Картина

Борис Алексеев -Послушайте
Сквозь утренний сон Георгий Макарыч ощутил привычное трепетание пространства. Так и есть, будильник взывал к продолжению давным-давно начатой жизни. «Э-э, нет, - усмехнулся во сне Макарыч, - не на того напал! Полно-те бегать за временем. Ишь разгалделся! Тебе, пискун неразборчивый, что первоклассника будить, что народного художника России – одна забота!..»

Вечером прошлого дня он работал допоздна – холст пемзовал, проклеивал – короче, лёг глубоко за полночь и теперь нежился в постели, неторопливо собираясь с мыслями.

События юбилейного вечера (в прошлое воскресенье Макарыч справил восьмидесятилетие) волновали старого художника все дни последней недели. В его творческом воображении созрело желание откликнуться на прошедшее семейное торжество новой большой картиной. К слову сказать, Николай, попросту Матвеич, старый товарищ ещё по Суриковке, загодя подарил ему и даже перевёз в мастерскую огромный холст на подрамнике. Помнится, в самом начале вечера поднялся он над столом с фужером шампанского – седой, статный – обмакнул в вино символический кусочек пемзы и, указывая на холст, сказал: «Пемзу;й и пиши, Георгий! Наша с тобой жизнь только начинается. Расскажи всем, какой она будет!» 

Георгий Макарыч принадлежал к вымирающей когорте добротных московских живописцев, учившихся основам художественного ремесла ещё у Коржева и Нисского. Более полувека советский реализм служил Георгию верным «боевым товарищем» во всяком живописном начинании. Уж в чём-чём, а в умении убедительно положить на левкас красочный замес равных Макарычу не было.

Написать семейное застолье, изобразить детей, внуков, многочисленных родственников и друзей в едином славословии в честь прожитой человеческой жизни – вот что грело его сердце, понуждая обратиться вновь к крупному живописному формату. Он давно не писал больших картин. С возрастом пришло понимание, что отразить значительное со всей его масштабной монументальностью можно и в малом. Однако сейчас хотелось раскрыть задуманную тему нарочито громко. Макарыч мысленно видел перед собой огромный колонный зал, сверкающий огнями люстр и наполненный шарканьем танцующих. На старости лет в нём проснулся молодой неугомонный Пушкин. Всё вокруг него-Пушкина податливо двигалось, зашаркало, закружилось! Видение Георгия было сродни графическим портретам Николая Фешина, в которых периферийные элементы изображения вовлекались в дивный танец вокруг центра – взгляда портретируемого.

Георгий выдавил на палитру краски и взял в руку небольшой муштабель с укреплённым на конце рисовальным угольком. Он всегда выдавливал краски ещё до разметки рисунка. Чарующий запах масляных паст возбуждал его воображение и требовал скорейшего завершения графического этапа работы. В то же время многолетний опыт напоминал: недосказанность начального рисунка оборачивается, как правило, досадными переделками в живописной работе. Поэтому, наметив общие композиционные линии, Макарыч самым добросовестным образом оттачивал рисунок, закреплял его и только потом приступал к цвету. Порой на это уходили дни, выдавленные на палитру краски успевали основательно подсохнуть, но Георгий оставался верен себе: всякий раз, приступая к новой работе, потрошил пухлые красочные тубы и только потом графил холст.
Георгий Макарович обладал абсолютной памятью. Для исполнения рисунка будущей картины ему не надо было ворошить семейные фотоальбомы и пересматривать на компьютере фрагменты юбилейного вечера – он помнил всё. Помнил, кто где сидел, во что был одет. Помнил расстановку блюд на столе, запахи и многие мелочи, которые, как правило, стираются из обыкновенной человеческой памяти. О будущей работе художник рассуждал так: «У меня явное преимущество перед божественным Рембрандтом и великим Репиным! И «Ночной дозор», и «Торжественное заседание Государственного совета» писаны на заказ, ради живописи, славы и денег. Мои же герои – у меня в сердце! Я напишу их не ради житейской триады, но ради самого себя. Приступай, дружище!»

Работа пошла споро. К вечеру третьего дня Георгий завершил рисунок и первый этап так называемого живописного подмалёвка. На холст легли основные пятна, наметился колорит будущей картины. Кисть мастера трудилась свободно и легко. Её фактурный, по-фешински выверенный след на глазах превращал подмалёвок в законченные фрагменты картины.

…Первые странные признаки начались на четвёртый день после того, как напольный «Брегет» гулко отсчитал шесть вечерних ударов. Георгий отошёл от картины, чтобы заварить чай в маленькой подсобке, отгороженной от рабочего зала скромной тюлевой занавеской. Налив из заварного чайничка в стакан огненно-розовую дымящуюся смесь каркаде и липового чая, он уже собрался чаёвничать, как вдруг услышал за шторкой приглушённый разговор. Голоса казались знакомы. Макарыч раздвинул тюлевые половинки, прислушался – тихо. Взглянул на начатую картину…
Внук Серёженька, которого он наметил справа вверху возле дочери Алёны, почему-то переместился в другую половину картины и оказался на коленях разлюбезного Николая Матвеича. Прочее было на месте. Художник нахмурился: «Что за ерунда?», однако, вглядевшись в холст, обнаружил: общая композиция картины от «перемещения» внука выиграла и получила дополнительное изобразительное равновесие. Решив, что он не помнит собственных решений, Георгий вздохнул, задёрнул шторку и вернулся к чаю. Прихлёбывая янтарный «капиточек» (белорусское словцо!), вспомнил, как он обходил сидящих за праздничным столом и со словами: «Позвольте вам предложить…» разливал из китайского заварного чайника точно такое же огненное волшебство! Гости оборачивались и по очереди нахваливали его ароматную церемонию. Затем они подливали кипяток из огромного полутора вёдерного электрического самовара (подарок сына Ивана на семидесятилетие) и, хрустя плиточками слоёного «Наполеона», распивали чай под весёлые разговоры…

– Ну ты пострел! Ни минуты на месте! – за шторкой отчётливо прозвучал голос Николая Матвеича.
– Дядя Коля, да вы его всё равно не удержите! – засмеялась в ответ Алёнка. Послышался шум падающих тарелок.
 – О, Господи, ну, Серёжка, погоди!» – отозвался хриплый старческий голосок Марии, жены Георгия.
Все засмеялись…

Георгий вздрогнул и выронил чашку из рук. Не обращая внимание на разбившийся прибор, он отдёрнул рукой шторку и уставился на подрамник с начатой живописью. В мастерской по-прежнему было тихо. Но тут...

Стряхивая угольную пыльцу, налипшую на офицерский китель, с холста сошёл и присел перед картиной на ступеньку подиума сын Иван. Год назад (нет, пожалуй, года не прошло) ранним утром раздался в дверь стук. «Кого там несёт?» – прошамкала Мария и пошла открывать. Открыла дверь, видит – сын… Крик, слёзы! Иван обнял мать, прижал к себе: «Мама, мама! Пули другим достались. По ним мы с тобой потом поплачем». На шум выбежал заспанный Макарыч. Не снимая рук с матери, Иван обнял отца: «Потом, батя, потом. Вместе поплачем, по-офицерски».

Смотрит Георгий на картину, ничего понять не может и только диву даётся: холст почти дописан, не просто дописан, но с изяществом и мастерством необычайным. Всё на нём, как живое. Но живость эта – не благополучная фотофиксация, а настоящая коренная художественная правда, прямая, сильная. Будто говорит картина Георгию: «Мы с тобой, брат Макарыч, как за правду стояли, так и ещё постоим!»
Народу за столом – видимо-невидимо! И что особенно: чаёвничают меж званых гостей многие другие, не приглашённые, но упомянутые в тот вечер в застольных разговорах. Чудеса да и только!

Вот рядком с Николаем сидит Егор Савельич, дядька Георгия по матери. Расстреляли его красные братишки в девятнадцатом за то, что помог бежать из плена простому мужику Потапу. Чистили хутор от беляков, глядь, какой-то мужик огородами в лес пробирается. «Догнать иуду!» Догнали, заперли в сарай. «Это гад – чует моя революционная интуиция! – сказал красный командир. – Поутру расстреляем, и кончено». Егора отрядили охранять классового врага. А мужик, как на грех, взмолился: «Не знаю я ничего! Самого обобрали беляки, еле жив остался». Ну, Егор и пожалел его. Отпустил да пару раз стрельнул вдогонку, живи, человек!.. Перед братишками повинился – так, мол, и так, упустил. Разбудили красного командира. Тот с похмелья, злющий. Не разбираясь, наган в Егора и разрядил, поганец. Фотокарточку Егорушки мать до последних дней хранила у себя. Вспоминала: «Добрый он был, с детства комара не обидит. Хотел в семинарию поступать, а тут революция. На село разнарядка пришла: десять чубов в Красную армию, не то лошадьми брать будем. А без лошади одно – смерть. Вот он и вызвался добровольцем. Годков-то имел всего пятнадцать, да тогда в пачпорты не глядели, винтовку держать можешь – значит, боец». И хотя помер Егорка молодым, мать до самой своей смерти величала его не иначе как Егором Савельичем.

Присел Георгий Макарыч возле сына на табурет, наблюдает, дивится умом: «Как такое возможно?» Новые лица примечает. Вот между невесткой Еленой, женщиной мелкой и суетливой, и дородной тётушкой Розадой (не от слова «зад», а от слова «роза» – семейная шутка) сидит прадед по отцу Афанасий Гаврилыч. Вот уж был человек знатный, что ни на есть непредсказуемый! От природы обладал лужёной шаляпинской глоткой, но в артисты идти никак не хотел. В конце концов отец его Гаврила Исаич сгрёб сына в охапку да привёз в Петербург на смотрины к самому Шаляпину. Через знакомых разузнал о званой вечеринке в апартаментах и туда же пришёл с сыном, мол, так и так, Фёдор Иванович, глянь хозяйским глазком на паренька. А Шаляпин и говорит отцу: «Кого ж ты мне привёл, что за тихоня?» Афоню тут разобрало, сроду его тихоней не звали, он как гаркнет: «Это я молчу тихо!» Бедный Фёдор Иванович как держал в руке фужер с шампанью, так и уронил грешным делом на пол. Бокал с хрустом разлетелся, а Шаляпин хохочет: «Ну, брат, потешил. А ну пой!» Афоня возьми и запой любимую «А пойду, выйду-к я да…» Кончил петь. Подошёл к нему Фёдор Иванович, плачет, вот те крест, плачет, обнял и говорит: «Ну, слава Богу. Будет кому без меня в России Бориса петь!»

Так не поверите, из хорового училища два раза сбегал Афоня к бурлакам. Поначалу не знали, где искать, а уж когда приметили след – всякий раз прямиком на Волгу. Из Мариинки раз сбежал перед самой премьерой «Бориса». Беглеца сняли с поезда и в театр силком повезли. Действие-то началось. Народ волнуется. Кое-как отыграли первую картину. Дирижёру велели паузы длиннее давать, действие затягивать. Вот уж и вторая картина началась. Вчетвером затащили Афоню в гримёрку, кое-как переодели, загримировать толком не успели – уж его выход. Дали горемыке пинка – и на сцену. Он же, бестолочь стоеросовая, оглядел зрителя, ухмыльнулся и... запел. Минуты не пропел – театр успокоился, и до самого финала звучала из уст Афанасия Гавриловича дивная музыкальная амброзия.

После спектакля руководство театра долго совещалось – как быть с Афоней. Решили его женить на послушной и красивой балерине из кордебалета, будущей прабабке Георгия. Решено – сделано. В один из воскресных дней после полуденной репетиции устроили банкет, подпоили Афоню – и под венец. Грех, конечно, а по-другому с ним не сладить. Умолили священника не вдыхать от Афони мирские ароматы. Свидетелю строго-настрого было наказано держать Афоню со спины, чтоб, не дай Бог, не завалился в сторону и не сорвал божественное мероприятие...

«Сколько вас разных и любимых!» – радовался Георгий. Вдруг дальние двери распахнулись, и в зал вошла женщина. «Это ещё что за двери? – удивился Георгий Макарыч. – Не припомню…» За головами сидящих ему никак не удавалось толком разглядеть вошедшую. На руках она несла спелёнатого младенца. Женщина остановилась, все поднялись со своих мест и встали тесным кругом. Георгий почувствовал прилив человеческого тепла, будто оказался на руках близких ему людей.

– Вы посмотрите, как внимательно малыш смотрит в мир, никак будущий художник растёт! – раздался голос Петра, мужа Алёнки, человека умного и обстоятельного.
– Волевой подбородочек, ничего не скажешь. Этот своего в жизни добьётся, будьте любезны! – вторил Петру голос Алевтины, снохи.
Георгий улыбнулся. Слова Алефтины напомнили ему собственную жизнь. По окончании Суриковки он уехал в Киргизию. Поселился в предгорье Тянь-Шаня и стал писать горы. Забирался с этюдником аж под самые хребты снеговиков. Там-то и приключилась с ним история…

…Поднялся Георгий на перевал – красотища! – только выставил этюдник, прямо на него из-за огромного валуна вышел туранский тигр. «Возьми ружьё, – скользнул в памяти голос старика-киргиза, у которого остановился Георгий, –без ружья в горы нельзя!» «Вот моё ружьё, отец! – Георгий, смеясь, показал старику пару кистей, зажатых в кулаке. – Это ж целая двустволка!» Покачал киргиз головой, прикрыл ладонями лицо и стал что-то быстро и тихо шептать.

«Хр-р-р-р…» – послышался предупредительный рык. Георгий отступил на шаг. Ноги стали ватные, воздух исчез. Вдруг на следующем шаге он проваливается куда-то вниз и некоторое время падает в мерцающей снежной кутерьме. Какие-то уплотнения швыряют его в стороны. Он бьётся о них, как лодка о горные пороги. Свет редеет, вскоре становится совершенно темно. Тело Георгия впечатывается в плотный слой снега, падение прекращается.

На том бы и завершилась наша история, но Георгию отчаянно повезло. Его диалог с тигром наблюдала группа альпинистов, сходившая с маршрута неподалёку. Они успели заметить, как в лавине падающего снега мелькнуло тёмное пятно, напоминающее человека. Криками отпугнули тигра. Стрелять-то нельзя, можно сорвать лавину. Короче, откопали Георгия часа через четыре. Слава Богу, наш герой ничего себе отморозил, успел лишь достойно приготовиться к смерти – был спокоен и рассудителен. Застывшие на щеках катышки слёз сообщали о том, приготовления не были безмятежны. «Последнее, что я видел –земной рай. Надеюсь, небесный не хуже», – размышлял он, стараясь экономно дышать в плотной снеговой неволе.
Георгий вернулся в Москву и первым делом отправился на птичий рынок. Долго бродил по рядам, пока не нашёл нужного человека. Сторговал охотничью мини-винтовку и к ней баул патронов. Запаковал хорошенько и отослал в Киргизию старику на добрую память о московском варяге. Вот такая история.
                * * *
– Эка он кулачок сжимает! Такому на пути не попадайся! – хохотнул дед Герасим, самый старый из гостей.

Вдруг малыш заплакал. Над его крохотной головкой прокатился гул весёлого одобрения. Гости расступились, и Георгий признал в вошедшей женщине... свою мать.
– Вот оно что! Выходит, младенец – я? То-то, гляжу…

Женщина поднялась со стула, улыбнулась всем и медленно пошла обратно к несуществующим дверям. «Она уходит, – Георгий судорожно пытался понять происходящее, – она выносит меня?!» Весёлый гул затих. Все стояли и молча провожали уходящую женщину. А Серёженька тихо заплакал.

Силуэт женщины растаял за дверью. Минут пять старик смотрел вслед матери и как бы себе самому. Необычайно остро кольнуло под сердцем. Болевые приступы в грудной клетке случались и раньше, но сейчас нарастающее событие отозвалось особым трепетом сердечной ткани.

«Что ж, – Георгий Макарыч, покашливая, выдохнул задержавшийся в лёгких воздух, – картина готова. Подписывать не буду – писано не мной. Бога благодарю за то, что мы все, как смогли… были».