в кабинет к следователю и требуют? Неужели они так могущественны, неодолимы?
   Кирпоносу чуть плохо не стало - он вообразил, что здесь, в ментовке, крот уркин сидит, делает своё чёрное дело, ему почему-то толстый лысый Хазарцев представился... Он стал вспоминать, куда пистолет свой сунул, пожалел, что не носит под мышкой, не любил, когда лишняя тяжесть на теле болтается... В столе... Надо было, как-то изловчившись, ящик выдернуть...
     Кто-то из мужчин протянул руку:
     - Даёте?
     Кирпонос старался не терять хладнокровия.
     - Кто вас прислал - Урекешев?- грозным голосом спросил он, сердце его из груди так и выскакивало. Ему нужно было показать, что он в курсе всех дел. Сказали, что Урекешев трагически только что погиб под колёсами автомобиля. К Кирпоносу стало доходить: эти шутить не будут. Папка стала жечь ему кожу.
     - А если не отдам?- с весёлой наглинкой выдал он, бровями лукаво заиграл. Они начали изумлённо разводить руками, плечами задёргали:
     - Вы ведь ещё не старый, могли бы пожить...
      Ах, вон оно что... Кирпонос поверить не мог - в его кабинете, угрожают... Он думал секунду, другую... "Уйду в отставку к чёртовой матери,- чувствуя, как немеет всё тело, сказал себе.- Что мне больше всех надо?"
   Ему вдруг стало действительно всё равно.


                * * *


      Зоя нашла Кирпоноса в ужасном состоянии. Сидел, уткнувшись носом в окно, уставив локти в грязный подоконник. Веки его были красны, влажны. Она подбежала, стала гладить его по голове.
     - Зоя, я преступник,- заявил он дрожащим голосом, глаз не мог к ней поднять, упал лицом в её объятия, зарыдал.
      -  Ну-ну-ну...- Зоя испугалась, но тотчас взяла себя в руки.- Мужчина называется...
       Кирпонос что-то бубнил, срывающимся голосом глухо причитывал. Зоя нежно за уши отвела его голову. Щёки, нос его блестели от слёз, красивый, мягкий узор его глаз сладко обжёг ей сердце. Они сели друг против друга.
     - Рассказывай,- вздохнув, сказала она, боясь смотреть на него. Сморкаясь и кашляя, он простонал, что только что отдал важную папку бандитам, проявил неоправдвнную мягкотелость.
     - Просто взял и отдал, представляешь,- смотрел он на неё прозрачными, измученными глазами, ища в её взгляде сочувствия,- испугался, наверное, за тебя прежде всего... А там, в ней - жирные коты, которых надо наказывать, наказывать...
      Он недоумённо пожал, дёрнул плечами.
     - А, может, вовсе не бандиты ко мне приходили, м-м? Тогда - кто? Всё, хватит, подаю в отставку, Зоечка...
    Кирпонос вдруг озлел, нахмурился.
   - Что за время такое на дворе, мерзавцы правят бал...
    Зоя нежненько, осторожненько сказала, поглаживая пальцами с длинными фиолетовыми ногтями его по руке:
   - Уходишь, ну и слава Богу. Поженемся, осядем, деток заведём, дом в деревне купим, вот увидишь, всё устроится...
    - Правда?- он просветлел. Подумал, что женщины - мудрые создания. Они крепко обнялись, зашуршали, зашептали их одежды.
     - Всё насквозь прогнило,- обдавая ухо ей дыханием, не сдержав, заструил.- Кого мы защищаем? Кого?
      Кирпонос старался найти себе оправдание, думал: надо было так, не мог иначе, спасал близких людей. Но сидел острый гвоздь в голове: струсил, предательство. Он сказал себе, наконец: не перешибить плетью обуха, нет. Так чего же теперь убиваться? Растоптали бы только так, на "раз". Кому бы от такого исхода легче стало? Только не ему, Кирпоносу.
     Но всё одно под черепом звенело: предатель.
     Он крепко про себя выматерился.


                * * *


     Зоя очень волновалась, потели длинные ладошки у неё. Какие-то боли, какой-то подозрительный, глухой кашель... Ах! Едва початую пачку сигарет выбросила в мусорное ведро.
     Они с Кирпоносом рано утром поехали в клинику. Солнце едва взошло, тонкая и нежная розовая полоса плыла над крышами домов. Было прохладно, изо рта, казалось, вот-вот пар вырвется. "Кар-кар!"- паря в бело-голубой пропасти, кричали чёрные вороны, и каждый вскрик их был будто удар молотка, гвозди в гроб заколачивающего. Красно-жёлтые качающиеся длинные трамваи очень, слишком были похожи на плывущие гробы. Тьфу-у! Зоя, отвернувшись от Кирпоноса, в прыгнувшем на неё холодном солнечном пятне перекрестилась; железный вагон, в который они залезли, стал заворачивать, её дёрнуло и понесло вместе с ним куда-то вниз, вниз...
      Доктор в белоснежном халате принял её с очень суровым лицом, точно несговорчивый ангел в чистилище. Сердце её почти остановилось. Она глядела на мир и не могла наглядеться, руки жала возле скромного чёрно-белого с длинным горлом свитера.
     - Что?- спросила она тоненько, осторожненько, вдруг слабея, садясь на чего-то (деревянного гроба?) самый краешек. Кирпонос возле неё ошивался отчуждённый, мрачный, думал о чём-то своём. Ей показалось, что он будет жить вечно, а вот она... вдруг его возненавидела...
      Она и доктор прошли в кабинет. Он первый, она - вторая.
      В кабинете на серой, крашеной масляной краской стене висело изображение мёртвого человека без кожи, с вывернутыми наизнанку розовыми внутренностями. У Зои в голове мрачно пронеслось: вот так, на холодном мраморном столе, бездыханная, а над тобой прирождённые мясники с пилами, одна растянутая резиновая грудь с соском в одну сторону, другая - в другую... Жуть...
      Присели. Доктор, важно надев очки, зашуршал бумагами.
    - Так-так, голубушка...- монотонно по-стариковски запел, заплямкал влажными губами,- Та-ак...-  Зоя подумала, вот именно так в ожидании казни горько было Чернышевскому и Добролюбову, незабвенному Достоевскому... Саблю ломали у них над головой, проклинали, плевками в лицо чествовали...
      Жёлтые очки у него на носу ярко блестели, как две большие капли золота.
    - Зозуля... Зоя Ивановна... Правильно я говорю?
     Он откуда-то из-под стола вынул упругий мутный, загудевший рентгеновский снимок, уставился выпуклыми стеклянными глазами в него на свет. Зоя еле стала дышать, еле...
      Больница - тут как-то пахнет по-особому, едко, пронзительно, точно ведро касторки пролили на пол. Еле ноги передвигая, больные в застиранных халатах шастают, бледные и злые, как с того света покойники. Розовощёкие хирурги с закатанными рукавами так на тебя посматривают, будто непременно ты - следующий претендент на операцию: раздевайся, ложись на стол. Длинные, тёмные коридоры, холодные лестницы... И окровавленные ватки в заплёванных урночках... Попадёшь сюда - уже, считай, заболел.
     Так долго доктор снимок рассматривал, что-то под нос себе нашёптывал! Зое казалось, что жизнь за окном - уже не для неё, верхушка больничной седой сосны низко склонилась перед ней в прощальном поклоне.
   - Ну-с,- повернулся, сияя.- Я ничего не нахожу, всё чисто!
     Не про неё говорит,- казалось Зое, она продолжала плыть в каком-то печальном, ледяном полусне. А потом свет в окне стал наполняться красками. Доктора, милого толстяка этакого, расцеловать хотела! Разулыбалась, раскудахкалась. Почувствовала, что в последние дни устала, измучилась ожиданием. Благодарила его дрожащим тоненьким детским  голосом.
    - Ну что?- угрюмо спросил Кирпонос, топтавшийся за дверью. Зоя щебетала, вертелась, как кукушка, на шее повисла у него.
     - Надо будет ему подарок принести, замечательный врач!- понизила голос, оглядываясь.
     Кирпонос завидовал докторам, им почти не надо с враньём дело иметь. Счастливцы!
      Обнявшись, из больницы они двинулись на остановку. Зоя смотрела на сигареты во ртах, и радовалась безумно, что из цепких объятий привычки вырвалась.
      Верхушки зелёных тополей, облитые солнцем, ярко горели, как свечи на пышном праздничном торте.


                * * *


      Веретенникову позвонили американцы часа в три ночи. У них там в разгаре день был - плевать хотели, ханжи, на остальных. Только лёг он, только глаза прикрыл! Не пил, но всё одно самочувствие было хреновое. Таблетки весь вечер глотал, ходил, растирая руки, плечи, грудь, по комнате, ни одной бумажки так и не удалось просмотреть. Вот - лёг, успокоился, и - нате вам.
      Содомцев, вжимая голову в плечи, стоял над ним, толстые мокрые губы точно для поцелуя дудочкой выстроил. Телефон с гербом принёс прямо в постель.
       Говорил их президент, Луи Армстронг, был взволнован, несдержан в выражениях. Степан Калистратович не сразу смог понять, что случилось. Фундамент какой-то... О фундаменте говорил. А-а-а!- наконец, дошло до него: фундаменталисты! Тогда сразу всё стало на свои места. Мол, атакуют правоверные по всем флангам Америку. Спрашивал, не может ли мистер Веретенников принять участие в экстренном заседании большой семёрки? Дело - огромного общепланетарного значения.
     "Вечно у них..."- злился Веретенников, недобро поглядывая на Содомцева, собираясь побольнее укусить того. Ему из комнаты выходить не хотелось, не то, чтобы ехать куда-то.
     Луна так ярко горела в окне, пугающе.
     Он вспомнил, как в детстве впервые в больницу попал - температурил, залило алыми пятнышками руки, ноги его, пришли домой злые тётки, по самые глаза завёрнутые в белое, из стального баллона все углы вонючим средством обрызгали... Лежал в палате, в постели, пахнущей чужими, чужим, и сквозь мутную пелену бегущих облаков, точно сквозь дырявое веко, гигантский бело-жёлтый глаз в окне глядел на него, с нескрываемым любопытством такого маленького, несчастного, хворого разглядывал... Он плакал, плакал, рыдал, маму звал...
      Ему и сейчас плакать хотелось, к маме по-крепче прижаться щекой.
      Некто Хабиби,- говорили американцы,- знаменитый террорист, угрожает весь мир взорвать, если не будут выполнены его требования, утверждает, что обладает абсолютно новой, доселе ещё не ведомой технологией. Разведка,- говорили,- подтверждает эти данные.
     - Почему мы не знаем ничего?- закрыв кольцо трубки рукой, нахмкрив грозно брови, спросил Веретенников Содомцева.- Всё всегда узнаём в последнюю очередь!- Чувство стыда за нацию впервые зазвучало у него в груди, неприятно ожгло.
      Говорили, что нужно собраться лидерам, обсудить ультиматум этих проходимцев.
     Ах, бомба особая какая-то... Да врут! Откуда ей такой хитрой взяться? "Взорва-ать...", "весь мир..." Вздор какой-то. Как одной бомбой всю планету можно - фью-ить? Сказки всё! Вечно эти американцы преувеличивают...
      Он пообещал. Только не понял точно, ехать куда - в Париж, в Вену, в Амстердам? Пропустил.
     - Послушайте,- сказал он трясущемуся Содомцеву.- А нельзя без меня поехать? Найдите там двойника какого-нибудь, я знаю... Есть у меня двойник?
     Содомцев стал глаза под лоб закатывать. Смотал телефон, унёс.
     Веретенников удобно виском устроился на подушке, минуту полежал и провалился в пушистую, приятную, настойчиво позвавшую его темноту.


                * * *


      В чистеньком, отутюженном купе было приятно находиться. Белые накрахмаленные подушки, простынки, полотенца сияли. Пластик прохладными губами облобызал кожу. Отражаясь в зеркале, полыхало, уносилось куда-то белое окно. Внизу растянулась ярко-красная густая полоска ковра.
      В узком ящике купе, на мягком диванчике, Грищук почувствовал себя, наконец, свободным, как будто уже далеко, очень далеко от вдруг свихнувшегося мира умчался. Восторженно молчал.
      Дети, жена уткнулись в книги. Вечером поставил в известность: едут на юг. Что он мог им объяснить? Что он сам от себя бежит? Что никому больше не верит? Устал так, будто мчался безостановочно неделю, месяц, год...
      Вокзал за окном качнулся, медленно покатился за спину. Дома и крыши на площади задвигались, завертелись. Из-за двери врывались в купе чей-то беззаботный смех, голоса. Кто-то бегал по коридору, топая ногами, как слон.
      Стало приятно покачивать, потянуло ко сну. Наконец, поезд разогнался, позванивая, стучали колёса, мимо с грохотом пролетали полустанки, деревья, столбы. Брякнула внизу железная стрелка, и поезд, вздрогнув, начал взбираться на косогор, громадный город серым, серебристым бесформенным пятном начал проваливаться вниз, перевернулся и сплыл, словно уменьшенный волшебной линзой. Спички заводских труб, рассыпанные на горизонте, дымили.
     Пётр Андреевич встал, в зеркале на него двинулся худощавый бледный человек с длинным, чуть в сторону свёрнутым носом, мелькнул растерянный, наполненный только самим собой взгляд.
     В распахнутые окна в коридоре врывался упругий ветер, волосы приятно запрыгали на голове.
     Изумрудная, чуть облитая утренним туманом тарелка полей медленно поворачивалась перед глазами. Облака ярким пышным ковром укутали небо. И вдруг, зашумев, сосновые лапы ворвались в окно, стали махать возле самого лица. Туда-сюда, туда-сюда,- звонко стучали колёса, ударил ветер, пропитанный пряным, деловым запахом машинного масла. "Как хорошо, как здорово!"- задыхался от счастья Грищук, наглядеться, надышаться не мог, думал, вспоминал - как-то восторженно, весело... Думал, что, в сущности, мало человеку надо - только смотреть, размышлять над увиденным, удивляться, есть - хлеб, пить - воду, носить на плечах грубое рубище. И ещё - никому не мешать жить, никому!
   Работать, искать смысл жизни, вглядываться в глубины Вселенной, жить тихо на окраине какой-нибудь деревеньки, дружить, любить... Любить - ах, слово какое прекрасное...
      Ему показалось, взволновав его, что он, точно птица, широко распростав крылья, вдыхая ветер, летит над лесами и полями, и к нему пришло чувство постижения свободы, абсолютной раскрепощённости. Он понял, что он ещё и не жил вовсе, и ему бешено захотелось жить, творить, что-то изменить в себе...
      Из репродуктора над головой звучала бравурная музычка.
      Вот, говорят,- прихмурился просветлённо вдаль,- что правильный, честный строй мы утеряли, что достигли невиданных высот в социальных отношениях, а теперь только вниз, в пропасть катимся... Да, может быть, так - падаем, но где же честность была, откуда - честность, если и тогда и сейчас в самом основании человеческом, в сердцах наших, никакой друг к другу настоящей доброты, никакого внимания не было и нет. Честность ведь не в съездах и не в громких, победных реляциях - в другом состоит, честность это искреннее положение центра мироздания вне себя, точнее - расширение его до масштабов всей Вселенной, включение в него помимо себя и других, другого, это в этой связи самоотверженный, тяжкий, каждодневный труд на благо всего общества, взаимные выручка и уважение. А мы о чьём благе прежде всего печёмся? К ногам своим весь мир склонить хотим, зачем? Воюем... Да и не может пока быть иначе..." И о Боге забыли, вот главное!" Он испугался, увидел ярчайше: наваждение! Забыли и - отвечать за это прийдётся!
      Пётр Андреевич успокоился. Он будет честен - пообещал себе. Хотел возвращаться уже, слова любви, признательности к жене, к детям, накопившиеся в нём, просились наружу. И тут... И тут...
      Тут зелёное поле прямо  перед глазами всё от края и до края треснуло, лес, словно вода, испарился вверх, в стороны. Встала столбом чёрная пахота, и всё поднималась навстречу им, поезду, росла. Мутные коричневые, малиновые облака, пыль, дым, завертелись, заклубились наверху, захлёстывая весь видимый мир. Грищук голову задрал. В пустых, опустевших голове, груди ледяной волной разлился ужас. Перед ним стоял гигантский гриб, от земли и до самого неба, моря оранжевого раскалённого молока ходили в нём ходуном. Берёзовая роща рядом исчезла, точно её языком слизали. Следом, дальше вырос ещё один, и ещё.
   Какие-то ветки, сучья неимоверно быстро неслись по направлению к поезду, разростаясь, увеличиваясь. Бешеный ураган сдирал с земли волну рыжих камней, как скальп. Вдруг Грищук отчётливо увидел, что к нему летят целые вырванные с корнем деревья, телеграфные столбы, опоры электропередач, земля лопается, как обожжённая кожа.   Ближе...
   Ему стало вдруг всё безразлично. В нос, в горло ударил солёный привкус крови и металла. "Как можно одновременно и любить, созидать, и - ненавидеть, разрушать, безжалостно друг с другом сражаться?"- была последняя мысль его, на которую он так и не успел ответить.
      Зелёная змея поезда подпрыгнула, цепляясь за рельсы колёсами, ударилась о землю хвостом и - забилась, понеслась, кувыркаясь и рассыпая вагоны - в овраги, в кусты, в ахнувшую от ужаса, присевшую какую-то деревеньку. И океан дыма, ослепительного пламени закрыл на мгновение солнце.


                * * *


      Телевизоры точно сошли все с ума, истошно кричали о катастрофе, о светопредставлении, о, как тать, явившемся возмездии за человеческую беспечность. До смерти перепуганные дикторы, таращась в камеры, вели репортажи с мест событий. Многие города и посёлки - сообщалось - были стёрты с лица земли. Миллионы погибших, ещё большее количество раненых.
      Луи Армстронг заперся у себя в кабинете. Надоели ему военные с их принципиальностью, граничащей с садизмом, безаппеляционностью. И разжиревшие на государственных хлебах консультанты разных мастей. И другие помощники. Все. Он, Президент, глава самого могущественного на земле государства, ничего не мог поделать, чтобы одолеть ситуацию. Давать приказания? О чём? На чью атаку ответить ударами?
   Со звоном поставил на стол стакан, плеснул бурого виски, с жадностью выпил. Зло укусил зубами сигару. Его треугольные коричневые ноздри сыграли странную мелодию движения: вверх-вниз, вправо-влево, вылили две мощные струи дыма. И у них, у русских, везде - началась вакханалия. Хоть об стену головой бейся - ничего не изменишь.
      Он, клацнув пультом, закрыл им всем рот, телевизионщикам. За окном, в небе, гудела авиация, с треском и странным посвистыванием рубя воздух винтами, проносились железные стрекозы - ворвалось тотчас в комнату к нему странная музыка войны. Он захлопнул окно. В дверь грубо стучали. Беспрестанно трещал на столе телефон. Нет, нет и нет! Никто, никому!
      Съехал в кресло, выплюнул в пепельницу мокрый окурок. В экране погасшего тиви отразилась стриженая квадратная голова, толстые губы, углами упавшие вниз.
       Попытался сказать себе, что ничего не происходит, что всё утрясётся само собой. С наслаждением выпил ещё. На мгновение показалось, что мир добр, сладок, тягуч, прекрасен, все проблемы исчезли, как не были, он разулыбался. Но затем он увидел лежащую на столе телеграмму-молнию с тревожной красной на ней полосой от русского президента, подтверждающую факт прибытия того на конференцию, и его настроение снова испортилось. Слишком много горького было в душе. Стремительно, чувствовал он, всё катилось куда-то, к какой-то роковой черте. Даже здесь это ощущалось, в его тихом, уютном кабинете, отгороженном от мира толстыми стенами: шторы, окна, кресла, двери - тревожно гудели, точно наполненные электричеством, неприятно толкались.
      Они освободили всех - всех, кого эти психопаты потребовали. Террористов, повстанцев, садистов, мазохистов, юродивых, замешанных в многочисленных скандалах осевших на Западе их братьев и сестёр, престарелых, но крайне воровитых отцов и матерей, просто злонравных знакомых - кого там ещё? Отправили толстые аллюминиевые сардели Боингов, набитые миллиардами долларов - резаная, красиво раскрашенная бумага - в места, ими указанные, резко сократили своё военное присутствие по всему миру, извинились за все прошлые и настоящие войны и преступления, пообещали уничтожить свои ядерные арсеналы без всяких предварительных условий, оплевали своих политических деятелей разных уровней, уважаемых в обществе людей... Что же ещё можно было сделать, чтобы прекратить эти чудовищные, непрогнозируемые подрывы ядерных шахт? Ведь не Бог это, в самом деле, Америка! Разведка всех своих агентов на уши поставила - и никаких следов! Откуда они бьют? Где их, безумцев, штабы, где ракетные установки? Всё это пахнет фантастикой. Ему даже инопланетяне с зелёной кожей мерещились.
     А, может, это действительно неотвратимое возмездие? За сожжённый Дрезден, за напалм в джунглях, за две бомбы в стране восходящего солнца? За полное безразличие к судьбам и нуждам других народов? За американские надменность и чванство эти их проклятые? Крутнувшись в кресле, он повернулся к своему любимому флагу: голубые и алые переливы, золотые  россыпи. Не очень ласково посмотрел, плевал в него дымом.
     Флаг пульсировал энергией. Звёзды - победы. Полосы - реки.
     Луи подумал: мускулы у страны железные, чтобы накачать такие нужны вагоны, пароходы денег, дерижабли... А ведь деньги это человеческая энергия, и раз у одних денег непропорционально много, значит у других их попросту нет,- отобранная у других  энергия; вот, зачит, на чём их преславутое американское могущество держится - на слезах и несчастьях других, на банальном отбирании! Кочевники! И всё эти подстриженные ёжиком военные! Ненавидел он военных, все, какие есть, аттрибуты их. Возможно, кровь предков в нём играла, возбуждая в нём это кипучее чувство неприятия насилия. До отказа набивала обезумевшая от жажды наживы солдатня у берегов Африки трюмы чёрными людьми, обманутыми, жестоко униженными, жаждущими, как света, цивилизации. Стегали плетьми, тряся белокурыми волосами и золотыми эполетами, заставляли затем гнуть спину на плантациях днём и ночью, ночью и днём... Презирают военные и их денежные тузы-хозяева всё доброе, человеческое, их работа - убийство. "Снимаем фильмы,- думал,- о злых инопланетянах, но не заметили, что мы сами эти инопланетяне и есть, сеящие повсюду смерть и разрушение..."
     Его душу до крови укусила ядовитая мысль: сам-то он каков? Предатель! Вознесли его на самый верх, и он теперь бегает перед ними с поднятым хвостом. "Первый президент - чёрный! Вершина демократии!" Демократии? Он каждый день видел, как они ему своими взглядами ножи в сердце вонзают, вот за то и вонзают - что чёрный. Ведь это действительно в крови - ненависть, и у них, и у нас, у всех. Какая к чертям демократия? Какая свобода? Для кого? Весь мир в нищете прозябает, а мы - в роскошных костюмах, в лимузинах, в реактивных лайнерах, плевать хотели... Он вспомнил фотографию африканского мальчика из журнала: тощий, голый, голодный, громадные глаза, и такая грусть в них - невысказанное. Горло его перехватило... Он ошалел вдруг: гибнут, как мухи! Люди  же - такие, как и мы! Им демократия нужна наша дутая, выборы? Хлеб им нужен, молоко, сносное медицинское обслуживание! Они не знают, с чего начать, не умеют жить, ждут-не-дождутся учителя, а мы, зная это, запускаем руку им в карман и, сыпя пылью в глаза, самодовольно бабачим, что с триумфом шествует мир по нашим следам. Учить их надо, силы, деньги тратить на это, а не потратишь, не поторопишься - вон как интересно в итоге выходит: выкинут из собственной страны, из собственной кровати к чёртовой матери! И поделом! А ведь выход прост - всех до одного накормить, дать образование, привить чувство родины, разбудить в человеке человеческое, пусть строят будущее своей земли, а мы своим зверством будим в людях только звериное... Если  им не мешать, то быстро они научатся, как нужно правильно жить, а мы именно мешаем, палки в колёса ставим..."Да нам даже выгодно, чтобы... нищета, разруха... чтобы сок сосать со всего мира...- пугался Армстронг,- им выгодно... " Почувствовал, что он, наверное, глуп, идёт в форватере... Не справился с надеждами избирателей, не смог... Довёл страну, мир до ручки... И как итог - эти фанатики с бомбами... Виноват...
     Ему показалось, что все, в принципе, от него сейчас ждут этого шага, даже его чёрные братья...
     Сидел ещё минут десять, вспоминал семью, друзей; роняя слёзы, горько заплакал.
     Дёрнул ящик стола, схватил стальное, мускулистое, живое, поймал толстыми отвердевшими губами прыгающую холодную мушку-нашлёпку, надавил бесчувственным пальцем гашетку.


1999