Повесть Теорема Неба, глава восьмая

Павел Облаков Григоренко
               
                Теорема Неба

                повесть

                Павел Облаков-Григоренко




                ГЛАВА ВОСЬМАЯ



    В городе появились боевые отряды - маршировали ровными колышащимися колоннами, гремя ботинками по мостовой, разъезжали на грозно рычащих, плюющихся чёрным дымом грузовиках. В петлицах у всех трепетали алые лоскутики, точно крохотные щепотки одного большого, разметавшегося повсюду в городе революционного огня. По вечерам, в наполненным электричеством сумерках, высоко сыпя оранжевые искры, трещали на перекрёстках костры, и лица людей, угрюмо сгрудившихся вокруг, превращались в тёмные злые скачущие маски. На окраинах толпам раздавали оружие, там и здесь сыпалась звонкая, злая и грозная дробь выстрелов.
     Зияющие чёрные витрины-рты магазинов просили о помощи. Ни одного целого стекла в городе не осталось. Многие из милиции, посбивав кокарды, перешли на сторону буйствующих и командовали.
     Иногда на улицы наваливалась подозрительная тишина. Заходились пронзительным лаем собаки. Пустые окна, налитые серой непроницаемой мутью, звали спасаться, бежать...
    Скотников был как никогда деятелен. Летал по ярко освещённой комнате с засученными рукавами, бормотал бессвязное, бросался к столу, чтобы что-то записывать, беспрестанно названивал по телефону, город молниеносно отзывался сигналами. Спал прямо в кабинете на кожаном уютном диванчике рядом с заваленным бумагами письменным столом, положив круглую лысую голову на томик вождя. Разбуживая его, гремел над головой старомодный медный будильник. За ним самоотверженно ухаживали женщины. Чай с лимонами пил - тоннами, носили ему тайно дефицитные сырок и колбаску.
     Вёл приём посетителей через своего новоявленного секретаря - молодого смышлёного парня, беззаветно преданного делу партии. До оскомины надоели ему толстоногие и полногрудые женщины, делающие вид, что пекутся о нём, о великом вожде и о его чаяниях, а на самом деле беспокоющиеся исключительно о себе, о своём служебном положении, а других - увы, увы! - горячих, истинно деятельных, в его деле днём с огнём не сыскать было. Вот разве что только Роза... Ах, Роза, нежный, яркий цветок! Он когда думал о ней, с сердцем его что-то неладное деялось: билось, рвалось, летело высоко, как птица! Влюблён?- спрашивал он себя с пряной, позолоченной улыбкой на губах и не мог, боялся ответить на этот вопрос.
      Принимая гостей, писал и разговаривал одновременно. Прощаясь, не отрывая глаз от бумаги, мычал, выбрасывал для пожатия влажную, круглую ладонь. Стильный, пятнистый, бордовый галстук лежал на груди, на белоснежной сорочке. Сердцем, кожей чувствовал, что делает историю. С детства ему казалось, что случиться в его жизни что-то необыкновенно-важное должно, и вот же - сбылось. Образ его строгой мамы перед глазами вставал, хотел скорее похвастаться перед ней - он краснел от неловкости, от счастья. И писал, писал... Буквы сами вылетали из-под крошечного, сверкавшего, как маленькая молния, золотого пера. Писал: "... взять почту, телеграф, телефон... мостами завладеть и важными разъездами..." "Восстание,- писал,- это искусство."
      Уютно было в его кабинете, тихо, знал: ничего с ним случиться не может, потому что - заколдован он. Не за себя ведь в сущности борьбу ведёт, не за свои шкурные интересы... А Бог?- вдруг пугался он, руки, ноги, плечи у него почтительно немели.- Где же Он - великий вседержитель, повелитель сущего? Где-то, кажется, очень далеко, ничего не видит, не слышит, ни за кого не вступается... Значит, ему, Скотникову, и карты в руки...
      Дежурная машина выносила его на площадь, и всё необозримое пространство от одной башни к другой взрывалось от рёва тысяч глоток. Его на руках поднимали на пригнанный пятнистый бэтээр, и он карабкался наверх, скользя по железной броне подошвами. Пронзительно крича и от волнения картавя, он объяснял, что и как надо делать, чтобы взять власть. И в моменты подобных высоких, волшебных полётов радость вскипала в груди оттого, что жили до него большие люди, бесконечные умницы, оставили после себя подробные инструкции, и нужно было только правильно называть и выдёргивать; ну и своего, конечно, добавить чуть-чуть, приперчить, что называется.
     Толпы восторженно орали, и у него кружилась голова от успеха и трёхметровой высоты. Друзья апплодировали ему очень искренне, но нет-нет да и замечал, как за спиной у него грязная возня начинается, и рожи, рожи... "Ладно,- говорил себе,- главное победить, потом разберётся он..."
      Женщины, казалось, готовы были самые души свои ему отдать, он знал, как, какими духами, у каждой из них блузка пахнет, так близко они к нему подлетали, точно мотыли к яркому огню жались. Погибнут! Сгорят! Ничего не видят, не понимают... Его эти показные, рабские их покрность, заботливость  раздражали,- мужиков служилых ведь хватало вполне, неброско, терпеливо выполняющих любую работу - но иногда были всё-таки приятны. Он их, баб, институток разных мастей, самые безнадёжные и щепетильные дела решать отсылал: лбы в кровь расшибали, а результатов положительных добивались. "За женщинами будущее? - пугался он.- Ишь как рылами землю роюют, не чета всё-таки нам, мужикам! Разленились мы..."
     Одно лишь среди них божественное отражение видел - девушку Розу. Если бы на чаши весов поместить её, Розу, и революцию, не знал бы он, какая бы для него перевесила.
     Иногда очень ярко мерещилось, почти жгло: в холщёвой рубахе на далёкий хутор зашиться с ней и пить парное молоко из кувшина и любовь большими глотками, лёжа на колючих, огненно-жёлтых сене-соломе... Лето, ночь, звёзды наверху как волшебные рубины и алмазы переливаются, сверчки оглушительно из кустов бьют - и он такой молодой, почти юный, помолодевший... Ничего больше не надо...
     Ах, Роза, Роза, имя ласковое, звучное... Где сейчас ты, алый цветок?.. Люблю...
     Словно по голове его волшебной дубиной огрели-одарили: обезумел, обомлел; имя любимое в постели каждую ночь шепчет, подушку обнимает, целует, вообраяжая в ней её, Розу,- глупость какая! Каждый сантиметр её, фигурки девушкиной, тайком обсмотрел, олелеял, выучил. Хоть и говорил себе: нет, всё, как прежде, жизнь - она жизнь, затмение это только - слепота, временное. Но чувствовал: влип, да так, что не выпутаться просто так, по своему желанию. Из дальнего, но очень важного, сокровенного уголка сердца всё пёрло... Увяз коготок - всей птичке пропасть...
     Что - птица, курица жалкая он, получается? Слюнтяй?
     Чудовищным усилием отгонял от себя соблазнительные видения - её, девушкину, обнажённые ножку или грудь, шипел, потел, отирал мокрую красную шею платком. И - нырял с головой в работу, писал, творил.
   И чаще - ей посвящял своё вдохновение. Так и решил: к ногам её, придёт время, победу свою положит.


                * * *


      Курошеев вдруг - был такой момент - запаниковал. Забегал от стены к стене в кабинете, выглядывал в окно, длинный нос из-за шторы едва высовывая. Гудели стены и потолок: сгоришь! пропадёшь! Стол, шкафы, стулья угрожающе топали деревянными ногами: пропал, погибаешь! Беги!- кричали круглыми ртами с потолка обезумевшие плафоны. С улицы в его окна такие злобные глаза из беснующейся толпы сверкали! Такие каменные, готовые крушить кулаки в окно, прямо ему в лицо, в сердце вздымались! Его, Курошеева, крови жаждали? Заламывая руки, он защебетал, закудахкал себе под нос: "Господи, за что - я? Почему именно меня стереть в пыль должны великие жернова эти? Что-то не так с точки зрения всеобщего миропорядка сделал я? Да нет - вроде всё так, благо творил, пусть даже иногда загребая против течения, своё в противовес общему решая, так от того - от неровно стоящих камней и сопротивления ими чинимого - поток только бурнее становится...
   О себе думал чуть-чуть больше, гуще, чем нужно было,чем всеобщей человеческой моралью допускается, свои дела с немалым азартом решал. Но разве это преступление - под зад себе соломки мягче постелить? Нет, разумеется..." Что - он один такой, который сначала себя любит, а потом других? Многие до него и при нём так делали - свой рот до отказа набивали, когда у других на ложку нечего было положить. Раз к дармовой кормушке волшебная волна вынесла - пей, бери, наслаждайся! Все так делают - берут, всей пятернёй подгребают, едва позволят возможности, почему же только с него одного спрос? Под горячую ангельскую руку попал он, что ли? Наверху, в небесах, там что - тоже революция? И если уж суждено ему ответ держать перед вышестоящими небесными инстанциями за содеянное, то пусть ему только за его, отнюдь не самые зловредные, а не за чьи иные дела воздастся. Ведь - все! Все в этой стране, больше даже - в этом во всём обширном мире, наполненном и холмами и долами и лесами, величайшими вершинами и глубочайшими низинами, в сравнении с которыми человек - пыль, ничто,- все самозванные корольки, все нечисты на руку, повсюду, на всех уровнях бытия, от низа и до самого верха, злобные упыри и вурдалаки позасели... У-ух, как жесток мир!.. Почему работяга, который вчера гайку на заводе украл, вор по сути сутей, судит сегодня меня за то, чего я даже в помине не совершал, что ему попросту спьяну примерещилось? Я украл? Убил, может быть кого-нибудь, изнасиловал? Какое, к чертям, воровство, убийство кровавое какое, насилие, кто видел? Где, когда, кого? Не было ничего подобного !
    Так почему косо смотрят на него, зачем весь этот кровавый революционный сыр-бор затеяли? А всё просто: отнять, поделить. Завидуют успеху его и таких, как он. Завидуют, жаждут реванша, потому что ничего, кроме насилия, творить не умеют, не научили их их самовлюблённые вожди-болванчики. Возлюби ближнего!- ах, как прекрасно придумано, какие ясность и простота! Люби и - точка, прощай другого, протяни руку, иди навстречу ему! А там, в этих всеобщих любви и прощении неизбежно и успех явится, богатство на земле и на небесах. Нет - крови им, войны, жертвоприношений подавай! Будто в близком родстве все они с перепончатокрылыми демонами, ненасытными в погибелях, обуреваемы ими. Он же, Курошеев, всегда по возможности берёг и прощал - факт это! - точно по-написанному, за небольшим, к несчастью, исключением: что поделать, жизнь гораздо сложнее, чем кажется, и воля его часто не играла никакого значения; а вот его - прощать никто не будет. Именно, получается (если любовь это всё) его - настоящую-то, Богом данную власть - к рукам прибрать и затеяли, да грубо, да кроваво, да ещё подстрекаемые со стороны, как в том далёком страшном семнадцатом! Нечестивцы! И кто, значит, они, злодеи, какой силой ниспосланы? То-то и оно. И в  этом - в неконтролируемом взрыве насилия, в звериной жестокости, явно поощряемых - повторить нужно - со стороны, точнее сказать: из некоего тайного законсперированного центра, - вся человеческая история? Боже, примитивно как! И как всё-таки безошибочно верно: все боятся, все, как один, жить хотят, все трепещут, как на ветру листы осенние; страх - вот самое верное оружие в борьбе за власть! "Плетью обуха не перешибёшь,"- так, кажется, говорят? Нет способа защититься от грубого насилия, если, разумеется, нет в наличии более сильного, всесокрушающего оружия. Но им-то ещё разжиться надо! Революция это и есть по сути с хрустом удар обухом по затылку, сильный - слабого! Ах, больно как, алое, горячее на снег так и хлещет! А бьют-то за что? Люто злобствуют человеки, потому что низкую ступень развития сознание их занимает, потому что по жизни неудачники, а желают, подстрекаемые со стороны нечестивцами и злоумышленниками, вооружаемые ими, оставаясь меньшим, всегда большего - получить здесь и сейчас. Здесь и сейчас! А ведь закон жизни в другом: дать; сначала - дать, а потом уже, если то, что ты дал, потребно другим, иметь вознаграждение; своим горбом заработать блага надо! Не хотят по-честному трудиться: за грамм счастья - тысячу грамм пота; вот и растереть в порошок готовы тех, кто
хоть на полкорпуса вперёд выбился, мешает легко взять, хапеуть..."
       Но опять же: не мы движем, нами движут, а это - жизнь - всегда что-то иное, чем кажется - большее.
       Как исчезнуть, как раствориться без следа, чтобы до поры до времени, пока не рассосётся, не видно и не сышно было его?- думал, трепеща, кусая как мальчишка ногти. Обложили... Курошеев о платье женском старомодном до пят подумал, о незаметном в нём побеге во всеобщей суматохе земли и небес, - как тот известный персонаж из холодных, наполненных первобытным ужасом октябрьских дней семнадцатого. Переодеться и - подбрасывая пятки к затылку, бежать, растаять, как розовый туман на заре...
     А семья, семью куда девать?- похолодел он, сжал до белых костяшек поручень стула. "Семья, семья... Ах, семья?" Ничего с ней не станется, дети, жёны за отцов и мужей, как говорится, не в ответе ... Ему одному, главное, спастись, он - мишень. Ему стало стыдно, грудь рассёк невидимый клинок, и голая душа заныла, затрепетала, защемила. Сын, дочка, родные создания, кровь от крови... Разорвут ведь, растерзают, только мокрое пятно на асфальте останется...
     Он припомнил, как лет десять тому назад, с мальцом своим купаясь на речке (глаза жгущая зелень осоки и камышей на берегу, синь высокого до безумия неба над головой, маслянисто-чёрная, сверкающая под солнцем гладь воды, самое солнце, точно чей-то громадный жёлтый глаз, прямо в душу с вопросом заглядывающее), заплыл слишком далеко и стал как-то вязнуть в глубину, безнадёжно тонуть; вроде  бы не плохой пловец он, а перерасчитал свои силы, не мог удержать на себе мальчонку; таким тяжелым вдруг показалось тело своё - руки, ноги, голова - да ещё обременённое весом тела чужого, так мало дыхания осталось в груди, что рванула какая-то чёрная, острая пружина из-под сердца, озлобел вдруг до крайности, так захотелось только одного - жить, существовать и дальше в своём привычном обличьи-воплощении, во что бы то ни стало, любой ценой! Вскочил из воды наверх, рассыпая вокруг себя фонтаны брызг, в самое, показалось, синее небо выпрыгнул, со всех ног и плечей погрёб прочь от опасного места на мелководье, отшвырнул от себя, точно лягушёнка, пацана, кровинку родную свою, видел потом, застыв от ужаса, как слабое тельце того - сбитый ветром малый листок - парит в вышине. И вот в ту самую секунду, когда, толкал тёплый дрожащий комок прочь от себя, не устыдился содеянного, а, наоборот, возрадовался, возблагоговел, что сам спасён, пусть даже неправедно, ценой жизни другого существа; ах, живой,- улыбался во всё лицо, гребя и отплёвывая солёную, грязную воду, ах пока -  здесь, по эту сторону, не иначе какие-то силы помогают ему, не иначе - достоин он высшей помощи.
     Прокинул себя двумя-тремя взмахами на безопасное место, отдышался, встал на ноги, убедился, что жив-здоров, и только тогда опомнился. И когда рваные бурые волны швырнули ему пеной в лицо, точно плюнули, и, пролетая, крикнул ветер: смотри - никого!- он стал хватать глазами всё пространство вокруг - и холодную воду, и небо, и наполненную чужими, безразличными, хохочущими лицами полоску берега - и точно: не было сына, пропал! И резиновые пятна на поверхности тоже хохотали над ним, растягивая чёрные длинные рты: проклят теперь, виноват! Мозг, вены, артерии, все внутренности стали у него рваться и шипеть, точно его железным прутом попотчевали, и он, глухо воя, стал пилить ногтями себе лицо, резать свою плоть, которая теперь показалась ему ненужной, пустой, даже - преступно избыточной. Вспыхнуло ярко: что у желания того выжить, секунду назад властно в нём прозвучавшего, гнилая суть, что не ангелы пышнокрылые, вечные адепты жизни, выручая, тянули его из воды, а козлища рогатые, у которых копыта вместо ног болтаются. Шутку злую сыграли над ним, и теперь из кустов дикие и мерзкие рожи гоготали и улюлюкали над грянувшим несчастьем его.
     Потом на берегу, весь облипший листами и песком, голый и трепещущий как безумный целовал испуганного мальчишку. Никто ничего не понял вокруг: бежала голопузая пляжная жизнь, сине-красный летал над головами пластмассовый мяч, трусы и лифы, вмещая в себя разомлевших их обладателей, пестрели на бледно-жёлтом песке. Жена вяло с покрывала вознесла и опустила лицо с красной вспотевшей одной щекой - никаких подозрений, словно уснуло материнское сердце её.
     Сыночек дорогой даже не успел понять ничего, мелькнуло, видно, у него голубой строчкой небо над головой, солнце, как розовый весёлый мячик, прокатилось у самых ног; бултых! - и он уже на мелководьи, точно действительно какая-то волшебная ангельская сила понесла его прочь от опасности. Щекочет ноги жёлтая водичка, вот она - мама, вот они - знакомые, вот - люди все, приветливые, милые.
      Выпятив грудь, браво врал потом Курошеев, что судорога ногу свела (это придумал, чтоб крик свой нечесловеческий оправдать), оттого, мол, сам погибая, из последних сил и оттолкнул дитя к берегу (просто чудо, что спас, а не погубил, ничего ведь не видел, не слышал, не чувствовал, только страх свой, как огонь, горячий и колющий). Хлопали его друзья по плечам, поздравляли. Думал, думал, над этим: везение да и только, счастье какое-то. Сейчас бы без сына, олух, рос. Аванс то некий был, свыше попущение, а он так не понял ничего.
      Ни единому человеку так и не сказал правду,  даже жене, схоронил всё в сердце своём. Но выжегающее душу чувство предательства, год за годом точно чья-то чёрная тень преследующее его, всё чаще теперь звучало, как зловещее чему-то предупреждение.
      Вот о чём он вспомнил, и прежде, чем поскорее забыть страшное, всплывшее в памяти (ничего ведь не происходит просто так, без смысла, "не всплывает", не правда ли?), увидел вдруг, что люди, его окружающие и всё тепло от них, и его тепло к ним, улыбки, жесты, любовь, и даже иногда маски, неправедное - это и есть истинное спасение, истинный смысл бытия, живое, естественный поток, а вовсе не религия,- о чём все без устали трещат на всех углах,- по сути страсть к некрофилии, поклонению мертвецам, не вымышленное; и без этого, без лжи, после всех жизненных кульбитов и комбинаций, имевших только одну цель - наживу - какими бы приятными они не были, после жизни, наполненной смрадом излишеств, обжорств и предательств - пустота. Пустота, ноль. И такая глубокая пропасть - кромешная тьма, отрешённость - на него глянула, что жить дальше перехотелось. Зачем жить, если в конце жизни - провал?
      На мгновение жарко разгорелся перед глазами костёр, взмыли высоко, до самого неба, искры, раскалёнными красными перстами прикасаясь к душе и испепеляя в ней все заблуждения и грехи; и едва он повернул голову, чтобы на жизнь свою просветлённо взглянуть - всё, не было уже там, за плечами у него, ничего, ни хорошего, ни плохого. Видно, исчезла, окончательно выгорела совесть его. И снова: выжить же как-то надо, напирают со всех сторон, убить хотят? Не-ет, не возьмёшь!
     Он и сам, Курошеев, кого хочешь мог убить теперь.



                * * *


      Перед самой дверью Гореницын задержался, сердце высоко, истошно прыгало, под самое горло ударяя, порывисто, тяжело дышал. Кнопка звонка на стене обожгла палец, он одёрнул руку. Прохлопал карманы, проверяя. Деньги были на месте. Фу-ух!
     Он долго стоял, не решаясь позвонить.
     Гулко в подъезде - снизу, сверху - стучали замки, летели голоса мужские, женские. Кажется, ругались; оглушающе, отрезвляюще прозвенела пощёчина. Гореницын вздрогнул, горько приулыбнулся: он один, сердце его никем не занято, хорошо это? Наверное. На вымазанных зелёным и белым стенах тускло горели квадраты окон, закаменелые торчали в них, точно умерли, ветки деревьев. Через мутные стёкла, едва качаясь, врывался город. Снизу- было видно сквозь решётку лестницы - кто-то шёл, поднимаясь, размашисто двигая руками.
     Виталик быстро вдавил пластмассовый сосок. Прокинул в голове: "Здравствуйте, как дела? Заберите ваши деньги назад, подавитесь вашими деньгами!.." Нет, слишком грубо: "Добрый день, я передумал, возвращаю... Как так - нельзя? Почему?.. Плевать хотел!.." Вот так - порезче, и именно с вызовом, напористо - да! - а как иначе? И, возможно ещё, - швырнуть пачку в лицо.
     Открыл Вульф. Печальные, злые, чёрные его глаза  потрясли Гореницына. Траур в читом виде. Как всегда элегантно одет. За узкими плечами директора, затянутыми в вельветовый тёмно-зелёный жакет маячила чья-то громадная фигура: вздутая колесом грудь, над ней гладкая, выбритая, целлулоидная физиономия. Взмахнул длинной кистью руки,
приглашая входить.
     Гореницын опустился на мягкий стул с кроваво-красной обивкой, с самого краюшка.
     Второй, черноусый гигант, с длинным, как дыня, лысым черепом и горбатым носом a-la turk, тотчас навис над ним, толстые волосатые руки с закатанными до локтя рукавами малинового пиджака сложил на животе. Гореницын признал в нём стеклянноглазого, принесшего ему письмо; коричневое, неподвижное, ненастоящее око того мрачно в него уставилось.
    - Ну-с,- ещё раз вздохнул Вульф, на этот раз с каким-то зловещим смыслом, лицо его сделалось хитрейшим, сладчайшим.- С чем пожаловали?
     Гореницын стал что-то мямлить, робко снизу вверх лил голубые точки глаз.
    - Вот,- стал он рвать на груди карман, голос его ломался, дрожал,- получите!- К ужасу своему, никак не мог открыть клапан, застёгнутый на металлическую заклёпку, дёргал, шептал ругательства. Эти двое молча ждали, с непроницаемыми лицами смотрели на его скачущие белые пятна рук.
   - Что? Как?- тоненько, гадко, с выражением полного презрения спросил Вульф, полуприкрыв глаза, сцепив и нервно крутя пальцы на груди, Гореницыну показалось, что тот сквозь закрытые веки на него уставился.
    - Дорогой мой,- наконец, внятно заговорил Вульф, попробовал тончайшими губами улыбнуться- Вы не это ли ищете?- Держал в пальцах хрустящий фиолетовый кирпич, туго крест-накрест перетянутый банковской бумажной лентой,- точно такой, какой у Виталика только что был.
     - А-а... О-о...- чувствуя недоброе, начал мычать Гореницын, снова с треском задёргал карман.
     - Так - это?- наехал сурово бровями Вульф.
     - Да,- тоненько выхлестнул Виталик, неожиданно для себя растилая руки по швам. Он не был до конца уверен: его ли? Какая-то лиловая рисочка-царапинка, сделанная то ли шариковой ручкой, то ли просто острым ногтем, сбоку на бумажной ленте сидела, какой у него не было. Ловкий, наверное, какой-то финт.
     Комната заметно изменилась, точно подверглась грубому вмешательству. Исчезли  высокие шкафы с прозрачными чистейшими стёклами и вместе с ними роскошные дубовые стулья, столы, не было полногрудых, волооких девушек-секретарш, снующих туда-сюда с ворохами бумаг и одаряющих сахарными взглядами, пропали запахи кофе и с окон дорогие жалюзи, сами стены сбежались-сдвинулись, и узкое окно, точно провалилось оно, тускло пульсировало где-то далеко впереди. Лишь два тонконогих стула и эти два типа, очень агрессивно настроенные. Голые белые стены, их унылый вид, обливал душу тревогой, одиночеством. Виталик слышал над собой хриплое, кислое дыхание громилы. Вульф сорвал бумагу, молниеносно бегая пальцами, пересчитал деньги. Гореницын пытался уследить, но безуспешно.
     - А ведь здесь не хватает!- сказал Вульф, озорно переглянулся с лысым. Гореницына стало куда-то, в какую-то ледянящую прорву тянуть.
     - Как?- прошептал.- Я ничего не брал.
     - Как так не брали?- теперь Вульф весь кипел от ярости, губа у него взлетела, выкатился острый белый клык.- Вот же,- он перебросил на ладони купюры,- несколько не хватает! Потратили!
     Гореницын не знал, что отвечать...
    - Я верну...- сказал он слабым голосом, не отдавая себе отчёта в том, что говорит.
    - Потратили и припёрлись сюда...- не хотел ничего слышать директор, шипел, сверкал глазами.- Зачем? Вы что, думаете - с вами в бирюльки намерены играть? Ошибаетесь!
     Виталик думал - может, потерял где-нибудь, обронил, мало ли? Он хотел сам пересчитать, но боялся предложить. Он стал на пол смотреть, оглядываться. "Встать, уйти, ну его всё к чёртовой матери!.."- всё быстрее вертелось у него под черепом. Показалось, что великан сверху задвигался, к нему наклоняется, у него сердце захолонуло. Страшно здесь в комнате сегодня было, обои на стенах гадко полосками-зубами в него щерились, и эти двое, лица у них...
      Гореницын медленно поднял голову. Трепеща ноздрями-колодцами над ним, как жёлтая полуночная луна, стояла зверская физиономия, густые чёрные усы под носом вертикально выстроились.
      - Познакомтесь, Кондолихало,- сказал Вульф, нежно улыбаясь.- Мой близкий товарищ и соратник по борьбе, так скажем. Надеюсь, он не помешает?
     Он явно издевался.
     - Нет-нет, ни в коем случае!- Виталик посчитал, что лучше не возражать в данной ситуации.
     Вульф дальше рокотал:
    - Так вы, значит, деньги возвращаете. Зачем же? Вы что, святым духом питаться будете?- Он пырскнул. Гореницыну казалось, что здоровяк ему сейчас сверху смажет кулачищем по кумполу - подсаживал всё глубже голову в плечи... Прямо пытка какая-то!
     Он собрался с силами, приосанился.
    - Я,- крякнул он,- не позволю...
    Горячий, твёрдый кулак упёрся сзади ему в плечо. Гореницын тотчас прикусил язык.
     - Так что же - что случилось?- бровями сурово экзаменовал Вульф, затем, белый частокол зубов взошёл у него на лице.- Вы же ещё вчера были таким покладистым! А, голубчик? Что случилось с вами?
    "Сбежать отсюда немедленно!- металась только одна мысль у него в голове.- За что же они так взъелись на меня?" Не признавался себе, что напуган до крайности. Тёр о брюки мокрую холодную кожу рук. Но где-то в самой глубине его сердца поселилась горячая искра, начал разгораться весёлый, колкий огонёк. "Нет же, нет,- от ужаса и восторга зажмуриваясь, говорил он сам себе.- Надо проявить характер, надо оказать сопротивление! Не убьют же они в самом деле меня?"
    - А за воровство - что? Правильно, морду надо бить!- слышал он едкий и в то же время вкрадчивый голос директора, с изумлением заметил, что Вульф и под крышкой черепа у него существует в виде мерзкой зелёной лягушки с выпуклыми круглыми глазами-линзами,- маленький уродливый суетливый человечек, очень настойчивый. Помахал ему из-под его запахнутых век волокнистой лапкой-рукой. Гореницын, ахнув, бросился пальцами веки растворять... Тот сидел перед ним, сияя белозубой улыбкой, с сожалением разбросав ещё - показалось - чуть зеленоватые ладони в стороны. Густая чёрная прядь красивой волной съехала ему на глаза. Кондолихало сверху мерзко хохотнул, громыхнул басом, озорно и страшно проехав выкаченным живым глазным яблоком по голым стенам, по потолку, запрокинул назад островерхую, выскобленную бритвой голову. Гореницын понял, наконец, что его будут сегодня бить. Вдруг очень холодно, выпрямившись, точно кол заглотил, он заявил:
     - Ничего, ни одной копейки, я у вас не брал, ясно вам? И не надо тут ля-ля... А пачку эту,- он и сам очень зло и гадко в мерцающее зелёное пятно Вульфова лица прищурился,- вы мне её подкинули...


                * * *


      Вульф и Кондолихало потрясённо переглянулись с ноткой какого-то сумасшедшего восторга. И немедленно стали брать Гореницына в кольцо.
      Виталик, застучав каблуками об пол, подскочил, попятился.  Проклятый стул так и норовил сделать ему подножку, мешал.
     - Ах, Виталий Феоктистович, Виталий Феоктистович! Что ж вы так...- щурясь на один глаз и прицеливаясь ему в челюсть, сладко простонал директор.- Что-о ж вы так, дорогой мой, говорю, а?..
      Кондолихало ухватил его сзади за руки, Гореницын точно в тиски попал, задохнулся. Он думал, что пропал. И - странное дело - всё меньше он боялся теперь, точно его отчаянное положение придавало ему какой-то светлой, духовной, до хохота дурманящей силы. Ему захотелось биться, кричать, оплевать, охаять врагов, уничтожить их морально и физически. Он стал широко, лучезарно улыбаться. Пусть разорвут, разотрут в пыль его - он не сдастся!
     Решительность наступавшей стороны была поколеблена. Вульф замер и, сощурившись и опустив бледный, свинцовый лоб, как бы очень внимательно, с болезненно зазвучавшим отчаяньем в глазах присматривался, точно в самую середину Гореницина намеревался влезть, лицо его сделалось текуче-ядовитым, подозрительным, даже - по-детски испуганными. Глядел так, будто видел позади Виталика или в нём самом кого-то громадного, всемогущего, боялся того. Виталик ненароком обернулся.
     - Да пошли вы все!..- всхохотал он, чувствуя, что побеждает. Может быть - ему только казалась так. Какая к чертям победа?
     - Ты обещал, помнишь? Козёл вонючий!- лицо Вульфа стало синеть, чернеть, странным образом растянулось в стороны, голос грубо надреснул.- Слово дал... Не мужи-ик!..
     Последнее замечание больно ударило в самое сердце Гореницина, он ахнул. Немедленно захотелось оправдаться, сказать много слов, возможно даже - кулаками, носками туфлей. Из всего многословия, вдруг явившегося ему, он выбрал крохотное, но язвительное, выражение, которое выучил ещё в армии:
     - Закройся, чмо!..- он без звука стал хохотать, рот безобразно раззявил.
     Лицо Вульфа неожиданно вспыхнуло надеждой:
     - Вот-вот!- меленько затрусил острым, беленьким носом он.- Вы же сильный человек, вам нужны сильные, громкие поступки: банк взять, автобус с заложниками, бомбу подложить в метро на худой конец...
     Громадный Кондолихало давил, пинал коленом под зад, рехтовал ладонями рёбра. Горячее, кислое его дыхание неприятно жгло щёку и ухо. Окна и стены качались, как сумасшедшие. "Да за что, почему, зачем?!"- рванула бомба прямо во лбу Гореницина, мозги его в клочья разнесло. Перед глазами сверкнуло, он ослеп, стал никем, ничем, растворился в бескрайнем, накрывшем его с головой сине-зелёном океане... "Убьют сегодня!"
    - Так идите же, идите на улицу,- взмахивал у него перед носом длинным когтистым пальцем Вульф и мерцая подкрашенным тушью глазом,- и бейте, крушите, ломайте, пилите! Убить даже можете! Убивайте! Жизнь другого - ничто, запомните! Вы и только вы, остальные все - место приложения! Ну и вы тоже, впрочем, тогда берегитесь... Вам нужно вынырнуть вперёд, вверх, выше, выше, обогнать всех! Хватит в мальчиках сидеть, дорогой мой!- ликовал со светлейшим, вдохновеннейшим лицом Вульф.- А вы думаете как-то по-другому в жизни бывает?
     Гореницын стал, наконец, пробиваться к себе в карман.
     - Да заберите вы их!- хрипел и дёргался он, очень боялся, что снова ничего не выйдет из его поисков.
     Стянутый шершавой аптечной резинкой тугой моток лежал на дне кармана так, как он его сунул туда.
     Кондолихало стал ему тянуть руки назад с такой силой, что казалось, сейчас их оборвёт, острыми ногтями царапал сквозь рубашку кожу. Гореницыну всё время казалось, что именно в затылок прогремит первый удар, каменный кулачище сотрясёт, лишая сознания. Затрещал, срезая шею и голову, воротник. Деньги точно живые выкатились из кармана на пол.
    - Заберите! Нате! Возьмите! Не хочу в вашем паскудстве участвовать!..- рыдал Виталик, стараясь носком ботинка дотянуться до мотка и подальше от себя отпихнуть его, по груди его и горлу ползли холодные железные кольца.
     - Так вы отказываетесь сотрудничать?- как будто с самого неба прозвучало, стены сотряслись.- Да как вы, дрянной человечишко, смеете?- В последний раз перед ним промелькнула взволнованная, растянутая физиономия Вульфа, зверская. В сердце потекла стальная, холодная, неуничтожимая ниточка страха. Всё померкло. Прежде чем он ответил, показалось, вечность прошла.
     - Да, отказываюсь!- зажмурив глаза, запахивая рубаху на груди выскочившими, наконец, из стальных тисков руками, прохрипел Гореницын. "Вот сейчас, сейчас ударят...- думал только об одном, не чувствуя того, что творят пальцы его и прыгающие внизу башмаки со сморщеными носами,- прямо в голову, в голову..."  Кондолихало замахнулся и сунул чёрный квадратный кулачище ему в нос. Оглушительно всхрустнуло, брызнули искры: красное, зелёное, белое, затем чёрное...  Помещение, точно хохочущий каменный клоун, перевернулось и вместе с Виталиком куда-то понеслось...
      В следующую секунду Гореницына выбросило в захарканный холодный подъезд, и снова он очутился перед красивой дермантиновой дверью директора, пробитой медными кнопками, носом уткнулся в чёрную точку звонка. Бешено вертелись мысли в голове: "Войду, скажу: здравствуйте, возьмите назад ваши... Конченные вы все, а вы не знали?.."
     Снизу сухой дробью прозвучали шаги.
     "Чертовщина какая-то...- леденел он, мысли его совершенно спутались.- Я же только что... Кулаком в нос меня..."- он костяшками отёр совершенно здоровые пышные нос, губы, щёки.
     Он, не чувстствуя пальцев, позвонил.
     Зашелестев, дверь отворилась. На порог выпорхнула миловидная девица на каблуках, принесла с собой тёрпкое пуазоновое облако. Нос, губы, волосы - всё очень красиво, возвышенно. И - ноги.
     - Здра-а-а-вствуйте...- Виталик от удивления рот открыл. Поглядел за спину её. Яркий свет электрических плафонов, столы, стулья, люди, мужиков с сахарными улыбками много. Мерцают на столах серо-голубые экраны. Кипы бумаг в шкафах. Хороший, ухоженный паркет на полу - жёлтая сверкающая река. Главное, людей много. Виталик был потрясён.
     - А? М-м?- мычал он, разглядывая всё, не решаясь войти. Этих двоих сволочей нигде не было. Девушка тревожно, вопросительно на него смотрела.
     - Вольдемара Зиновьевича можно?- заискивающе спросил, наконец, он.- Вульфа?
     Очень неприветливо окинув взглядом Виталика с ног до головы, дёргая внизу восхитительными коленками, она сказала, что такого здесь нет и никогда не было.
     - Как - не было?- спросил Гореницын, чувствуя, как качнулся у него под гогами пол.
     Он долго стоял перед захлопнувшейся дверью, хмыкал, пожимал плечами. Полез в карман. Ничего, никаких денег в кармане не было.


                * * *


    Ночью, в свете потускневшего бордово-синего, перламутрового неба на центральных улицах завязалась яростная перестрелка. Оглушая, текли автомантные очереди, бахали одиночные, злые пистолетные выстрелы, эхо сыпало дробь от дома к дому, от окна к окну. Рвануло, сотрясло раз, другой, коротко, ясно. Задрожали стёкла, поехали и встали на место пол, потолок, стены. Воздух вдруг стал ядовито-тёрпким, жалил, кусал в грудь.  Мелькали под балконами угловатые красные тени. Странные, осторожные шаги трещали в придорожных кустах. Милицейские машины, бешено сигналя и мерцая зажжённые фарами, проносились по чёрным, глухим улицам; полыхая оранжевым, испуганно резали из их завешенных окон автоматы. Наверху гудел, стонал сизый, тусклый свод.
       Оранжевые вспышки высвечивали на стенах комнаты пустые, ослепшие глазницы картин. Курошеев никак не мог уснуть, то и дело подбегал к окну. За мягкими, уютными шторами, там, в пустоте, казалось, начинался ад. Хотелось с головой обернуться в тёплую бархатистую материю, затаиться, уснуть, впасть в забытье до самого того момента, когда прийдут и спасут его... Кто же прийдёт, кто осмелится?..
     Прийдут, обязательно явятся... залётные. Не бросят же его, брата из братьев, избранного из таких же, как и они, избранных, здесь в разыгравшемся хаосе, во вдруг наступившем диком космосе, не отдадут на растерзание этим горлохватам, сибаритам, завистникам, самому настоящему, короче говоря, преступному элементу. Заварили кашу там в своих институтских богодельнях, теперь, любезны пусть будут, такие высоколобые и продвинутые, её расхлёбывают! Закон таков - нельзя себе подобных в беде оставлять, иначе - конец, вымирание. Но одно дело, одна дружба,- пугался, ахал он,- при благоприятных в жизни стечениях, совсем не то, когда она, жизнь, к тебе не передом, а другим местом поворачивается.
Тогда вдруг ты один-одинёшенек и бесповоротно пропал...    Никто, кажется, не спешил из плена вызволять его, это сводило с ума: сколько дней он ждёт? Вечность... Или - думал, всё в жизни гораздо проще, чем кажется, и каждому, приходит момент, просто воздаётся по делам его? В чём же перед небесами и перед заблудшим человечеством виноват он? В том, что хочет сытно и спокойно жить, и это у него вполне получается? Или... получалось до сих пор? За чужой счёт существует, к нуждам остальных безразличен? В один голос его в этом обвиняют его критики. Так пусть сами попробуют наверх, к заветной кормушке, выбиться, посмотреть ещё надо, как тогда запоют они!
     Жена встревоженно поднимала из подушек голову. Ипполит Всеволодович, укладываясь, всовывая ледяные ноги под одеяло, шипел на неё:
    - Спи, спи! Не понимаю, почему тебе надо беспокоиться?
     Дрожали от разрывов стёкла, и отражения ядовито-оранжевых вспышек метались по стенам. Он снова вскакивал с постели, заламывая руки, метался по комнате. Казалось: вот-вот, и к нему явятся, затарабанят кулаками в дверь.
     Понял одно: во что бы то ни стало надо выиграть время, продержаться до подхода подкрепления. Оттянуть неизбежный момент социального взрыва, кровавой феерии. За себя боялся прежде всего, за семью свою, это подталкивало действовать.
     На пятиминутке рано утром собрал всех городских руководителей высшего уровня. Говорил невыспавшимся, пока ещё преданным ему милиционерам с помятыми, серыми лицами, грозно швыряя в них бровями:
    - Вам, господа, с этого момента официально разрешается применять любые средства - уничтожайте безжалостно всех провокаторов, мародёров, насильников. Без-жа-лост-но! Ясно вам? Иначе мы и трёх дней не продержимся.
     Поднялся квадратный меднолицый генерал, ослепительно-золотая волна полилась у него с плечей.
     - Штат разваливается прямо на глазах, сотрудники не верят нам, боятся, отказываются выходить на работу. Не помогает ничего: ни уговоры, ни угрозы. Прежде всего за близких свои опасаются. У всех ведь семьи, жёны, дети...
     Курошеев что есть силы закричал:
     -  Боятся - кого? Этих с позволения сказать революционеров, этого сброда? Да вы что в самом деле, милые мои? Власть вы или что?
     Он сказал, что трусость это такое же преступление, что и предательство. Вскипел от вомущения: семьи, понимаешь, у них! а у него что - нет семьи, он что - заговорённый? Ему все они, другие люди, представлялись гроздьями обезьян на деревьях.
     - Да у них экипировка полная, не то что у моих... зябликов... Сколько раз говорил, увеличьте финансирование, нет...- надул губы генерал, обиженно отвернулся.
     - У кого это, "у них", м-м?- засверкал в него глазами Курошеев.
     Все, весь длинный стол, вывернув шеи и затаив дыхание, смотрели на них. Генерал краснел, бледнел, платком тёр лысину.
     - Эти, как вы их назвали - сброд. Только не сброд это вовсе, а - повстанцы, народ...
      Последнее слово рвануло в зале, как фугас, все невероятно взволновались. И вот здесь Курошеева шандарахнуло: надо устраивать переговоры с теми, кто так упрямо рвутся сюда, к власти, силой, упрямством ничего не решить. Иначе, прийдут, разорвут на куски и под ноги себе бросят. Всё тут разнесут к чёртовой матери. Переговоры - вот выход из создавшегося положения, может, удасться выторговать себе спасение. Он призадумался; разминая подбородок, щёки, прохаживался вдоль стола, поглядывал на примолкших подчинённых. Секретарша с вздёрнутыми кверху руками замерла над печатной машинкой, глаз с него не сводила, ало, призывно сияли губы её. "Прошла жизнь,- горько подумал он, отворачиваясь,- кончилась..." Решил прежде всего выслушать мнение своих коллег; пусть говорят, действуют, потом в случае провала,- быстро смекнул,- можно будет свалить на них всю ответственность.
     Женщины, мужчины клялись в преданности ему, почти в любви, гневно перекатывались на лицах у них желваки, ярко голубели и зеленели глаза, сияли носы, щёки и бородавки. "Ишь,- думал Ипполит Всеволодович, с благодарностью, а затем с презрением вглядываясь в лица,- знают, чуют, что с властью шутки плохи, что поодиночке их перебьют. И - правильно. Но возможно и то, что только игра все ужимки их - чемоданы уже у всех давно собраны, ждут-не-дождутся удобного случая, чтобы по щелям разбежаться... тараканы..."
    Конечно, лучше бы им всем вместе держаться; сообща легче ответ держать, слишком много обманов вместе кружили, слишком часто и жирно пировали во время чумы. Но - паника, страх, предательство... Ох! Люди головы теряют, когда жареным начинает пахнуть, сначала в переносном смысле, потом - в прямом...
    - Что делать будем... коллеги?- он долго подыскивал слово и , наконец, подобрал: мягкое, нейтральное. Пусть думают, что вполне друзья они и в то же время ни на что особое не надеются. У него решение вполне созрело уже.
     Начали обсуждение вопроса с того, что признали свою общую ответственность за происходящие события. "Хорошо,- говорил себе Курошеев, как сытый кот, криво улыбаясь,- хорошо..." Говорили, что когда "свои" прийдут, всё тотчас наладится ... "Никакие вы мне не "свои",- стал злобствовать он, - разберёмся, время прийдёт, у кого какой камень за пазухой..."
      - Надо бы с военными состыковаться, и объединёнными силами со всех сторон...- закудахкал раскрасневшийся генерал, килограммовыми ботинками под столом загромыхал.
      Все одобрительно загалдели.
      - А что если, действительно, - затаиться, на дно упасть... не будет, кажется, толку ни от чего...- заговорил под нос себе негромко Ипполит Всеволодович, остро, призывно посматривая в лица. Люди разгорячились, бурно обсуждали, сколько нужно патронов, автоматов, пушек, чтобы одержать окончательную победу. Его слов никто не услышал. Он не стал продолжать.


                * * *


     Скотникову донесли: с той стороны, из правительственного квартала, ведутся настойчивые поиски переговоров. Известие его взволновало. Тревогой и - больше, сильнее, жгучей: ревностью  полоснуло душу, показалось, что только к ему одному предназначенной победе прикоснулись грязными пальцами, испачкали и победу, и самую душу.
      Сказали: сам хозяин города добивается встречи. Якобы, главная причина - предотвратить намечающуюся всеобщую кровавую схватку. Мол, можно и нужно договариваться, мир дороже всего.
      Первая мысль у Скотникова была - отказать! Какого чёрта ещё: он вот-вот весь город до последнего двора в свои руки возьмёт! Ещё немного и он - герой, спаситель слабых и страждущих, кумир рабочих окраин и романтически настроенной интеллигенции. Одно маленькое усилие осталось, взмах кисти с зажатым в ней острейшим хирургическим скальпелем; все преданные ему отряды напряжены и вибрируют, как провода под током, собраны в единый, готовый к решительному удару кулак,- так стоит ли распылять усилия? Он знал цену обещаний власти капитала. Ложь - её главное лицо. "Мир?- хохотал он, стоя перед окном,
горящим чем-то необычайно злым, малиновым, до умопомрачения тревожным,- да всем известны их истинные замыслы! Говорят "мир", а подразумевают войну, хорошую трёпку массам трудящихся, действо, в очередной раз позволяющее им до отказа набить кошельки... О лукавые! О волки, прячущиеся под овечьими шкурами! А вдруг вся их возня с переговорами - всего лишь ловушка и хитрый ход в смысле коварства их замыслов? Может, вообще подлое покушение на него готовят, великого вождя трудового народа?" У Скотникова неприятно холодели ноги, руки, спина.
    Нет, никому не верил он, даже многим своим. А кому верить? Этим остолопам и дремучим олухам? Родных отца и мать без зазрения совести опорочат в погоне за дешёвым куражом и успехом, за несомыми ими материальными цацками. Какое к чертям примирение, с кем! Идёт игра хитрейшая, напряжённейшая; будем, получается, сидеть за столами день и другой, и третий, чаи гонять, переговариваться, вымученно улыбаться друг другу, а тем временем к почте, телеграфу, к ключевым мостам, к вокзалам вражеские группы захвата станут подтягиваться. Ножом, получается, в спину ударят его!
    Отказать - вот как он, стоя у пульсирующего ядовито-сиреневым, неживым окна и выстреливая острыми скулами, подумал перво-наперво. Да и какой же переговорный процесс налаживать он будет, если именно война, ярая, непримиримая, гражданская - вот его настоящая цель!
   Война, сокрушающая всех до одного его противников! Бойня, кровь, пусть даже - неправедное, а потом он попросту с земли власть подберёт, которую упустят ослабевшие пальцы супостата, и развернёт мирное строительство во благо простого труженика. Да и что народ скажет, который он так истово призывал к этой непримиримой, нещадной борьбе,- пойди он на переговоры? То-то и оно.
      Походив в накинутом на плечи пиджаке со стаканом янтарного горячего чая над письменным столом, заваленным бумагами и книгами, подумав, он решил всё-таки предложение принять. Недобро хохотнул. Скотников, как настоящий гроссмейстер, вдруг придумал яркую комбинацию. Возьмёт и сыграет, выйдет в итоге сухим из воды. Ведь по большому счёту его обвинят - скажи он сразу "нет", сходу отвергни он предложение переговорщиков - что не использовал всех, какие есть, возможностей, чтобы без жертв закончить противостояние; а и то правда: чем чёрт не шутит - вдруг возьмут и просто так власть отдадут ему, вдруг получится? Коммунистическая идея что говорит? Всеобщие мир, дружба, равенство. Пусть - следует тише добавить - как итог бескомпромиссной и яростной, жесточайшей схватки элитных групп за власть, но простые, всегда ведомые элитами люди, массы их, главная ударная сила любой революции, сами по природе своей существа крайне агрессивные, всегда жаждущие власти, и всего того, что за ней стоит,- не понимают этого. Им, черни, кажется, что раз они, выходцы из самого низа общества, жестоки и порочны, то вожди их неперменно должны быть эталоном чистоты и праведности, стоящими как бы над кровавой схваткой. Нельзя разрушать иллюзии и идеалы людей,- хорошо понимал Скотников,- человеческая психика вещь хрупкая, непрогнозируемая, вопрос же человеческих отношений, выстраеваемых многими, так сказать, психиками, их, точнее, носителями, это всегда вопрос политический. О, как либералы и хлюпики разрыдаются: жизнь, права человека,- закричат,- превыше всего!.. И как падки на красивые слова, сладенькие увещевания простые массы! Поверят мерзавцам и отвернутся от него, истинного вождя,- коту под хвост тогда все его старания, всё прахом пойдёт, снова ярмо капитала на шею оденут себе. Бог, Он, как говорится, один раз возможность даёт.
      Сделает так: соберёт круглый стол, прессу пригласит, и под увеличительным стеклом фото и видео-техники разложит истеричек этих на лопатки, морально уничтожит их. Он сможет, он такой. Сначала - морально, потом, спустя какое-то время, физически. Set la vie. И как бы при этом стерильную чистоту рук своих сохранит: хотели вопрос обсудить, подискутировать, демократии жаждете?- пожалуйста! Ни на минуту, ни на секунду не станет останавливать подготовку к насильственному ниспровержению существующей преступной власти! Он всхохатывал, надувая лягушачиий длинный подбородок, томно прикрывая глаза рыжими веками: либерасты и дерьмократы лгут, добиваясь корыстных целей своих, - и он, пламенный борец за истинную, конечную правду; солжёт, не побрезгует. Чего ради победы не сделаешь, а победителей, как известно, не судят. Спираль за спиралью, кольцо за кольцом его вооружённые до зубов отряды будут сжимать вокруг правительственного дворца; один меткий выстрел, один добрый удар штыком потом, и - дело сделано. У него сил столько накоплено - слово только скажи...
    Он оживлённо покрутился с пустым стаканом перед зеркалом, кокетливо поправляя пушистые коротенькие бакенбарды и лысину, посверкивая фонариками серых глаз. Себе он понравился.
    Только почему,- хмурился он, не в состоянии остановиться думать, считать,- они тайно ищут компромисса? Им ведь именно кричать о мире нужно, чтобы до каждого докричаться, чтобы цену себе набить? Слабаки, дилетанты,- успокаивал себя Геннадий Иванович, поворачиваясь перед голубоватой поверхностю стекла и так и этак, вздувая щёки, морща нос.- Боятся людей, не понимают, что время их бесповоротно ушло, вот и всё.


                * * *


     В большой, свежеотштукатуренной комнате с квадратными дымчатыми плафонами на потолке было шумно, тесно. Над длинными столами висели мутные, душные, розовые и синеватые столбы. Курили без перерыва. Нарастая, гул голосов окатывал ушные раковины, как прибой. Зелёные скатерти и белые листы бумаги на них придавали обстановке очень деловой, почти возвышенный характер. Все присутствующие с нетерпением поглядывали на высокую с изящными медными ручками дверь. Белые, рубленые шторы на окнах были подобраны в талию, за стеклом наклонился треугольный лоскут нереально, истошно вишнёвого цвета, лез острым лбом в потолок.
     - Идут, идут... ИДУТ!..- носы, шеи завертелись, взволновались колени, каблуки на полу и замки расстёгиваемых сумок вдруг высыпали странную и очень воздушную мелодию: тра-та-та, та-та-та-та, пам-пам, бум-бум, ла-ла, которая и не снилась Моцарту, защёлкали-зажужжали фотоаппараты и видеокамеры,  десятки электрических солнц, ослепляя, вспыхнули и погасли и снова ярко зажглись, повесив в воздухе прозрачные блики и сладковатый запах сожжённого озона. Дверь разверзлась, и в комнату вкатилась вереница рыхлых пожилых людей с обвислыми животами и бёдрами; восклицательные знаки чёрных галстуков мужчин, строгого покроя костюмы, кричали об абсолютной тех бескомпромиссности; у женщин строгие узкие пиджачки и длинные юбки, причёски столбом a-la железная леди с туманного альбиона были чему-то последним предупреждением, и сразу становилось ясно, что человеческий мир, это прежде всего мир знаков и порожденных ими вибраций. Скотников с непроницаемым лицом, сияя медной лысиной, занял позицию в цетре стола, небрежно бросил на скатерть объёмистый портфель. Открыл, стал демонстративно не спеша рыться в бумагах, над подвешенными на нос очками то и дело поглядывал в зал. Заместители важно копошились вокруг, вставали, садились, приносили воду и тут же пили её. Спустя минуту появились представители действующей власти, подавленно наклонив бледные лбы, стали пробираться к пустующим рядам стульев, установленных (ловкий ход Скотникова) в неуютном дальнем углу.
      Курошеев намеренно не шёл первым, как того требовал закон субординации, а затерялся где-то в хвосте вереницы. Он никакой не вождь, он ни за что не отвечает, ни на что не претендует, скромен и демократичен - вот какой образ он поставил себе цель создать. Ему нужно было просто физически спастись - это тоже диктовало свои условия. Главное,- знал он,- не выделяться теперь. Он подождал, пока многие из его команды усядутся и только тогда съехал на стул, уронив седеющую голову на грудь, обдавал белыми сложенными какими-то листочками взмокревшие щёки и лоб.
     Сразу засвистел, заплевал словами микрофон.
    - Господа... Господа! Минотучку внимания!..
     Затем в колонках оглушительно грохнуло.
      Все в недоумении между собой оглянулись.
      Возле жёлтой фанерной трибунки произошла борьба, особенно сильно локтями орудовала какая-то разъярённая, полногрудая и высоколобая женщина:
     - Товарищи!- прорвавшись, наконец, к микрофону, отбиваясь от наползающих ей на запястья пальцев и рук, побелевшим бутоном губ кричала она в металлическую круглую сеточку и в длинные провода, прядь волос жарко рассыпалась у неё на глазах.- Суд над преступниками и предателями народа объявляется открытым!..
     Снова последовала короткая стычка, микрофон чётко фиксировал вздохи, всхлипы и пощёчины, трибуна ходила ходуном, микрофон бешено тряс головой на тонкой металлической шее.
     - Граждане!- стал кто-то другой басом причитать.- Спокойнее! Спокойнее! Технику поломаете!
     Минут десять в зале царила полная неразбериха, толпа разделилась на две противоборствующие группы, все потрясали кулаками в сторону противника, зло скалили зубы, зверски ругались, забрасывая набок рты.
      Курошеев и Скотников, как полководцы, сидели на отдалении от развернувшегося буйства, цепко друг на друга поглядывали.
     Наконец, всё утихло. Назначенный председатель занял своё место. Сел, встал, снова сел, нервно дёрнул на шее кривую нитку галстука.
     - Мы все,- сказал в микрофон с оттенками праздника в голосе,- должны свести разногласия в русло мирного их разрешения... Законность - вот главный критерий...
     Из-за спины у Скотникова посыпались свист и крики возмущения, бешеной румбой загрохотали под столами каблуки.
     - Долой!- кричали в самодельные рупоры из картонок влажногубые пятидесятилетние мальчики и девочки.- Все законы вами же и написаны, следовательно - они за вас!
     Ни один мускул не дрогнул на лице Геннадия Ивановича во время этой вакханалии, люди добросовестно выполняли его поручение.
      Курошеев начал беспокоиться, он вдруг почувствовал себя сыром в мышеловке, затравленно оглянулся. Весь ярко освещённый зал прямо, в лоб смотрел на него, на лицах - злые ухмылки. Он с облегчением вспомнил, что через два квартала отсюда приготовлены грузовики, до отказа набитые верными ему боевиками, и сейчас же ещё более злая ухмылка, чем у всех присутствующих, засияла у него на тонких губах. Сверкнул взглядом в сторону противной стороны, снисходительно вскинул бровями.
      Председатель из либералов, полный, краснолицый человек с маленькими женскими ладонями, точно уворачиваясь от ударов налетевшей стаи птиц, дёргаясь и закрывая голову, скатывался всё ниже, ниже... Казалось, сейчас он, подталкиваемый визгом и криками, грохотом каблуков, втиснется в узкое пространство под трибуной.
     - Слово предоставляется...- на последнем дыхании проверещал он,- предоставляется... - подавившись, назвал имя Геннадия Ивановича, юркнул на своё место в зале, белёсое яйцо его головы, колыхнувшись, затерялось в ряду таких же, как у него, зализанных яиц. Все, весь зал, устремили глаза в одном направлении.
      Скотников обречённо качнув головой, поправив галстук, поднялся. Так и должно быть. Он - первый. Неспеша извлёк из портфеля бумаги, звонко, победно прозвенел стальными замочками. Важно задрав лицо в потолок, надув фиолетовую нижнюю губу, медленно поплыл по залу, взобрался на трибуну.
      Внизу, нервно покашливая, покачиваясь, распласталось какое-то многорукое, многоголовое, многошее существо.
      Женщины зачарованно, преданно на него смотрели.
      Всё выше и выше взбираясь голосом, постукивая строго пальцем в деревянную перекладину и позванивая ложечкой о приготовленный для него стакан чаю, он начал говорить. Прошла минута, две, десять. Он уже не читал по бумажке свою речь, а пел арию, солировал. Публика потрясённо молчала. Он говорил о грязных, замусоренных городах, о брошенных на произвол судьбы осиротевших детях, словно голодные котята, роющихся в поисках пропитания на помойках, об их спившихся матерях и отцах, о людях без будущего, у которых только одна участь - быть рабами, гневно клеймил вампиров в облике человеческом, сосущих кровь из народного организма; он резал, громил, подчёркивал - что те, кому люди доверили власть, погрязли во лжи, в разврате, в преступлениях, и, пользуясь полной своей безнаказанностью, собираются властвовать вечно.
      - Подобные субъекты,- металлическим голосом зазвенел он посреди начинающего казаться потусторонним молчания,- заслуживают только одного...
      Здесь из глубины зала ему передали записку. Досадуя, что его прервали, он развернул. То, что он прочитал в ней, потрясло его. Он в мгновение ока вспотел, громко засопел, полез в карман за платком, ни одного слова больше не мог из себя выдавить. Пауза стала затягиваться. Скотников, бледнея, тёр себе шею, щёки, лоб, жалобно улыбался. Присутствующие стали удивлённо переглядываться, посыпалась в него целая
волна электрических вспышек, увековечившая его страдания. Краем глаза он видел лицо Курошеева - зловещее пятно, льющее в него целую волну насмешки и презрения, грудь его ожгла злость. Подняв лоб, он посмотрел прямо. Курошеев теперь мягко, по-дружески ему кивнул, и в тоже время с ноткой явного превосходства. Ах, ловкий ход!
      Он начал колебаться, возненавидел себя. Запахло большими деньгами, и он, несгибаемый борец за справедливость, вождь угнетённых и отверженных, уже сломался, поплыл... Где-то в самой глубине его - но так живо, ярко, сочно! - вдруг представилось: бухта, лазурное море, уютный домик у самой воды, красивая женщина... Остальное всё - суета сует...
      Каков ход! На самую сокровенную клавишу человечской души надавили! Такую кучу деньжищ предложили - он мог бы прямо завтра стать богачом. Всё к чёртям бросить! О, как надоели ему эти митинги, пленумы, совещания, рукоплескания друзей-завистников, обеды всухомятку, дешёвые гостиницы, наполненные клопами,- ад! И всюду все ему жалуются, точно он сам Господь Бог. О, это народное горе, смоет, точно цунами... Да улыбнитесь вы, радуйтесь! Жизнь ведь это не только слёзы и плач, злобно сцепленные зубы...
     Они написали ему: "10 миллионов за молчание", небрежно пришвырнули в конце: "долларов". Предложили ему деньги, и он уже готов идти на попятную?
     Он стал жадно пить из стакана воду, дребезжа о стекло зубами, облил галстук, стал вытирать ладонью. Его женщины очень встревоженно следили за ним. Как-то особенно, с надрывом подвыв, будто прощаясь с чем-то чрезвычайно для него важным, желанным, он продолжил, вода, точно слёзы, блестела у него на лице:
   - Заслуживают исключительную меру...
    Он с триумфом видел, как потускнело лицо Курошеева.
     - ... заслуживают... смерти!..
     Корреспонденты внизу во-всю орудовали карандашами, шелестели их блокноты. Посылая импульсы и вспышки, работали фото и видеокамеры. Зал взорвался. Снова стали отдельные кучки злобно цепляться одна к другой, толкаться. Спускаясь с трибуны, Скотников думал, не слишком ли круто он взял? Среди неистового мелькания рук и плеч, грома голосов он отчего-то почувствовал себя одиноким.
      Он не пошёл прямо к своему месту, а, что-то замыслив, стал делать большой круг. Проходя мимо стола Курошеева, смял записку и швырнул её тому в лицо, промахнулся; отскочив от стены, та скатилась на пол. Сидящие рядом с Ипполитом Всеволодовичем краснощёкие толстяки смущённо отвернулись.
      Яйцеголовый председатель уже торчал перед микрофоном, и, виляя полными бёдрами, пытался утихомирить собрание.
     - ... приглашается...- гнусаво прозвучали на стенах динамики.
     Курошеев уверен был, что десяти миллионов вполне хватит, чтобы склонить в свою сторону Скотникова, ан нет - оказалось мало! Видно, очень дорого ценит себя гениальный вождь партии. Что ж, увеличить число нулей в сумме никогда не поздно. Хорошо видел он, как взволновался тот, прочитав послание, как до самых костей прошиб пот того.
   Что это было? Показалось ему, что на лице Скотникова промелькнуло смятение? Возьми этот косолапый мужлан взятку, всё - пиши на идее красного реванша "пропало", пишущая братия разнесла бы на весь свет данный факт морального разложения "несгибаемого" борца за счастье трудящихся. А деньги - не жалко денег...  Напечатают ещё он и его соратники, займут за океанами.
     Взобравшись на трибуну, он с любовью оглядел облитые румянцем плотные ряхи своих помощниц и помощников, на почти родные ему их ощипанные брови и напомаженные носики. Какие-то дородные женщины, затянутые в чёрные жакеты, с высокими рыжими столбами причёсок, злобно оскалясь, царапали ногтями воздух в его направлении. Он поспешно уткнулся носом в бумажку.
      Он сказал через нарастающий шум простые и понятные по его разумению слова. Что плохой мир лучше хорошей войны, что трудности и хаос жизни вполне преодолимы, если налечь всем вместе без оглядки на ранги и звания, и что при всём при этом невозможно добиться всеобщего равенства людей хотя бы потому, что существует естественное разделение труда: кому-то - руководить, а кому-то - подчиняться, и это - человеческие иерархии - вечный, неуничтожимый закон жизни. Ему не дали договорить. Поднялись невероятные гвалт, треск. Блестяще организованная часть зала вокруг Скотникова гремела ногами, кулаками, улюлюкала. Подавленно опустив голову, он побежал вниз.
    Люди в дорогих пиджаках и платьях тотчас же стали покидать помещение.
      Вот теперь к Скотникову пришло, что он победил. Теле- и фотокамеры навсегда запечатлели позорное бегство его противников. В груди у него ширилась, росла горячая струя, вырвалась из груди, поднялась, и он высоко вознёсся вместе с ней - в самое небо! Деньги ему предложили?
   Ха! Да он весь мир положит к своим ногам - страну за страной, континент за континентом! Власть! Все сокровища мира - ничто по сравнению с обладанием этой потрясающей высотой!
     Среди всеобщего ликования где-то с краю зала он увидел тоненькую фигурку девушки Розы в скромном коротеньком платьице. Глаза у неё так счастливо, по-детски светились. Она, как и все, с обожанием смотрела на него, в ладоши хлопала. Ему сильно, как воздуха, захотелось её губ и тела. Знал, чувствовал: никаких усилий сегодня ему не потребуется, чтобы заполучить её.
     Он стал с нетерпением, с упоением ждать вечера.



1999