Повесть Теорема Неба, глава девятая

Павел Облаков Григоренко
              ТЕОРЕМА НЕБА
               
                повесть

               
            Павел Облаков-Григоренко


              ГЛАВА ДЕВЯТАЯ



     Часов в семь вечера Скотникову сообщили, что у него посетитель.
    - Кто?- вскричал он жарко. Он был уверен, что пришла Роза. Воздев голову, ласковый, нежный взгляд стал струить в проём двери.
      Он взволновался, вскричал, опережая всякие объяснения:
       - Приглашайте! Приглашайте!!
      К его громадному удивлению и разочарованию в гостиничный номер к нему явились двое: затянутый в галстук, взволнованный и решительный Курошеев и ещё один - худой и длинный, как хлыщ, парень, секретарь Курошеева.
      Геннадий Иванович от неожиданности начал пятиться, застрял в углу между торшером и столиком, запаниковал. В руках Курошеев держал пухлый свёрток. Скотников испугался: зачем припёрлись, кто пустил? Что за пакет у этого в руках? Может - бомба? Потом - заклятые враги, и - здесь, у него, в святая, как говориться, святых, что товарищи его подумают? Он выбежал в коридор очень бледный, замахал руками, закричал. Из соседних комнат стали, застёгивая пуговицы, выбегать его соратники. Все они грозной толпой вломились назад в номер.
      Курошеев и юноша стояли в тех же позах, в каких их оставил перепуганный Геннадий Иванович. Выдавив из себя улыбку, вскинув податливо руки, Курошеев сказал:
     - Вы видите - мы без оружия.
     Скотников в халате с голыми гладкими ногами протиснулся, выплыл на середину, встал на безопасном расстоянии, сотворив на лице презрительное, гадкое выражение.
      - Геннадий Иванович,- с трудом удерживая нервный тик на губе, сказал Курошеев.- Давайте мирно разберёмся. Что - не люди мы в конце концов?
     Скотников мгновение размышлял, взявшись пухлой ладонью за не менее пухлый подбородок. Взмахнул своим людям лысым влажным лбом.
    Комната опустела, остался только его помощник по культмассовой работе, чемпион по самбо молодой Перегулько. Два на два, так сказать. Он воинственно закатывал рукава рубахи.
      Они все сели за стол друг против друга. Перегулько, тревожно сверкая глазами, не отводя взгляда от шефа, зажёг большой свет выключателем на стене. Провинциальный гостиничный номер встал во всей своей неприглядной красе.
       Курошеев, хрустнув пакетом, негромко произнёс:
      - Мы удваиваем сумму, вот задаток. Завтра утром будет остальное.
      Геннадий Иванович вскипел:
      - Как вы смеете! Убирайтесь!
     - Хорошо, хорошо!- поспешно сказал Курошеев, придвигая к себе свёрток.- Давайте просто поговорим!
     - О чём? Вы проиграли!- надменно бросил Скотников, складывая руки на груди и надуваясь.- Вы политический труп. Завтра о вас и воспоминания в памяти людской  не останется.
      Курошееву крайне неприятно было это слышать. Он подумал о крошечном браунинге, который он всё-таки припас из своего сейфа - в длинном разукрашенном ромбами носке под брючиной придавленный резинкой на голени лежал. Конечно, он не сможет его применить, даже выхватить,- вон как молодой мускулистый жеребец глазами в него стреляет... Разорвёт... "Мой-то,- он боком чувствовал ледяное, тощее тело в куцем костюмчике своего секретаря, густо излучающее страх,- хлюпик из хлюпиков, даром, что высок... Люди у них,- позавидовал,- будь здоров, с такими можно горы свернуть. Зомби."
     - Зачем вы так?- очень неуютно было Курошееву в самом логове врага, только крайние обстоятельства подвинули его на такой шаг - заявиться сюда. Все последние дни его будто кто-то толкал в спину, подзуживал: действуй, не сиди! Очень нехорошие предчувствия терзали его, он хотел как-то прояснить ситуацию, развеять густой, ядовитый туман, который вдруг образовался вокруг него.
      Скотников разозлился не на шутку - припёрся к нему, лузер, да ещё, понимаешь, условия диктует. И девушка-ангел вот-вот прилететь должна, он боялся упустить её.
      - Вы,- сказал он, высоко, крайне надменно подняв лицо, дёргая широчайшими ноздрями,- видимо, о личном спасении речь ведёте. Так вот, раньше об этом нужно было думать, когда только во власть заступали. Вам люди свои судьбы доверили...
       Курошееву на мгновение показалось, что он перед высшим судьей находится, что от вердикта того дальнейшая судьба его самого зависит, жизнь. Он поспешил оправдаться, залопотал:
     - Система... Она, проклятая... Одному человеку в ней трудно что-либо изменить, приходится приспосабливаться... Да вы сами, прийдёт время, - всё увидите...
      Скотников будто только и ждал этих слов, выстрелил:
     - Вот этой-то системе мы хребет и...- он пальцем чиркнул себе по горлу. Близко подъехало его разъярённое, красное лицо к Курошееву. Ипполит Всеволодович отвалился на спинку стула, затряс начинающим дрябло полнеть подбородком:
     - Вы ничего не добьётесь, бесполезно!
    У Скотникова вдруг появился интерес к этому человеку, жгучий, сладкий, как у палача к своей жертве. Он знал, что скоро раздавит эту красивую  кучерявую голову - мозг только брызнет, знал - и это ярко осязаемая им картина будущего озаряла беседу мистическим огнём. У него даже пальцы приторно онемели от предвкушения пира, веки задрожали, налились приятной дремотной тяжестью. Поднималось изнутри, действительно, какое-то волчье желание сожрать, перекусить горла этим двум человекам, а потом и всем остальным их подельникам.
     - Это почему?- теперь легко, воздушно спросил он.
     - Потому что зло - у людей в крови. Когда-нибудь и вам, как вы говорите, хребет захотят перерубить, как вы сейчас хотите рубить нам. Вы не добьётесь всеобщего счастья, разве только своего собственного и то - весьма кратковременного. Люди выждут время и с удовольствием приймутся за вас. Всегда они так делают.
     Курошеев спешил говорить, гнусавил, чувствовал: время его кончается в самом прямом значении слова, ему начинало мерещиться, что наступления следующего утра он уже не дождётся. Его голос наполнился страданием, горло дрожало. Парень рядом с ним отчуждённо, враждебно на него посматривал, лил елейную улыбочку Скотникову.
     - Да? И что?- Геннадия Ивановича поразила эта простая мысль. Крайне озадаченный он упал на спинку стула, прихмурился.
     Курошеев решил сразу выразить главное:
    - Надо нам, элите, держаться подальше от всего этого сброда, вместе держаться.
    Этого Скотников вынести не мог:
    - По-вашему народ, люди - это сброд?- он и Перегулько переглянулись, заструили ехидные улыбочки. Курошеев с жалостью на них смотрел.
    - ... по-вашему,- продолжал шипеть Скотников,- стремление людей к счастью, к свободе, к равенству - это смешно? Да вы и такие, как вы, сами все жизненные каналы им перекрыли, весь кислород! Перекрыли и злобствуете, мудрствуете, у-у-у...- Скотников поднял свою тяжёлую, мясистую пятерню, замахнулся.
    - Нет ни счастья, ни свободы! Есть - законы, неизбежности, правила...- сдавленно вскрикнул, уворачиваясь, Курошеев,- и им, этим правилам, если мы хотим выжить, надо следовать! Вы же умный человек, начитанный, как вы не понимаете... Они, муравьи эти, не слышат вас, не знают, о чём вы речь ведёте. Им нужны очень простые вещи - выпить, поесть, сладко поспать, и другие приятные мелочи. А вы - о высоком. Не зна-ют!
     - Вы, значит, знаете, а они - нет?- злился Скотников, бросал с колена на колено то одну ногу, то другую, полой халата их задёргивал. Перегулько с крайней степенью настороженности вертел головой, было видно, что он не может ухватить нить разговора, вспотел, кулаки выложил на круглые ляжки.- Это именно вы держите их в духовной нищете, в безграмотности. Вы! Потому что вам выгодно одним царствовать!
     - Духовная элита, Геннадий Иванович,- очень негромко, сдобно курлыкал горлом Курошеев,- вот соль жизни. Кухарки - очень плохие руководители, отвратительные.
     - Ничего,- бросил ладонь в Курошеева Скотников.- Не хуже вашего!
     Геннадий Иванович сорвался с места, заходил по комнате. Короткий, мятый его халат с шумом летал за ним. Вот теперь,- подумал Курошеев,- самое бы время... В затылок... Бац! И ему, прозорливому главе администрации крошечного города, благодарное человечество памятник бы соорудило за то, что избавил его от очередного авантюриста и опасного прожектёра. Простило и оправдало бы... Но отдать приказание на действо - даже страшное, кровавое - помощникам-шестёркам своим он мог, самому же совершить подобное - не хватало духу у него.
      Круглая, волосатая шея Скотникова носилась вдоль шкафов и стен, дешёвенькой репродукции на тему московского Кремля.
    - Не понимаю я, не по-ни-маю!- пел он то высоко, то низко.- Как эти с позволения сказать люди ещё могут советы давать! Погрязли в воровстве, в мздоимстве, в местничестве, феодализм какой-то у себя развели, всех своих родственников во власть перетащили... Строят для себя империи...
      - Лицемеры!- заорал он, повернувшись. Перегулько вскочил, стал заворачивать рукава. Курошеев влип в стул, уменьшаясь, исчезая. Его секретарь взвился, попятился к двери, прикрываясь папочкой.
      - Поймите же, вы!- отчаянно запищал Ипполит Всеволодович.- Люди вызревают, как грибы в траве. Они ещё не созрели! Это страшные существа, с ними нужно быть очень осторожным - кусаются!..- один остренький нос торчал его и локти.
      - Так, сядь!- приказал Скотников Перегульке. Подошёл к Курошееву, тихо, значительно произнёс, склонившись нгад ним:
      - Стремление к равенству и братству - вот что у человека в крови. Эх вы... Это вас недозревших надо выкорчёвывать, вы никогда не созреете... Уступите власть, уступите сами!- Скотников снова закричал тонким, пронзительным голосом.- Что, не можете? Слабо? Прикипели к кормушке?
      Курошееви вдруг понял, что Скотников сам его боится, покрасневшие, синеватые глаза у того далеко вывалились, испуганно дрожали.
      - А с какой стати,- веселея, сказал он,- я должен уступать? В честной борьбе меня одолейте, без всех этих дурацких восстаний и революций, без подбивания людей на неправедное.
      Скотников крикнул из угла - убежал туда:
      - В честной? Где вы видите здесь честь?
      Курошеев поднялся, прямой, как гвоздь, сказал на прощание:
      - Братство, любовь... Вздор! Само сознание неравенства приносит людям удовлетворение. Если ты выше других - ты счастлив. Вот куда мы все до одного стремимся - вверх и вперёд. Всего доброго.
      Они ушли. Геннадий Иванович долго молчал. Что-то сдвинулось у него в сердце. Победа? Нет, не было победы. Ему захотелось догнать Курошеева и избить того до полусмерти кулаками. Каков! Пришёл, навонял тут... Равенства нет... А что же есть? Правильно - рабство. Их воля - увековечили бы его. Да они уже - не успело и десяти лет пройти после всеобщего развала - власть по наследству передают, что это такое? Это даже не феодализм... Фараоны и фараончики!
     Долго ещё, остывая, Скотников бегал от стенки к стенке, бормотал что-то бессвязное, вскидывая вверх руки и зажмуривая глаза, тряся ушастой головой. Он чувствовал какой-то миллиметр, микрон правды в словах Курошеева, и ему нужно было следок этот, в котором, возможно, была заключена гораздо более высокая, чем казалось ему, концентрация правды,- стереть, уничтожить, засыпать другими словами и идеями, своими. Ему хотелось быть правым на все сто, двести процентов, нельзя было иначе: самая передовая теория, которой он верно служил всю свою сознательную жизнь, требовала и чистоты наивысшей пробы.
      Стрелки на часах забрались слишком высоко. Геннадий Иванович перепугался: ах, как поздно уже было!
      Верный Перегулько, сложив руки на груди, дежурил под дверью.
     - Дорогой мой, дорогой,- взмолился Скотников, выглянув.- Пойдите, позвоните, приведите... как её?..- он пощёлкал в воздухе пальцами, как будто вспоминая,-  девушку эту... Розу - да-да, Розу! Очень срочное партийное дело, буквально безотлагательное!
      Перегулько уже бежал по коридору, забрасывая назад свои медвежьи косолапые ноги в измятых штанах.
      Геннадий Иванович вернулся в номер, быстренько прибрал. Нырнув в шкафчик, он извлёк оттуда бутылку припасенного дорогого красного вина.


                * * *


     Она очень несмело ступила на порог. Всё та же розовая яркая кофточка была на ней, юбка, очень коротенькая. Эту юбку Скотников воспринял, как сигнал, как приглашение. Сразу расслабился, осмелел, смех, раскатистый, требовательный, со злинкой вырвался из него.
     Они уселись на диван, далеко друг от друга. Волосы её были плохо уложены, лицо чуть припухло, губы наивно выдавались вперёд, глаза возбуждённо, ярко горели. Геннадий Иванович засмотрелся, разулыбался. Бутон, истинный бутон! Он неожиданно засмущался. Её, наверное, с постели подняли - спала. Голубой лунный свет льётся из окна, одинокая звезда заглядывает, и она, сладкая конфета, разметалась на простынях, на подушке... Голенькая она спит, в лифчике? Геннадию Ивановичу интересно было знать.
     Она не прятала от него свои прелести, она была совсем ещё дитя, её большая женская ляжка лежала рядом с ним, очень обольстительно - белая, сладкая, сахарная, и умопомрачительная окружность почти вся выкатилась над ней. Вряд ли она играла, звала, скорее - доверяла, не понимала, не верила. Она, видно было, за другим к нему прибыла - работать, большие дела, революцию совершать. Её среди ночи позвали - она безаговорочно пришла. Поздно? К одинокому мужчине? В пустой гостиничный номер?- об этом не думала.
   Скотникову стало смешно, немножко жалко себя, её. Какие в сущности люди,- думал он,- наивные существа, дети; столько радостного вокруг, любовь, настоящая, чистая, дружба, привязанность, открытые навстречу друг другу сердца... А мы потеем, дела делаем, лжём, лицемерим на каждом шагу, вбили в головы себе, что подобная возня и есть жизнь. Жестокий обман!
    Он был честен сейчас с собой, и это ему понравилось.
    Но с другой стороны,- что-то в нём стало решительно возражать, какая-то тёмная, липкая, непознанная часть его,- ведь ночь уже? никого вокруг? У женщины осмотрительность в крови, значит? Вон как бедро выпятила, да так умело, как раз до того самого предела, чтобы не заподозрили её в прямом умысле. И плечами прямо кренделя выводит...
      Геннадий Иванович приободрился.
      Как-то всё это росчерками пробегало на фоне его громадной вспыхнувшей любви к ней. Он во все глаза смотрел на неё, хотел тонкими рассыпчатыми пальчиками её поиграть, в своих ладонях их подержать. Такое чистое, свежее лицо, смотришь в него, точно воду криничную пьёшь! К губам бы губами прижаться, вдохнуть их... Ах!
     Факел розовой кофты жёг его в самый мозг.
     Он с удивлением услышал, что говорит что-то, елейно, сахарно при этом улыбаясь. Он говорил о молодом поколении, которое чеканным шагом идёт на смену старикам, о космических городах, как грибы, вырастающих на далёких планетах.
     - У меня к вам маленькое предложение,- совершенно без паузы перешёл к делу он; сказал, очень умело, артистично взмахнув полными, красивыми кистями рук, всем лицом, вздёрнутым широким носом повернувшись к ней. Он старался по лицу её понять, о чём она думает.
    Ноздри её, точно тонкое произведение искусства, пульсировали. Глаза, длинные, вразлёт, ласкали. Вздымаясь, кажется, просила нежных объятий грудь. Скотников не верил своим глазам, он подумал о бутылке красного вина. Неужели пора?
   Он решил немного попридержать.
   - ... предложение занять другую должность, повыше... Вы кто сейчас у нас?
   Она сказала, мелодично прокашлявшись:
   - Агитатор.
   - Ну-у-у...- Скотников, вытянув губы, наигранно возмутился.- Мы вас, знаете, кем сделаем?- Он мог бы её хоть заместителем своим назначить, лишь бы она... лишь бы сейчас... Ах, прелесть, зайчик!..
    - ... командиром звена, хотите? Или лучше - помощником начальника моего предвыборного штаба? У нас ведь выборы невзирая ни на что предстоят теперь - да-да, с демократией мы на короткой ноге...
    Он ближе к ней подсаживался, мурлыча, как кот, глаза его всё чаще, всё слаже падали вниз к ней на голое. Он теперь хорошо видел изгиб её ноги и круглую чашечку - какой-то потусторонний, завораживающий рисунок. Он ртом стал хватать воздух, у него внутри была - жара африканская.
    Ловил ноздрями её тёрпкий, дурманящий запах.
    Он уже целую минуту говорил ей об избирательных участках, о честных правилах, никак кончить не мог, запутался. Какой-то короткий поясок висел у неё на бедре, Скотников вдруг вцепился в него, стал тянуть, сначала легонько, играя будто, безо всякого значения, а потом, будто ненароком, сильнее. Она виновато, застенчиво улыбалась, не мешала ему. Геннадий Иванович подумал, что надо бы свет пригасить. У неё на красивом, изогнутом носу, на щеке лиловым полумесяцем лежал  отблеск от лапмы.
    - Роза,- сказал он, мрачнея, наклоняя к ней свой квадратный, каменный лоб,- я в сущности о другом поговорить с вами хочу... Как вы ко мне относитесь, не в смысле... а в смысле... Ну в общем, вы меня любите?
     Выражение её лица стало меняться. Рот - две сахарные половинки - ещё шире распахнулся, совсем сведя Скотникова с ума. Красно-голубой лоскуток тревоги вдруг проскочил-прополоскал в её глазах (и ещё один яркий глоток сделал Геннадий Иванович - сказочный рисунок её очей). Он начал говорить доверительно, чуть-чуть жалея, что всё-таки жеманничает, голос его звучал, как застрявшая в мажоре валторна.
    - Вы такая молодая, а я уже почти старик, да-а...- пухлыми пальцами мягенько постукивал, сведя у груди вместе ладони, очень внимательно за ней следил. Она стала одёргивать юбку, диван под тяжестью её тела колыхнулся, присел. Геннадий Иванович тотчас же представил, ловя, материализуя всем телом её энергию,- насколько мягки, упруги её формы, насколько сладка её середина, и - застонал злой, голодный человечек у него внутри... Стала крутиться в нём пластинка: пустой номер гостиницы, плотно закрытая дверь, ночь на дворе, никого... рядом молодая женщина, сама пришла... так что же он теряется? Смелее в бой!.. Комната, закрытая на ключ дверь... Сейчас,- подхлестнул себя он,- или никогда!- Он схватил, бережно приподнял её руку. Такая тёплая, влажная, чистая кожа.
    - Роза, Роза!- стал задыхаться он, дёргал под халатом гладкой восковой грудью.- Любишь меня, нет?
     Она не успела ответить. Он кинулся перед ней на колени, обнял, под халатом у него затрясся жирный живот. Лицом уткнулся ей в розовую кофту. Ах какая мягкая, какая горячая! Руки она уставила ему в плечи. Он сходу хотел прямо в середину к ней вскочить и ещё глубже, и не смог,- что такое?  С недоумением сверкая взглядом, поднял к ней голову.
     Она,- ясно видел он,- качала глазами, головой - так и так, из стороны в сторону, прекрасные русые волосы её танцевали на щеках.
    - Геннадий Иванович, не надо,- тоненько.
     Скотников вдруг обезумел, стал рвать её руки, лицо его приняло зверское выражение, перекосилось, дышал громко, горячо, сам оглох от своего дыхания.
   Он очутился возле её уха, укусил, облизал языком. Шея, завиток волос, точно волшебный десерт опоясали его горло, грудь и живот - сладость, восторг, наслаждение... Поймал её рот, наконец, стон из себя выхлестнул, чуть холодная точка её носа приятно кольнула его в щеку - ах!.. Он неуклюже стал заваливаться на неё, толстой вылезшей ляжкой сверху прихлестнул; он был поражён, насколько некрасива его нога: белая, глянцевая; как у трупа!- ужаснулся он. Ему показалось, что он очень старый, и ничего у него не получится. Скотников вспомнил о бутылке вина.
     Оттолкнув его, Роза вырвалась, вскочила.
   - Чего ты, глупая?- поправляя халат, волосы, хрипло спросил он.- Вина хочешь?
   Свет бил из-под потолка, слепил, Геннадий Иванович неприятно щурился. Он видел её голые пышные колени, снова стал прицеливаться. Её запах, её сок ещё были в нём.
     Он снова упал на неё, в неё. Роза выставила локти, больно ударился об их острые края. Скотников озверел. На секунду отвалился назад, с недоумением, с ненавистью глядя на неё, схватил её тонкие руки, развёл в стороны, повалил на диван, попёр грудью на неё, тянул к ней свои мокрые толстые губы, превратившиеся в какие-то жадные отдельные существа. Она успела выбросить колено, больно резанула его в пах. Он вскрикнул и, рыча, полез весь на неё. Теперь злоба, отчаяние доминировали в водовороте его чувств, ему хотелось непременно доделать начатое. Упал всем телом на неё - большую, мягкую. Металось под черепом: всё, провал, не верилось, что удача ускользает от него. Много ошибок, чувствовал, сегодня натворил.
     Она вырвалась, ринулась к выходу. Скотников остался лежать, качаясь, на диване. Увидел себя со стороны: как нелепо! Вскочил, побежал с перекошенным лицом за ней. Он не мог понять, что творится у него в голове. Старался ухватить её сзади за кофту. Теперь ему хотелось тоже ударить её.
     Выкатились за дверь, в коридор. Плафоны полетели над головой.
     Она тяжело, некрасиво бежала,  коротко, дико оглядываясь, сверкая глазами из рассыпавшихся до самого горла волос, ноги на высоких квадратных каблуках косолапо ездили. Юбочка подпрыгивала, и Скотников видел под ней то, что он так и не получил - волшебные, торжественные полнолуния.
    - Крошка моя, иди же сюда,- кричал, шипел он, пугаясь звонкого эха, чувствуя только одно, горькое, что он брошен, обманут, и оттого наливаясь ядовитой кислотой,- я не обижу тебя!- и хотел только рвать, мять, колоть её. Бросал вперёд толстые, неслушающиеся колени, халат его разметался, хлестал по стенам и углам, груди тряслись. Он знал, что должен остановиться, не делать ничего, смириться, но не мог. Тянул к ней ногу,  хотел подцепить, сбить на пол. Свернув, она юркнула на площадку чёрного хода, тёмнота тотчас слизала её. "Всё!"- прогремел над его головой гонг. От отчаяния взвыв, влетев за ней в узкую дверь, он изловчился, выстрелил подальше вперёд ногу в комнатной войлочной туфле и изо всех сил толкнул - там в разламывающейся темноте - что-то живое, мягкое. Дверь под тяжестью его тела хрустнула, длинное рифлёное стекло, лопнув, вылетело из рамы, зазвенели осколки. Он растянулся на спине на холодном полу, утих. Ждал, слушал.
     Прогудела лестница, задребезжало, прыгая, отбитое с дверей стёклышко. Точно громадная чёрная птица взмахнула внизу крылом, пронзительно проклекотала... Тишина...


                * * *


     Сердце, сотрясая грудь, стучало всё чаще, громче, Геннадию Ивановичу воздуха было мало, раззявил рот, пил его, глотал... Холод бетонного пола стал неприятно литься в спину. Вглядываясь в темноту, он приподнялся. Сперва ему показалось, что Роза притаилась там внизу, присела, может быть, плачет, стыдливо закрыв лицо руками - он видел густое, бордовое, медленно плывущее облако на площадке. Быть может, всё ещё получится! Потом чёрные, страшные подозрения стали терзать его сердце.
      - Роза,- позвал он тихим, дрожащим, запоздало-нежным голосом.- Розочка, детка?- Упёршись ногами, руками в пол, взбугрил вверх круглый тяжёлый зад. Привыкшими к темноте глазами он различил внизу что-то вытянутое, неподвижное. "Не сидит, а лежит!"- ужалило в мозг Скотникова, немедленно спина, подмышки стали липкими под халатом. Почти теряя сознание, он на четвереньках заскользил вниз.
      Она лежала на боку, некрасиво изломав руки, ноги. Туфли скатились ещё ниже на лестницу. Он не удержался, потрогал её грудь, высоко вздымающееся бедро. Странно прохладна кожа, бессильна рука... Он ещё жалобно улыбался - улыбка исчезла у него с лица. Что-то густое, липкое расплескалось у неё в волосах. На него будто ведро ледяной воды вылили. Вскочил, побежал наверх - хотел убежать отсюда. Увидел вдруг, как какой-то лысый человечек в разбросанном на груди халате склонился в углу площадки над уродливо скрюченным телом. "Господи, это же я!"- ужаснулся он, и тотчас стальная пружина, сжимаясь, потянула его назад, и он снова воссоеденился с телом, с грохотом въехал в каменные свои ляжки, череп, живот.
    Бледное лицо Розы струилось под ним и длинные её кисти рук. Не было на губах дыхания - он послушал. Ещё мгновение назад желая грубо владеть ею, теперь он думал только об одном: пусть бы он всегда только издали смотрел на неё, но на живую, весёлую, пусть бы он даже совсем никогда больше не увидел её, на разных концах планеты подвизались-существовали дальше они, но знал бы, ведал, что жива она, живёт. Он глухо, коротко закричал, зажал ладонями себе рот. Сизое, красн0-зелёное небо в окне, наклонилось, побежало. Ему показалось, что чьи-то чёрные перепончатые крылья заскребли в стекло с той стороны. Нет, ветки... Лбом ударился в твёрдый грязный цемент, вглядывался ей в свинец под бровями...
      В коридоре, под белыми лампами он стал быстро приходить в себя.
   Содеянное, Розу - сразу в самый угол своей памяти вогнал, твердил: "Она сама виновата, сама!.." Какой-то страховочный механизм внутри него заработал, смягчил. И где же любовь, где она?- спрашивал он себя, выставив квадратные зубы, зло смеясь. Были искры жалости к девушке, но опять же - через призму его самого как бы изломанные, как бы им самим, своей противоположностью, в итоге и становящиеся, в неугасимую жалость к себе самому очень быстро воплотившиеся; то есть,- мрачно возликовал он,- есть только наш внутренний, насквозь эгоистичный мир, а вне его ничего не существует... Ему вдруг стало легко, весело. Он понял, что он совсем не тот человек, каким он всегда представлялся сам себе - хуже, второстепеннее, злей, а раз так, раз он такой же, как все, значит, ему всё, что и другим, позволено. Он понял, что навсегда утерял что-то очень важное, остатки чего у него находились в душе - совесть, доброту, душу саму утерял, и непременно изорвёт, измучает его эта потеря.
   "Девчонка какая-то... Чего бежала-то, а?.. Вот разбилась теперь..."
      - Несчастье, товарищи!- громко стал он звать своих коллег, костяшкой рубил в доски дверей. Старался выглядеть хладнокровным. Предательски горели щёки, глаза.
       Выскочивший первым из своего номера заспанный Перегулько хищно оглядывался по сторонам, сжимал-разжимал кулаки, тело его в майке казалось большой розовой надутой сарделей. Женщины торопливо застёгивались, пряча под халатами импортные пенюары и кружева. Из нескольких женских номеров, точно испуганные насекомые, выскочили мужики, пугливо брызнули в противоположном от Скотникова направлении.
      Геннадий Иванович, подбоченясь, стоял на возвышении, его голые синеватые икры сверкали внизу. Все полукругом собрались вокруг него. Он хотел придумать грустную историю трагической случайности, подбирал слова. И вдруг его долбануло по затылку. Зачем нелепые детали выдумывать, краснеть, путаться? Был ночью наедине с девушкой? Да любому дураку ясно, с целью какой - вопросы начнут задавать, не отвертишься.
     - Товарищи,- светлея, сказал он,- родные мои! Страшное преступление! Эти...- он мелко, уничижительно пальцем помахал за спину себе,- эти фашисты... девушку... нет ничего святого для них...- он не мог договорить, ложь сухим куском застряла у него в горле.
     - Скорее за мной, товарищи!- он ринулся вперёд, пряча глаза, душно кашляя в кулак. Разноцветная река халатов и спортивных костюмов потекла за ним.
    Зажгли на лестнице свет. У Скотникова стало бешено колотиться в махровом халате сердце, ему страшно было глаза поднять, лицо  как у школьника пылало. Он заставил себя посмотреть, увидел в качающейся колбе лестничной клетки страшное:  без стыда до горла отверстыйрот, раздвинутые ноги... Едва сдержался, чтобы не зарыдать. Боже! Роза лежала страшно бледная, руки и ноги её невероятным образом переплелись, так была глубоко сама в себе, как могут быть только мёртвые, из-под розовой кофточки вылез голый живот. Покойница,- обречённо сказал себе Скотников, губы у него затряслись, он понял, что он преступник. Стал гнать от себя эту страшную мысль.
     Все ахнули. Скорбно кудахча, кинулись вниз с вытянутыми руками. Подняли девушке колышащуюся голову. Небольшая, круглая коричневая лужа наплыла под затылком.
    - Вот, вот! Смотрите все!- стал кричать Скотников, вытаращивая глаза.- Вот на что способны они, вот - уничижение, убийство - их истинная сущность!- Увидев загустевшее бордовое пятно крови, он скис. "Кровь! Конец!- разлетелся невыносимый звон у него черепом.- Не вода, не сок, не молоко..."
    - Что? Что случилось?- летело отовсюду. Людей становилось всё больше. Геннадий Иванович увидел, что врать легко. С расстановкой, делово начал:
    - Точно не могу сказать, следствие установит... Я пройтись вышел, подышать свежим воздухом. Слышу - возня на лестнице... Эти, горе-переговорщики, как раз должны были проследовать передо мной восвояси... и зачем только им нужно было это всё... Смотрю за секунду до этого,- он страдальчески изломал жёлтую пластину лба,- ... смотрю - девушка какая-то симпатичная идёт по коридору, думаю: куда? зачем? лицо вроде знакомое, значит, думаю,- наша. Погнались, очевидно, за ней - она, конечно, стала убегать, споткнулась на лестнице... Насильники...
     Скотникова укололи удивлённые, испуганные глаза Перегулько, послал в ответ ему из-под бровей ледяную, убийственную молнию.
     Полуодетые мужчины, женщины, позабыв стыд, возбуждённо мяукали. Кто-то призывал к суду скорому и праведному. Тело внизу зловеще бугрилось под накинутой кем-то белой простынёй.
     - Распущенность, вседозволенность, товарищи,- привычно начал читать речь Скотников,- вот откуда вырастают подобные страшные преступления. Мздоимцы, казнокрады, хамьё, а теперь уже - видите! - насильники и убийцы. Что ж, этого следовало ожидать. И то ли ещё будет! Им нужен для их преступлений и утех весь мир, они целятся в наших жён и детей...- разгорячась, вертел красным сверкающим куполом головы Геннадий Иванович. Мужчина стали воинственно потрясать кулаками, скандировать.
      - Доколе же мы будем терпеть?- тихо, яростно сказал Скотников.- Дружно дунем, сметём их с нашего пути!
      С криками: "Смерть!", "Покажем им!" все кинулись в номера одеваться. Вот когда бы Геннадий Иванович и ломаного гроша за жизни главы города и его приспешников не поставил.



                * * *


     Дождь косо летел сверху, но не добивал до земли. И над крышами ничего не было - ни неба, ни облаков. Словно колючий ветер сыпал через невидимое сито - мокрая пыль в лицо. Дома уныло смотрели глазами выбитых стёкол, шептались ртами распахнутых подъездов. Только что толпились все здесь и - никого, ни одного человека. А-у!
     На длинной, нескончаемой лестнице душу обливать стал снег грусти и печали. И, вдруг подскользнувшись, теряя под собой ступени, упала с самого верха вниз, полетела, пронеслось мимо неё грозно-встревоженное лицо - только чьё? Прошелестел возле уха ветер мягкими губами: "Не ходи, не надо!" А? Что?- хотелось переспросить.- Кто это был? И пробегающий мимо огненно-рыжий конь, топая, прямо в лицо и в висок каменным копытом задел. Червоная горячая горошина выкатилась из носа...
      Странный был сон, страшный. Роза долго не могла прийти в себя, ей никогда такое не снилось. По тёмным стенам, по шторам повела взглядом - и будто чёрными линиями - так и так - перечеркнули весь мир, ничего не могла разобрать. Растворив широко глаза, смотрела, смотрела...
      А через минуту всё испарилось. Она, поднявшись, делая на кухне под белым окном себе чай, даже песенку спела какую-то: тра-ля-ля.
      Полетел день, и наполнились мир и душа людьми, комнатами, деревьями, счастливым смехом. Скучно в сущности, и одежда у всех всегда одинаковая.
      Но одна яркая, розовая, как и её любимая кофточка, струйка, билась впереди, манила. Ровный, волшебный свет исходил оттуда, как бы говоря: есть и другой путь в жизни, совсем не простой, не рутинный, иди скорей по нему! Революция,  очищение человечества от пороков - вот какую высокую цель избрала для себя она! Чувствовала - это в жизни главное, другим помогать. Все девчонки, как девчонки, а она была - такая.
     Ей было очень приятно, что Геннадий Иванович заметил её, гулял с ней, разговаривал, за руку её держал. Сначала она думала, что так она больше пользы делу принесёт, находясь поближе к нему, к великому вождю и замечательному человеку, заботясь о нём, ополаскивая его, точно чистой криничной водой, своей горячей искренней привязанностью, делая то, что первая от него услышит, а потом вдруг, видя его застенчиво и сдобно сверкающие глаза, поняла: здесь, в его улыбках и ужимках, есть что-то другое. Что - поняла позже.
       Потом удивительная вещь произошла. Ей показалось, девушке Розе, сначала сильно напугав её, а потом несказанно обрадовав, что она гораздо большего в жизни может достичь, чем простого карьерного успеха - человеческого большого счастья. Бумажками и транспорантами заниматься - это одно, очень важное, текущий момент, но  совсем другое, если самой серединной линии жизни коснуться: мужчина и женщина, их сплетение, вечное, - вот истинная суть бытия. Всё быстрее и быстрее стало в ней вызревать, что она волшебница, всегда ею была, только не знала этого раньше. Вот так - золотой, брильянтовый стерженёк в ней завёлся, невидимый раньше был, а теперь живым огнём возгорелся.
    Видела: руки дрожат у Геннадия Ивановича, глаза - сахар, мёд; с другими строг, взыскателен, а с ней - нет, всё с ней у него по-другому: кажется ещё чуть-чуть, и на колени встанет перед ней, будто не человек она, а - кто же? ангел? существо потусторонее? Казалось, что-то около этого. Вот оно и выплыло: волшебница.
    Нравилась, понимала, она ему - вот что было. Нежничал.
    Стала мечтать: он, она, белое пышное платье, чёрный строгий костюм, кружатся в танце, и весь мир - только для них двоих. Столько людей его обожают, значит - и её будут обожать. Хорошо!
     Он подбирался к ней, и она, как могла, помогала ему. Страшно становилось иногда - так, останавливалась. Потихоньку, потихоньку опять бежать начинала: надо! Юбку намеренно выбрала покороче, каблуки - позначительней.
     Он ей расказывал истории трескучим басом, раздвигал перед ней горизонты, просвещал, как будто готовил её для чего-то очень важного; для себя, получается, готовил, для личного пользования? Глядя в его наполненный металлическими пластинами сверкающий рот, ей начинало неприятно казаться, что он сейчас проглотит её, всосёт в себя фиолетовыми круглыми губами, и только захрустят у него на зубах её бедные косточки.
      Налёт фальши в его словах то и дело замечала она. Как будто он ей чего-то главного не договаривал. "Что это, чего?- старалась поймать она ответ в воздухе.- Я виновата? В чём же?" Ей мерещилась дорогая машина с сияющим хромированным носом, и вдвоём они - на мягком сиденьи. Подлетают к окну фотографы, восхищённая публика - ах, какое блаженство!.. Каждую ночь она вползала в её сны, рукокрылая, лаковая, на быстрых колёсах, томно, призывно плакал её клаксон, и - растворялась в принесшем её облаке. Наваждение.
      Она вспомнила свой давешний сон. Тот запредельный шёпот вдруг снова грянул из окон, из каждой щели: "Не делай этого, не надо!.." "Чего этого, Господи?"- ничего не поняла. И тотчас, как бомба, рядом взорвался телефон. Её приглашали прийти к нему не мешкая. Она, секунду подумав, ответила "да", сердце её колотилось бешено.
     Было поздно, к ней под окна пригнали авто.
     Качаясь на сиденьи, слушая, как нежно шипят по асфальту шины, она уверена была, что - вот, сбывается. В приоткрытых окнах свистел ветер, всюду было черно. Ослепшие фонарные столбы шикали над ней наверху, сопровождая её в пути, точно безмолвные стражники.
      По затёртым, тусклым лестницам её подняли к нему. Геннадий Иванович встретил её по-домашнему, в халате. Был собран, бледен. Дверь тихо затворилась за ней. Они сели. Роза вдруг поняла, зачем она приехала сюда, стыд горячим крылом обжёг ей лицо. Она не понимала, о чём он с ней говорит, видела его квадратные челюсти и каменный лоб, круглый высоко задранный нос, белую и гладкую под халатом безволосую грудь и ей становилось страшно, думала: немедленно встать, уйти! Ошибалась она! Геннадий Иванович всё ближе подвигался к ней, важно надувал подбородок, кислая волна летела у него изо рта, и она едва терпела, чтобы не отвернуться. Диван неприятно качался под тяжестью его тела, выталкивая Розу с её места, подталкивая к нему в объятия, она, сопротивляясь, ногтями вцепилась в шершавую обивку. Отвечала - да, нет, односложно очень, совсем не уверена была, то ли говорит. Он жадно смотрел, падал в неё, только тоненькая линия теперь разделяла их. Он схватил её руки тяжёлыми горячими ладонями, вытянул вперёд губы, точно выпить всю её хотел. Красная его лысина засияла над ней, как медное солнце. И так крепко держал её, давил сухими крепкими пальцами, что вырваться не могла, ей стало душно, страшно. Громадное его тело закрыло весь мир от неё, все цветы в нём. Бегемот! Да он совсем старый,- пугалась Роза,- пропаду с ним! Его бородавчатое, какое-то жабье лицо стало противно ей. Морщины на рыжей коже сходились и расходились, как овраги. Глаза... О, его глаза - лучше бы она в них не смотрела!
      Она оттолкнула его, побежала, исчезающая из-под ног, переворачивающаяся лестница, бьющая гранитной ступенью-копытом ей в висок снова густо примерещилась ей...


                * * *


      Дверь. Квартира. Подъезд. Тёмная затхлая лестница.  Узкий, как гроб, тротуар. Брильянтовое крошево стекла под ногами. Наверху - сходящийся в точку белёсый купол небес. Вдох-выдох, вдох-выдох,  выдох-вдох...
   И снова: квартира, дверь, наполненная шёпотами и шуршаньями тёмная лестница. Свет острым лезвием по глазам... Дышал, от натуги хрипел, неприятно потел под рубашкой. 
      Качаясь, дома, точно кегли, сыпались ему за спину. Рядом с ним уныло шагали бетонные дылды-столбы. Из-под картонной тяжёлой коробки видел пол-неба и там упрямо глядящее в него чьё-то громадное немигающее око, очень смущавшего его своим вопрошающим, насквозь пронизывающим взглядом.
       Всё Гореницын вернул -  выпячивая тощий зад в старых, пахнущих потами и нафталином штанах, хватал дома упаковки, затягивал наспех липким скотчем и тащил назад в магазин. Глупо, наверное, было в минуту всеобщего краха вставлять блестящие новенькие ящики в развороченные пасти витрин, но ничего поделать с собой не мог, его будто кто-то пинками под зад из дома выпихивал, назойливый голос лил и лил в мозг расплавленный свинец: давай, неси, не то совесть свою - самое дорогое, что на свете есть  - потеряешь! Что взял - всё до капли вернул. Расплылся до самых ушей, в сердце у него расцвел яркий благоуханный цветок. Внимательный, тревожащий глаз на небе пропал. Как не искал в перламутровых переливах полузеркал-полуоотражений дрожащий, пробитый нежным кошачьим зрачком овал  - ничего подобного не нашёл.      
       В некоторых магазинах его уже ждали. Тяжёлые, злобные взгляды людей прояснялись при виде его ярко сияющего лица, но - но на мгновение только; ругаясь, плюясь, хватали Виталика вещи и уносились. Дрались между собой, разбивая в алое руки и лица.
      Наконец, изнывая от усталости, последний ящик скинул с плечей. В душе маленький человечек, чрезвычайно похожий на него, с таким же свёрнутым на бок длинным и тонким носом, с каштановой прядью, упавшей на лоб, танцевал кадриль, ловко выделывал каблучками, поднял из-под густой линии волос к нему свой пылающий вопросами  взгляд.
     - Всё принёс?- спросили его пятеро или шестеро, широкоплечих, издёрганных, ничего, скорее всего, не понимающих из того, что происходит вокруг, вставшие плотной стеной над ним, звеня  в карманах ножами-кастетами.
     - Всё,- показательно-облегчённо завздыхал Гореницын, о вздутые брюки вытер ладони, углы губ его, взлетев, пряно въехали в щёки. Старался не глядеть в чёрные, клубящиеся злобой глаза. Заржали лошадиными голосами, задёргались, закашляли, зашуршали о пол не то стёртыми подошвами туфлей, не то выскочившими длинными перепончатыми, когтистыми крыльями:
    - Идиот!
     Ушли, оставив пару парней корчиться в нокаутах в мусоре и в пыли. Гореницын, качая головой, бросился выручать, но его так зверски потерпевшие, отирающие кровь с губ обматерили, что у него волосы встали дыбом и отнялся язык.
     Он действительно всё вернул, исключая потреблённые кое-какие продукты: жвачку, хлеб, колбасу. Почувствовал себя альтруистом. Усвоил: совесть - первое дело. Есть она, и, особо не требуя себе послушания, даёт взамен, если слышать её, океан какого-то первозданного наслаждения, тончайший духовный оргазм; точно сам голос Бога, - самое высокое - лаская, входит в тебя. Потом - и это вытекает из первого - непочатый край мироздания возгарается здесь, перед самыми разъятыми широко глазами, во вдруг открывшемся виртуальном поле, становящимся ярчайшей реальностью,-  если не переступать линии, ею, совестью, в душе очерченной. Неся последнее из наворованного, повстречал на улице сухощавого директора, который до комичного скромно смотрелся на фоне громадных плечей Кондолихало, и - ещё выше, дальше - домов, лилового, болезненно дёргающегося неба. Коробки закачались у Гореницына в руках. Они поровнялись. Виталик пугливо накрылся картнонным кубом с головой, увидел, как директор, обернувшись, остановился.
     - Дрась...- испуганно бросил, когда взгляды их пересеклись. Вульф улыбался с теплейшей, нежнейшей грустью, почтительно приподнял над головой чёрную широкополую шляпу. Виталик остолбенел, он мог поклясться: в курчавых чёрных волосах того сидели маленькие аккуратные костяные рожки. Открыв рот, он смотрел, как два злодея, в развалку удаляясь по улице, сверкая зубами, призывно и весело кричали беснующимся толпам, поддерживая их решительное настроение, разжигая в них ещё большую страсть, ещё большую друг к другу ненависть, обильно совали в ладони и в отвороты одежд перепоясанные бумажными лентами свеженькие пачки банкнот, и тотчас с новой, утроенной силой начинали крошиться стёкла витрин, трещать, вырываясь из окон наружу, языки ухватистого пламени, с ещё большим остервенением люди с  размазанными красными пятнами вместо лиц танцевали какие-то дикие, ущербные танцы.


                * * *


      У Виталика горький огонь в сердце пылал: один он что ли, среди мо-ря безумия и лжи честным остался? Вглядывался в бешено мечущиеся, наскаивающие одна на другую фигурки людей, в перекошенные, переполненные злобой и отчуждением их лица, ничего человеческого в них не видел. То есть - руки-ноги у всех были на месте, голова, но функции, ими выполняемые, состояли из простых, чисто животных операций - схватить, укусить, отнять, присвоить для того, чтобы набить утробу, насытиться. И, главное, брали-то всегда больше, чем могли съесть; разрушали, нивилировали вместо того, чтобы созидать, наращивать. А созидая, творя задел на будущее, всегда в итоге имеешь больше, разрушая - меньше. Схлынули простые устои, сдерживавшие человеческие существа в рамках приличия, необходимого для безопасного и относительно безбедного совместного проживания: законы, мораль, религиозные заповеди, рухнули организации, в жизнь их воплощавшие, и - весь мир сейчас же покатился в тартарары. Так в чём же критерий?
      А, может, это он сам врёт, притворяясь мучеником и праведником, а другие как раз честны, делая то, что хочется им делать: убивать, грабить, насиловать, во сласть себе жить? И жизнь именно тогда жизнь, а не пародия, когда все делают, что хотят, и из этого всеобщего хаоса желаний рождается некий порядок, некая космическая стройность бытия? Он озадаченно тёр себе лоб и переносицу. Хоть младенцев за завтраком ешь, никто не спросит с тебя.
      Гореницын после свершившейся катастрофы осел дома, смотрел с балкона, опершись ладонями в перила, как дым над городом чертит густые чёрнильные линии, всё крепче опутывая антенны и пробитые ими небеса паутиной какой-то мрачной неизбежности, делая всё более затруднительной  задачу всеобщего спасения и очищения; как треугольные крыши столпились все возле высоких шпилей вокзала, точно собрались бежать куда-то.
      В чём же критерий? Кто виноват или что виновато в том, что людям, часто плохо, слишком тяжко живётся?- мучился вопросами он, слоняясь по комнатам, всадив руки в карманы, глядя, как его худая высокая фигура с всклокоченной головой течёт и ломается в стёклах старенького серванта. И тут он вдруг ясно узрел, что надо к Богу идти, надо - и точка! И тогда в нежных отцовских объятьях Его неперменно станет легче. От бесконтрольных похотей, от пассивности, от развращающего и разрушающего влияния других, заблудших, сердцем грубых людей, от пустого созерцания бытия,- к действию, к активному самостоятельному (следовательно, сподобленному высшему) изменению его! Делать мир с каждым днём лучше, чище, привлекательней для жизни в нём - именно этого хочет от нас наш Творец, сам Великий и Неутомимый Труженик. Иначе - смерть. Он встал, как вкопанный.  Над головой его как будто ярко засияло солнце. Да-да,- взволновался, счастливо возликовал он, изломав возле груди руки, снова полетел над давно не чищенными полами, хватая веник, чтобы немедленно вычистить их, чтобы прямо сейчас что-то полезное сделать. - И в том, в возврате к изначальному смыслу бытия - каждую секунду видеть Бога перед собой, слышать голос Его, видеть сияющий на небесах светлый лик Его, бояться гнева Его,- единственное спасение от бесцельного прозябания и деградации! Слишком люди увлеклись сами собой, своими мелкими страстишками, оторвались от Главного Источника, дающего всё и всё, если надо Ему, забирающего, забыли, кто во Вселенной настоящий хозяин, себя на место Его поставили. Бога слышать, а не глупых и жестоких людей, на секунду возомнивших себя всемогущими.
       То есть умом он, Гореницын, как бы всегда понимал,что надо быть вежливым, честным, отзывчивым, трудолюбивым, вверх, в небо, а не вниз, под ноги себе, смотреть (школа, институт, работа всю дорогу твердили это), сердцем же ему это всё прочувствовать, через себя пропустить некогда было,- друзья, выпивка, девчонки, всё это, явившееся откуда-то со стороны к нему (а на самом деле им самим, его слабостями порождённое), так наполняло, услаждало его, что в итоге мешало увидеть истину: трудись, расти, не спи! А, может, прах всё и всех побери, - думал он, вскипая жгуче-солёной злой страстью,- кому-то (или чему-то?)  выгодно, ( так поворачиваются геометрические, слепые формы космоса?) чтобы он был немым и незрячим, чтобы легче его было потом, как жаркое, съесть - пища ведь не должна ни думать, ни разговаривать? Он, слабый, глупый человек, не знал, как ответить на это вопрос... Всё - Бог! Он здесь, Он помнит и любит меня, Он спасёт меня!- чувствовал теперь он.- Он просто испытывает чувства на верность себе. И только Его голос слышал теперь, только Его светлый образ видел перед собой. Свежая, пьянящая душу волна ударила его в грудь, он задохнулся от восторга, и тотчас все эти материальные и разрушающиеся, кажущиеся беспросвестными пространства и незрячие повсюду в них глазницы дверей и окон окатила тугая струя света, и смысл жизни, доселе неведомый ему, открылся, как открывается из облаков ослепительно синее небо.
      Ведь нет среди нас главного - любви!- ужасался прозревший, пробудившийся от долгого летаргического сна Гореницын.- Суррогатом вместо здоровой пищи питаемся! Любим только себя, а это и есть на поверку чистая к миру, к другим людям, живущим в нём, ненависть, всё отравлено густыми парами её. Глотаем каждый день гадость и удивляемся: отчего желудок болит? отчего и капли в жизни радости нет, той великой радости, что даёт желание петь и двигаться дальше? Не живём, а прозябаем и ещё тысячи лет собираемся? Скажем, в институт медицинский за взятку поступят - а зачем? Людей, что ли, лечить? Самозабвенно добро творить, помогая другим от боли избавиться? Нет же, в большинстве своём совсем не это! А затем, что несчастья других - лучший, самый скорый способ деньги отбить! Затем, что самим потом во взятках, как в воде, можно купаться. А кто же тогда лечить будет? Учить по-настоящему? Кто науку вперёд подвинет, ту из которой нельзя извлечь ни капли корысти? Кто улицы будет убирать от мусора, в армии служить, у станка стоять? Кто давать будет, если все только брать хотят? И так - везде, во всём. Вот он - круг чёрный, порочный, заклятье. Вот - новый мир выстроен, новый порядок, где ложь и насилие правят бал, где каждый друг для друга не брат, но пища... Но закон таков: сегодня обманешь ты, завтра - непременно обманут тебя, ничто в этом мире не остаётся неоплаченным, всякий, свершивший поступок получает воздаяние по достоинству того  - и пожрёт в итоге нечестивца та же сила, которой тот верно служил. А хочешь вырваться из этого круга, хочешь, чтобы на твои дела добром платили - сам твори добро, о ближнем как о самом себе заботься!
      По сути дела какая-то часть людей попросту свихнулась, возомнив, что всё в этой жизни дозволено, и между безумцами, погрязшими в насилии и во лжи, и теми, у которых бог - совесть, идёт нескончаемая борьба: дерутся, и мир шатается, грозя вот-вот рассыпаться. Но то и дело казалось ему что люди - каждый из них - это никакие не цацы, а попросту бросовый материал, как камни и глина, и каждый стоит ровно столько, сколько стоит - чего же роптать, если ты там, где ты есть, где тебе и должно быть? И - пугался до судороги - всё равно для жизни, кто, хороший или плохой, на самом верху находится?..
       Гореницын психовал от бессилия, сидя один в пустой квартире; что мог он один в этом тяжко заболевшем мире изменить, разве только - измениться самому? Думал, шипел. "Мы же губим себя, обжираясь, война какая в душах у нас кипит!" И додумывал уже, быстро натягивая в прихожей летние спортивные тапочки, выскакивая за дверь: "И есть же изначально в душе у каждого этот кусок синего, сияющего первозданной чистотой неба! Стесняемся, что ли показать его? Почему нам проще чёрное друг на друга излить, марать грязью друг друга, чем руку дружбы подать? Зачем мы спорим, сражаемся, доказываем своё превосходство? Над кем превосходство, если все мы - Саши, Пети, Маши, Славы - одинаковые, через всех и каждого Божья искра течёт; значит, расталкивая локтями других, кого мы считаем ниже себя, к самим себе такую же жёсткую мерку прилагаем. И вот она - война, кровь... Математика." Летел вниз, улыбаясь до самых ушей, крутил-вертел в голове то, что нашёл: формулу. "Остановиться, поглядеть друг на друга, поверить друг в друга, не поддаваться чёрным желаниям порабощать и властвовать - вот выход из создавшегося катастрофического положения. А плюс В равно С. И ещё - честно трудиться, брать столько, сколько отдал, а, может, меньше ещё, чтобы не пережать; помогать. Надо, чтобы не злой, а добрый царствовал - это! И тогда засияет такая любовь, какой свет ещё не видывал!" Он захотел стать той каплей добра в океане зла, с которой всё начинается.
      Гореницын, взмахивая локтями, летел над дорожкой, вверх, к крышам домов подбородочком тянулся. Такое понял, что хотелось сейчас же всем рассказать! Что армаггедон вовсе не краткое, единовременное действо, как написано, а длительное и каждодневное - каждый день по чуть-чуть вся махина человечьего мироздания катится к пропасти, точнее - сами люди по глупости своей толкают её туда... Крупица за крупицей сыпится песок у основания высокой башни, под броским названием цивилизация, разрушается кажущаяся нерушимой и вечной кирпичная кладка, и - бах! - однажды съедет всё строение прямёхонько его беспечным обитателям на голову. Каждую минуту свершаются маленькие трагедии, выливаясь в итоге в одну большую, непостижимую и роковую, крушатся простые житейские надежды, являются, как пузыри на воде, зловещие предзнаменования, и, наконец, нет больше пространства и времени для исправления, всё... Сегодня это, страшное произойдёт, завтра? Или уже произошло, только мы, слепцы и глупцы, ещё не понимаем этого - а когда поймём, поздно будет что-то менять, бежать, спасаться, на помощь звать? О, если бы хотя бы на шаг залететь вперёд, увидеть оттуда, из "светлого" завтра, сколько пути осталось ещё? Узнать и мягче, если что, подстелить... Кусочки, камешки, фрагменты мозаики... Остановить этот процесс складывания катастрофического будущего - вот задача задач, вот над решением чего денно и нощно биться надо ! А мы...
      Виталик, треща резиновыми лапами кед о крошево асфальта, шебурша брезентовыми крыльями ветровки о закопчёные дымом стены домов, молнией нёсся, вскочил, задрав колени, в первую попавшуюся бетонную пасть витрины, ощерившуюся (о, предупреждение!) острыми зубами-осколками. В дальних комнатах метались тени, с треском лопались фанера и доски, звенело и сыпалось стекло. Он медленно вошёл. Обернулся: в стене позади него зияла белая яма, секунду назад всосавшая его; тусклые деревья, дома, разбитые, сгоревшие машины падали, исчезая и кувыркаясь, в неё; внезапно затосковал. Какие-то мужики в растянутых потных футболках и спортивных штанах, выглянув, злобно уставились в него. Раскурочивали кафель, панели, зеркала, складывали всё аккуратно в штабеля для выноса. Гореницын голыми розовыми дёснами вымученно улыбался, натужно дышал, боялся, ни одного слога из себя не мог выдавить. "Давай, что же ты? Ты можешь!"- толкала его добренькая игрушка-человечек изнутри, презрительно пшикала.
    - Тебе чего, придурок?- сросили кривыми ртами ребята. Грязные вороты рубах свисали у них на мокрых шеях. Виталик сухими губами проплямкал, что воровать не хорошо, грех, достаток надо тяжким трудом добывать, за грех - неизбежное наказание. Изумлённо и бесшабашно-весело парни переглянулись. Его схватили, прохлопали с ног до головы - нет ли оружия. Главарь, меленький, худенький, лысый старичок выплыл к нему из расколотой надвое бетонной стены.
     - Слушай сюда, сынок,- сказал, с симпатией глядя на него маленькими подвижными глазками, сунул ствол под резинку синих спортивных грязных штанов,- ты, я вижу, идейный, думаешь, что можешь мир своими жалкими слезливыми потугами изменить? Так вот, ты это брось. Великое правило знаешь: против лома нет приёма? Если, конечно, нет - чего? То-то. Так что вали отсюда, псих, пока тебе башку не отвинтили. Любовь и доброта знаешь когда требуются? Только для мамкиной цицки, понял? А в остальном - мужские игры, война, пот и кровь, сплошные мускулы...
       У Гореницына начали колени трястись, он смотрел в морщинистый, шевелящийся рот старика, вдруг совсем не видя глаз того, и даже рот казался ему грозно выщерившимся дулом пистолета. Он, сам себя не слыша, стал говорить про ошибки, прощения, воздаяния, не лгал, мучился, стал вдруг светиться весь изнутри, его этот внутренний жаркий огонь согрел, дал ему сил, он подумал, что последняя минута его жизни настала. Сначала мысль эта его испугала, уничтожила, потом - умилила, успокоила. Наплевать, сказал он себе, один раз умирать, всё равно мир вокруг рушится. Вдруг, до чёртиков захотелось развернуться, сбежать, в какую-то секунду он видеть и слышать перестал. Зажмурив ставшие бессильными глаза, он выпалил:
     - Вы все живёте в замкнутом круге, губите себя, мир губите! Зачем? Живите честно! Пожалуйста!
     Они терпели его писк, делово двигались, выполняя свою работу по разрушению (Очищению, обновлению?,- хмурясь, видя вдруг чуть дальше, чуть шире, подумал он,-измениению?) материи, недовольно поглядывали. Но когда он, как тот великий в Храме человек, начал приготовленные ими ряды вещей сбрасывать на пол... Один стриженый коротыш вытащил хищно свернувший пистолет и вставил его стальной кривой хобот Гореницыну в висок. Щёлкнула собачка. Виталик испуганно присел,  зажмурился... Последнее, что он видел - было недоброе лицо полудемона-получеловека над ним, серая щетинистая щека того. Он, Виталик, что-то стал объяснять, выкатывал резиновыми неслушающимися губами красивое про братство, любовь, про вселенское терпение, про вечное и Божественное, изо всех сил стараясь, улыбался. Рявкнув, существо назидательно ударило Виталика железом в переносицу, выбив из носа громадную густую чёрную дрожащую горошину, заставив его молчать, дуло, съехав, уткнулось в его худую твёрдую грудь. Свернул огонь, враз у Гореницына властными пальцами дыхание отобрали, весь мир, на мгновение испуганно замерев, шарахнулся в стороны и, оглянувшись тысячами тысяч ликов, на какие-то мельчайшие ненужные крупицы рассыпался... Бездыханный, он скатился на пол, забился, захрипел. И вдруг его накрыла непроглядная, чёрная пелена. Горячее,- последнее, что почувствовал он,- жирное, густое, живое, хлынуло из его разбитой груди, обливая руки, лицо... Угасающему, слепнущему ему вдруг почудилось, что он что-то, проблеск, впереди увидел...
     И вдруг - свет! Да много! Да весёлый, искристый какой! Жизнь снова во всей своей силе и полноте на него, в него обрушилась, но - другая какая-то, не такая, как была, глубже, значительней, изначальней! Показалось, что сердца в груди, крови в жилах, костей и суставов в теле - больше не было, не нужны попросту стали, вместо них какие-то другие, более мощные механизмы работали... И совсем не страшился он этого нового! Голубое сияние наверху позвало... Убили?- он очень ясно, спокойно подумал.- Пусть, неизбежность...
      Очнулся в захарканном пыльном углу, увидел свои худые, перехлёстнутые одна на другую ноги в грязных матерчатых тапочках, на него вылезшая из щели крыса чёрными бусинками глаз оценивающе уставилась, мокрый, блестящий нос её, разнюхивая, двигался. Бордовая, затвердевшая лужа прилипла к его груди. Кругом - никого. Трясясь, Гореницын, разорвал рубашку, с треском лопнули петлицы и пуговицы, грудь оказалась цела, матово белела, торчали в разные стороны коричневые соски. Он поднял с пола тёплую ещё, вонючую гильзу. "Как же так?"- поверить не мог, он помнил  раскалённый, жгущий плоть выстрел, ослепившее, стёршее сетчатку глаз пламя. Захрустев осколками стекла, подлетел к окну. Светлые тени парили наверху с распахнутыми кучеряв-
ыми облаками-крыльями. Яркое, слепящее сияние вокруг него, возвышенная радость внутри не проходили. Он прислушался: страха в груди больше не было, он попросту стал неведом ему. Припал щекой на шершавый, прохладный бетон стены, засмеялся, а потом очень сладко, роняя водопад слёз, заплакал. К нему, улыбась, протягивая руку, двигался один ангел...


                * * *


       Курошеев, вернувшись к себе в кабинет, сразу принялся потрошить сейф. Он решил разыграть запасной вариант - секретное обкомовское бомбоубежище. Толстый над головой бетон, многокилометровые прохладные под землей переходы, автономная мощная электростанция, запасы пищи на месяцы, если не на годы,- всё белой и зелёной краской освежающе выкрашено, отглажено, отутюжено, всё до сих пор в прекрасном состоянии - спасибо его предшественникам управленцам, в те достопамятные имперские времена своей безопасностью в грядущей стычке с империалистическим хищником озаботившимся, но - не "срослось" тогда, не грянул, как не ждали его, атомный апокалипсис; теперь вот, спустя столько лет по другому уже поводу сростается...  Выходит, и о нём, о Курошееве, плоть от плоти и кровь от крови своих, тоже подумали. Запрятаться, затаиться, лечь на дно, а там пусть эти куцие гаврики ищут-свищут его! Деньги только нужно было собрать, эквивалент поглощённой им за долгие годы человеческой энергии, обязательно потом пригодятся, когда распогодится.
     Шершавые, приятно исцеловывающие кожу кирпичики прыгали в целлофановый мутный пакет. Раз, два, пять, десять, двадцать, тридцать,- дёргая голубыми прозрачными губами, считал Ипполит Всеволодович,  нарадоваться не мог, видя, как растёт, тяжелеет серо-зелёный бумажный ком, ладони счастливо потели. Только его, больше ничьё, тяжкими трудами заработанное! Нет, он никогда не держал в руках ни лопату, ни метлу, никогда ни одного кирпича в основание строящегося дома не уложил, ни одного человека ничему толковому не выучил, его труд заключался совершенно в другом: разрушение; он всегда старательно ломал то, что другие строили, и - странное дело - это дело разрушения, уничтожения приносило ему большие барыши, и большое удовольствие. Другие созидали, строили, он - ломал; ломал, выщерив зубы, курочил, другие, не видя ничего и не понимая, что происходит,- снова самозабвенно строили. Вначале, выбившись в высокие руководители, он из кожи лез вон, чтобы помочь другим, решить общие проблемы. Но до него быстро дошло, что созидая, отдавая людям всего себя, много не заработаешь. Зачем страдать, мучиться, ночей не спать, горло и сердце рвать, если, просто подпихнув плечом, просто отведя глаза, проигнорировав, смолчав или, наоборот, замолвив слово, подмазав, не поднимаясь с кресла в своём рабочем кабинете, можно было добиться для себя выгоды несомненной. Чернь, рабы!- хохотал он, стремительно преображаясь, чувствовуя, как сердце его наливается чем-то чёрным, ядовитым, кислотой.- Пейте, жрите суррогат, который мы вам подсовываем, увлекайтесь вашими мелкими страстишками, закрывающими вам глаза на истинное положение вещей, и, главное, работайте, работайте, больше работайте! И он уверовал в свои непреходящие избранность и даже святость и, наоборот, во врождённые греховность и дремучую отсталость других, в незначительность их интересов. Ему виделись роскошные особняки на лазурном берегу океана, подруливающие к мраморным коллонадам лимузины, экзотические продукты на приборах из царских коллекций, истончённая живопись в рамах на стенах, красивые, самые лучшие на свете женщины, и всё это - он мог купить, всё это ему могли принести волшебные бумажки, которыми он сейчас до отказа набивал сумку.
     Женой, детьми пренебрёг пока - потом заберёт. Ничего, посидят пока дома, не рассыпятся. По сердцу скребнула кошачья лапа. Ему показалось, что бросая своих близких на произвол судьбы, он творит предательство и заплатит за это.
     Ах, попёрся краснопёрых увещевать, хорош! На мгновение показалось, что сможет легко приструнить их меднолобого, тщеславного вождишку с надменно надутыми губами, знал он: нет ничего сильнее денег. Что ж, неувязочка вышла - чересчур идейным оказался визави его, накачанным утопическими глупостями, или это - кипящие гневом глаза, сжатые кулаки, нервные из угла в угол похаживания, пламенные речи - показное всё? Скорее всего. Кушать ведь все хотят - и коммунистический диктатор, и капиталист-эксплуататор, и простой уборщик, бедная душа, а посему без них, без денежек, ни шагу не ступишь. И идея их коммунистическая эта всеобщего равенства и благоденствия - с душком, как протухшая рыба. Никогда до них, каменнолобых, не дойдёт, что нельзя поголовно всех людей счастливыми сделать; продвинутые, а диалектики жизненной не понимают: должно же в этом мире наравне с белым и чёрное существовать? Кто-то в самом внизу должен же обслуживать тех, кто выше их находится? Ведь не зря же вообще эти "верх" и "низ" существуют, как "плюс" и "минус" в электричестве? Пусть растут, умнеют, чище если не душой, так  телом становятся, вот тогда и вверх, ближе к солнцу, постепенно поднимутся. Это потом, возможно, когда кругом сплошные автоматы и роботы на земле и на других планетах тяжко вкалывать будут, встанет вопрос о равенстве и братстве людей во всей своей широте и глубине и то ещё, как говорится,  бабка надвое сказала: человек, он всегда человеком останется - тварь зависливая, дрожащая, а пока... Время сейчас такое, что просто необходимо шкуру свою драгоценную покомфортней пристроить, а не сделаешь этого ты, не займёшь места вакантного светленького да сладенького, быстро сделают это вместо тебя другие... Не хватает пока на всех с их высокими потребностями материально-технического обеспечения, значит, должно оно распространяться только на избранных. Курошеев расхохотался. Да они, краснопузые, по сути и пристраивают поудобнее каждый свою собственную задницу. Получат власть, а там... Ничем они от других не отличаются, разве только гораздо жесточе в силу своей моральной отсталости.
      Странный гул нарастал в вестибюле - точно лавина, несясь по этажу, срывала с пола дубовый паркет, крушила кресла, громила люстры и окна. Курошеев с тревогой вскинул голову. Дверь в его громадном кабинете вздулась и с треском лопнула, как яичная скорлупа. Курошеев со вздыбленными вверх волосами так и остался стоять с тяжёлым, набитым пакетом в руках, вытаращился.
       Пылающие ненавистью взгляды, искажённые судорогой лица - десятки человек, ворвавшись, смотрели на него, высверливая в нём взглядами дыры. Гроздья пробитых гвоздями дубин, железных тяжёлых цепей болтались в руках. На мгновение повисла зловещая тишина.
       Как толпа оказалась рядом, Курошеев не заметил. Плотное, чёрное кольцо окружило его, захлестнуло. Женских лиц было много.
      Курошеев в окне увидел свою импортную мускулистую машину с задранным носом, готовую унести его хоть на край света. Отчаяние переполнило душу. Почувствовал, как по черепу ему со звоном застучали палки, протяжно закричал.


1999