У ангелов хриплые голоса 75

Ольга Новикова 2
Они вышли на своей остановке молча, автобус закрыл двери и уехал, унося на стекле невидимый номер телефона Кадди –  невидимый, но Хаус знал, что если подышать на стекло, он проявится. Молчание постепенно становилось давящим.
- Мы ведь не поссорились? – наконец, опасливо спросил Уилсон.
- Ты хотел еды купить, - напомнил Хаус. – Где?
- А вот! – Уилсон обрадовано указал чуть в сторону от привычной дороги на магазинчик с большой стеклянной витриной, на которой всё тот же Санта на налепленном на стекло плакате погонял всё тех же дельфинов. Из-под Санты виднелись коробки конфет и связки бутафорских колбас. – Пойдём, ты в их гастрономии лучше меня понимаешь.

Они пришли в номер, нагруженные, как мулы. Уилсон разохотился и еды набрал больше, чем у них был шанс съесть. Хаус больше фуражировал насчёт выпивки. Брали полуфабрикаты, потому что Уилсон изъявил желание приготовить еду самостоятельно, пользуясь не слишком комфортабельными условиями электрооборудования отеля. Хаус ностальгически вздыхал, наблюдая, как приятель режет овощи и загружает СВЧ-печку, по шикарной четырёхконфорочной плите с духовкой и грилем, мощному блендеру, электромельничке для орехов и тому подобным кухонным приспособлениям из принстонской квартиры Уилсона. Уилсон любил готовить и, как перфекционист, оборудовал себе для этого кухню по полной программе – у него даже электрооткрыватель консервных банок, кажется, был. И тёрочки-мельнички-миксеры для леворуких.
Но он и со скудным арсеналом, в общем, справлялся. Об этом свидетельствовали плывущие по комнате запахи - Хаус втягивал их трепещущими ноздрями и тырил лакомые кусочки из-под рук кулинара. Если успевал, Уилсон хлопал его по руке, но по-настоящему не протестовал – знакомая повадка успокаивала его на счёт Хауса, а он в таком успокоении нуждался. Ради этого же он и заводил разговор то на одну нейтральную тему, то на другую, и Хаус отвечал, но без энтузиазма. Тогда Уилсон пошёл ва-банк и заговорил о Принстоне и об их обучающем госпитале ещё в те времена, когда деканом была Кадди, а в команде Хауса, кроме красивой Кэмерон, трудились «тёмный и молочный». Этот ностальгический поток неожиданно – или ожидаемо - захлестнул их обоих, и теперь они уже перебивали друг друга сакраментальным «а помнишь», но после очередного приступа смеха Уилсон вдруг почувствовал, что вот-вот расплачется, а Хаус резко встал и отошёл к окну.
И вот тут-то это и случилось – в стекло прямо около его головы сочно вляпался грязноватый снежок.
Хаус инстинктивно отпрянул, а Уилсон вначале просто оторопел. А потом вдруг понял: снежок. Снежок, чёрт возьми!
Снежок был несомненный – такой, каким и полагается быть снежку. Он прилип к стеклу – седой, крупинчатый, грязно-бело-прозрачный - и сразу же потёк мутными каплями. Понятно, что потёк – за окном было градусов двадцать семь – не меньше.
Уилсон вскочил с места, опрокинув бутылку, и бросился к окну. Снаружи, всего в нескольких шагах, спустив ноги с педалей высоковатого велика и упираясь носками в землю, весело улыбался старый знакомый – его полумистический преследователь, его даритель раковин и продавец шляп, его донор - кудлатый голубоглазый подросток в безрукавке с логотипами рок-групп, укороченных джинсах и плетёных сандалиях. Через плечо у него висела на широком ремне квадратная жёсткая коробка, в которой Уилсон опознал довольно старую сумку-холодильник. Стало понятно, что в сумке этой у него снег, и именно он и бросил снежок в окно. Зачем? Почему именно в их окно? В этом снова какой-то полумистический смысл?
Он толкнул Хауса плечом, пробираясь мимо него к окну, и принялся в лихорадочном волнении, ломая ногти, дёргать шпингалет, спеша что-то сказать, крикнуть, спросить – узнать, наконец, что всё это значит? Какое знамение, какую суть, какой всеобъемлющий закон вселенной пытается донести до них, до него, этот странный, совершенно не похожий на местного жителя, парень? Кто он, и кем послан?
Он не успел – мальчишка оттолкнулся, поймал равновесие и закрутил педали, только крикнув на прощание: « Фелиз навидат, фелиз ане нуево, сеньорес!». Фразу Уилсон понял – последнее время она кричала со всех плакатов и баннеров – поздравление с Рождеством и пожелание счастья в Новом году.
Хаус дотянулся, собрал остатки снега с внешней стороны стекла, взял руку Уилсона и вложил снежный комочек ему в ладонь.
- С Новым годом, амиго.
- Где он взял этот снег? – спросил Уилсон, щурясь и недоуменно пожимая плечами.
- В холодильнике. Ты же сам мороженое покупал – у мороженщика этого добра полно. Кстати, как совсем растает, руки вымой – чёрт его знает, из чего он там сделан.
- Не порти мне сказку, - улыбнулся Уилсон.
-  «Не порти сказку», - передразнил Хаус. – А ничего, что ты мне бурбон испортил?
Уилсон обернулся – опрокинутая бутылка истекала последними каплями в коричневатую лужицу.
- Да ты столько этого бурбона набрал, что я тебя, скорее, спас от алкогольного отравления, - сказал Уилсон, подходя к столу и промокая лужицу салфеткой – неловко, одной рукой, потому что во второй всё ещё дотаивал снежок.
Он дождался, пока снег превратится в грязноватую воду и протечёт между пальцев, и только тогда, как и велел Хаус, пошёл и вымыл руки. И именно там, в ванной, глядя на свои руки, он вдруг ощутил в себе себя прежнего, потому что его руки теперь сделались тоже почти прежними – исчезла пугающая глубокими впадинами между костей и сухожилий худоба, в кистях снова появилась мускулистая сила, и кожа успела загореть, перестав напоминать бледное лягушечье брюшко. К тому же, его ногти сейчас были коротко острижены, как и всегда, когда он работал врачом. Уилсону захотелось проверить силу своих пальцев – согнуть что-нибудь металлическое, но ничего металлического под рукой не было. Тогда, ужасаясь самому себе, он взял из стаканчика зубную щётку и попытался переломить её в пальцах. С громким треском щётка поддалась, распавшись на две половинки, и он только тогда увидел, что это – щётка Хауса. «Вот, - почему-то весело подумал он. – Теперь я тебе не только бурбон испортил», - и так же весело окликнул из ванной:
- Хаус, я твою зубную щётку сломал.
Хаус расслышал, но ответил не сразу – наверное, от удивления. Наконец, чуть повышая голос, чтобы быть услышанным, спросил:
- Зачем?
- Не знаю… Захотелось.
И снова Хаусу понадобилось время, чтобы переварить его ответ.
- Иди сюда, - позвал он через это время.
Уилсон повесил полотенце на крючок и вышел. Хаус сидел на углу стола – вернее, полусидел-полустоял, основательно опираясь на стол, но и твёрдо касаясь пола. В его руке был бокал всё с тем же коричнево-янтарным бурбоном – напиток на любителя, которым Уилсон не являлся. Благородный запах жжёной бочки его не вдохновлял.
- Ты где родился? – спросил Хаус. – В Чикаго?
- Сам же знаешь, - пожал плечами Уилсон.
- Ты не южанин – в этом всё дело. И ты прав: нам, действительно, нужно перебираться севернее, отсутствие смены времён года действует на тебя угнетающе.
- На меня, - повторил Уилсон чуть приподняв брови – вернее, куцее то, что от них осталось.
- Я тоже не мексиканский уроженец, - признал Хаус.
- Мне не хочется на север. Не в этом дело.
- Ты бредишь снегом.
- Снег бывает и в холодильнике – ты только что сам видел… Хватит, Хаус. Это пустой разговор. Мы не можем вернуться в Принстон. Тебя посадят.
- Но мы можем перебраться куда-нибудь ещё. В Нью-Орлеан…
- Хорошо, мы подумаем об этом, - пообещал он, уже думая, что без нормальных документов и почти без денег возвращаться из либеральной подслеповатой Мексики в законопослушную патриархальную Луизиану, как минимум, не слишком разумно. Тем более, что со снегом там тоже «не очень».
- Хочу тебя спросить, - вдруг проговорил Хаус, внимательно наблюдавший за выражением его лица, и немного отпил из своего бокала. – Когда именно ты решил, что я несчастен? Когда именно у тебя возникла дурацкая идея взять меня под крыло своего патологического человеколюбия? Только не говори, что ещё до моего инфаркта.
- А ты когда решил, что я несчастен? – парировал Уилсон в истинно еврейской манере отвечать вопросом на вопрос.
Самое обидное, что Хаус даже не задержался с ответом:
- Сразу, как только тебя увидел. На конференции в Нью-Орлеане, когда ты парился в пиджаке и теребил свой конверт с судебным предписанием. Твоя очередь отвечать.
-Да я не был тогда несчастным!
- Твоя очередь отвечать, - повторил Хаус, и только теперь – не раньше – Уилсон увидел, что он пьян.
- Ну, хорошо, - сдался он. – Не до твоего инфаркта, и даже не сразу после. До него я считал тебя жизнерадостной занозой в заднице, а после – раздражённой и злой занозой в заднице. И не жди душещипательного сюжета – это даже не было озарением. Просто… Это было примерно через год после того, как вы расстались со Стейси…
- После того, как от меня ушла Стейси, - поправил он.
- Она бы не ушла, если бы ты сам её не выдавил, как подтаявшее мороженое из изжёванного размокшего стаканчика.
- Мерси тебе за метафору, - вставил Хаус и отпил ещё.
- На здоровье. Так вот, это случилось примерно через год, когда ты уже более-менее пришёл в норму, метался по больнице, распихивая и избивая тростью тех, кто не успел увернуться, а в кильватере у тебя галопировал Чейз, бодро семенила Кэмерон, и отдувался злой, как чёрт, Форман. Все тогда ещё не перестали недоумевать, почему Кадди тебя терпит, и я, кстати, тоже иногда удивлялся пределам её терпения… Так вот, один раз был вечер, и я хотел тебя подвезти, поэтому не уходил и ждал, пока ты закончишь. А ты был в ударе – проводил дифдиагноз, издевался над своими, как хотел, от них просто пух и перья летели. Наконец, они получили задание на всю ночь и с мрачными физиономиями отправились его выполнять. А ты остался сидеть за столом и растирать твоё проклятое бедро – к тому времени этот жест сделался у тебя почти машинальным.
Я подошёл к дверям – ты же помнишь, они и тогда были стеклянными – а ты сидел вполоборота и не видел меня. А вот я увидел твоё лицо. Такое, каким оно бывало только тогда,  когда на тебя никто не смотрел или когда ты не мог знать, что кто-то смотрит.
- Несчастным? – язвительно уточнил Хаус.
Уилсон покачал головой:
- Нет. Спокойным. С него ушло всё – сарказм, твоё вечное кривляние, даже раздражение, даже печаль. Осталась только боль… Подожди, не перебивай – я не так сказал. Это не было гримасой боли, если ты сейчас это подумал. Это было просто… Подожди, я сформулирую… - он задумался и стал тереть себе висок, подбирая слова. – Вот, - наконец, сказал он. – Это было принятие боли, как должного. Твоё лицо отражало понимание тобой того, что боль для тебя теперь будет приправой ко всему: работа и боль, игра и боль, смех и боль, дружеский трёп и боль, язвительность и боль, выпивка, - он кивнул на всё ещё не опустошённый бокал бурбона, - и боль, музыка и боль, даже секс и боль. И это понимание больше не вызывало твоего протеста. Ты запрограммировал себя на присутствие боли, и с тех пор сам стал её примешивать ко всему. А тогда я увидел анонс этого на твоём лице так же ясно, как тизер нового блокбастера на экране, и подумал… подумал даже не о том, что ты несчастен - просто твёрдо уверился в том, что счастлив ты больше уже не будешь. Не сможешь. Да и не захочешь… А потом ты меня заметил и стёр это с лица.
- Вот чёрт, - сказал Хаус. – Я этого не помню. Но ты наврал: боль объективна, и дело не во мне. Ты вот теперь ко всему примешиваешь рак. И это тоже объективно.
- Ты говорил: нужно бороться.
- А я боролся. Ты сам знаешь – я о боли могу написать реферат, длиной отсюда до Луны.
- Это ещё не борьба, - возразил Уилсон, снова покачав головой. – Это – знание. О раке я тоже могу написать реферат, но если бы не ты, я бы давно сдался и умер. Мне жаль, что я не могу быть для тебя тем же, чем ты для меня. Прости.
- А тебе, умник, не приходило в голову, что для меня нужен совсем не тот, кто нужен для тебя? – спросил Хаус и посмотрел на Уилсона сквозь остатки бурбона в бокале.
- Давай есть, - сказал Уилсон, заметно смутившись, – Уже всё готово. Тебе с каким соусом?
- А у тебя разные, что ли, есть?
- Четыре варианта, - Уилсон показал растопыренные пальцы.
- Да когда ты успел?
Лукавая улыбка и немного рекламы:
- И шоколадный кекс. И булочки с корицей, как ты любишь.
- Ты мой герой!
Они перешли за стол.
- Подожди, - сказал вдруг снова слегка смешавшийся Уилсон. – Сейчас…
Он сходил и принёс ароматизатор для автомобиля в виде ёлочки – аромат «сосна».
- Вот. Пусть будет здесь, ладно?
- Не можешь без этого, - добродушно усмехнулся Хаус.
- Могу. Но с этим лучше.
- Тогда ты теперь подожди, - он тоже встал, отошёл к подоконнику и принялся колдовать там над своей пластмассовой коробкой, в которой лежали кое-какие реактивы и инструменты для имитации лаборатории – спасибо всё той же Оливии Кортни.
- Вот, - наконец, проговорил он.
Это была маленькая реторта с тубусом, и к тубусу Хаус привязал нитку, на которой сделал петлю. В реторте плавали тонко нарезанные полоски фольги в пронзительно синей жидкости метиленового красителя. Хаус выглядел при этом странно – так же, как – Уилсон вспомнил – когда-то давно, демонстрируя брошь-бутоньерку, припасённую для свидания с Кэмерон. Пожалуй, смущённым.
Понятно, что эта реторта стала теперь не простой ретортой – Уилсон узнал её: это была имитация ёлочного украшения – синего стеклянного шарика с тонким морозным узором с рождественской ёлки его детства. Уилсон протянул руки – сразу обе – и взял реторточку в ладони, как птенца.
- Ты… - начал он было, но слов не нашёл.
- Мне с кетчупом, - поспешно сказал Хаус, снова седлая стул. – И булочки поближе подвинь. И выпусти её уже на волю, освободи руки, не то сам голодный останешься.
Уилсон осторожно поставил реторту-ёлочный шарик рядом с тарелкой и улыбнулся Хаусу, чуть пригнув голову, словно хотел бы, как кот, потереться ухом, но не стал - тоже потянулся за соусом – сливочным с укропом и базиликом.
«Хаус сентиментальный» - это было уникальное явление, на него стоило посмотреть, и оно стоило упоминания в летописи, но Уилсон не имел достаточного иммунитета, чтобы при таком зрелище удержать лицо, поэтому срочно требовалось отвлечься. На что-нибудь плотское, грубое – такое, как тушёная индейка с орехами или шоколадный кекс. Впрочем, и то, и другое стоило того, чтобы отвлечься.
После еды и до вечера они проторчали перед бестолково работающим телевизором, периодически поверхностно задрёмывая – бессонная ночь, помноженная на выпивку. Уилсон, собственно, был не прочь поспать и поосновательнее, но Хаус не давал ему – приставал с вопросами, щёлкал каналами, меняя уровень громкости, слезал с дивана, чтобы сходить в ванную комнату, а потом агрессивно впихивался обратно. В общем, ему явно не хотелось оставаться со своей сонливостью один на один – Уилсон ясно это видел, и подоплёку не то, чтобы понимал, но чувствовал.
- Ладно, пойдём на воздух, – наконец, тяжело вздохнув, сдался он. – Пойдём. Развеемся, а то скоро закат, на закате спать нехорошо.
- Почему нехорошо? Из-за цикла эпифиза? Так он ведь…
- Нет. Не знаю. Бабушка так говорила.
- Это та, которая в свои девяносто-плюс погибла в автокатастрофе из-за превышения скорости под спайсом? Мудрая женщина – стоит прислушаться.
Уилсон вспомнил, что когда-то, действительно, рассказывал Хаусу об оригинальном характере бабули Радович, хотя про спайс там не было – только про автокатастрофу и курение. Но это было давно, несколько лет назад. Выходит, Хаус запомнил. Почему-то ему это было приятно.
Они вышли под жёлто-оранжевый душ заходящего солнца и, загребая ногами мелкую гальку и песок, медленно побрели рядом к самой кромке воды. В свете заката мелкая рябь на её глади вспыхивала, сверкала и переливалась.
- Ну, вот тебе и иллюминация, - сказал Хаус. – Все условия.
- Искупаться не хочешь?
- Да ну… - Хаус передёрнул плечами. – Зябко…
- Ты что! Тепло совсем. Я окунусь… - Уилсон потащил рубашку через голову – он так и был в рубашке, как пришёл с работы, только пиджак оставил в номере. Рубашка не новая, взятая с собой из Принстона, и она всё ещё оставалась ему велика в воротнике, но сидела уже лучше, чем в первые дни после комплексной комбинированной терапии – тогда просто болталась, как на вешалке.
- Не простудись, - машинально сказал Хаус.
- Да тепло, - повторил Уилсон, и посмотрел на друга внимательно с зарождающимся подозрением. Но впрочем, тут же ему пришло в голову, что Хаусу не хочется лезть в воду из-за воспоминания о своём неприятном приключении с рипом, невесть откуда взявшимся в хоть и открытой, но всё-таки бухте. Кстати, сейчас какие-либо признаки этого самого рипа исчезли – водная гладь казалась одинаковой на всём видимом пространстве, она выглядела словно слабо подрагивающее в чаше расплавленное золото. Уилсону прифантазировалось, что вот сейчас он окунётся, и выйдет на песок с позолоченной кожей, как рождественский ангел.
«Особенно впечатляюще будет лысина выглядеть», - подумал он и не удержался – прыснул смехом. Хаус посмотрел на него с лёгким удивлением, но ничего не спросил и не сказал.
А вода оказалась теплее, чем обычно, словно её и впрямь подогрело этим золотистым огнём. Уилсон зашёл по пояс, постоял, привыкая и тихо, без всплеска поплыл – вернее сказать, даже не поплыл, а лёг на воду и предоставил ей овладеть его телом. Грудь уже не щипало больше – язва почти зажила, её покрывала корка, под которой – он чувствовал – нарастает тонкая молодая кожица. Да и в целом он чувствовал то же, что чувствует выздоравливающий больной. Противоестественно, потому что на самом деле он не выздоравливал – просто получил отсрочку. Но что, если опухоль стабилизировалась, и какой-нибудь полулегальный хирург – отчаянная голова возьмётся её удалить? Что если, у него получится? Они ведь в Мексике – стране полулегальных отчаянных голов. От этих мыслей перехватывало дыхание, и кружилась голова. И это были опасные мысли, порождающие надежду, дерево которой вырастает за считанные минуты от случайной мысли, случайно брошенного слова. А потом так же стремительно увядает. Больно. Невыносимо больно – почти смертельно. Или смертельно без «почти». Вот чёрт! Не надо!
Он перевернулся на спину и стал смотреть в такое же золотое, как вода, но без зеркальных всплесков, небо. Его край уже начинали подкусывать сумерки – закаты здесь короче, чем в Принстоне – скорее всего, ещё до того, как он вылезет из воды, пожар погаснет. А может быть, и правда, отправиться в Нью-Орлеан? Хороший город. Хорошая музыка. Там они с Хаусом впервые увидели друг друга… Или в Чикаго? Там много знакомого, и Хауса там не знают – можно будет выдать его за дальнего родственника откуда-нибудь из той же Мексики. На первое время фальшивки Чейза сойдут. Ну, хорошо. А потом? Что будет делать Хаус, когда его отсрочка закончится? Без нормальных документов. Без лицензии. Без прошлого. Без работы. Без денег. Впрочем, деньги – не главное, денег он сумеет заработать, он башковитый. Но начинать всё снова, с нуля, с чистого листа, когда тебе за пятьдесят… И покрепче люди ломались. А разве Хаус крепкий? То есть… ну, да, он крепкий, как тот прямой ствол из притчи. Когда тростник гнётся и мотается на ветру, ствол стоит прямо, но потом ветер усиливается, и тростник остаётся цел, а ствол, сломанный пополам, рушится на землю в последней агонии. Вот так же и Хаус. Он твёрдый, но он хрупкий, тонкокожий. И всю жизнь старается никому не показывать боли. Ни той, что в ноге, ни той, что в душе. Настолько, что окружающие забывают, что показывать и чувствовать – совершенно разные вещи. А теперь и не показывать будет некому. Что может быть страшнее для человека? Уже здорово страшно, когда некому открыться – это да. Но куда страшнее, невообразимо страшнее, когда даже и не открываться некому.
 Уилсон очнулся от холода – как ни тепла казалась вода, неподвижности пловцу она не прощала. К тому же, оказалось, что пока он предавался своим невесёлым мыслям, его здорово снесло – пришлось постараться и погрести, чтобы выбраться на берег. И это было хорошо - он разогрелся, а главное, невесёлые мысли обтёрлись и помягчели, приправленные эндорфинами двигательной активности.
Хаус ждал его на берегу – сидел, согнув ноги в коленях и низко опустив голову, и горсть за горстью тонкой струйкой пересыпал песок, словно искал в нём золотые крупицы. Он даже раздеваться не стал – так и сидел в джинсах и мятой безрукавке, только кроссовки скинул. Песок был ещё дневной – не обжигающий, но сильно тёплый – Уилсон бухнулся в него, сразу налипающий на мокрую кожу панцирем, и заёрзал, согреваясь.
- Зарыться пытаешься? – равнодушно осведомился Хаус. – Обратный ход эволюции? Разумно – я же тебе рассказывал про аксолотлей? Глядишь, отрастёт новая вилочковая железа. А старую выбросим тогда к чёртовой матери.
- Хорошо бы, - вздохнул Уилсон. – Солнце садится. Быстро оно здесь садится, да?
- Да.
- Я подумал… может, и правда куда-нибудь в Нью-Орлеан?
- Тапёром в бар?
Уилсон улыбнулся задумчиво, даже мечтательно.
- У тебя бы получилось…
- Мы это уже обсуждали, Джимми.
Уилсон перевернулся на спину, поёрзал затылком, сказал с усмешкой:
- Иногда хорошо, что волос нет – представляешь, сколько бы сейчас песку набилось?
- В плавки ещё больше набьётся, даже если там у тебя тоже все выпали.
- Ты поэтому джинсы не снял?
- Нет, я просто не страдаю эксгибиционизмом.
- Да? А раньше страдал…
- Раньше наслаждался. А сейчас солнце село. Новогодняя ночь, Уилсон. Морозно. Дети в снежки играют, а я без штанов?
- Хаус…
- Что?
Уилсон не ответил – не нашёлся, как сформулировать. Тревога за Хауса снова поднялась, как поднималась до сих пор только волна панической атаки, и, как паническую атаку, он постарался подавить её. Но спросил практично:
- Ты сколько сейчас кодеиновой дряни за сутки в себя впихиваешь?
Раньше на такой вопрос Хаус вообще бы не ответил.
- По-разному. Как нога…
- Нога твоя тут ни при чём, - смело, даже, пожалуй, нагловато заявил Уилсон. – После психушки с ногой было то же самое, а ты оставался чистым, пока Кадди от тебя не ушла. Кадди – не нога.
- Хочешь сказать, что боль сама по себе – недостаточная причина? – как-то излишне равнодушно спросил Хаус. Уилсон почувствовал, что дело идёт ко взрыву и демонстрации шрама.
- Раньше была, - тем не менее, упрямо возразил он. – Начал принимать викодин ты из-за ноги. Но потом… но сейчас нет. Сейчас одной боли было бы недостаточно. Тебе нужна другая причина.
- У тебя рак, только слегка приостановленный, но нигде не вылеченный. Когда ты умрёшь, я останусь ни с чем, - безжалостно сказал Хаус, словно озвучивая его собственные мысли. – Я это понимаю. Чем не причина?
Он явно хотел его зацепить, но Уилсон не купился.
- Я же ещё жив. Успеешь сторчаться, когда я умру. И ты это понимаешь. Так что не подходит. Думай ещё.
- Я при тебе принял, - вдруг признался Хаус. – В палате. Больше не было.
- Серьёзно? – растерялся Уилсон, не ожидавший ни этого, ни того, что Хаус вдруг просто ответит… - Ну… хорошо.
- Да ты задолбал! – всё-таки слегка разъярился Хаус и с трудом поднялся на ноги. – Пошли, червь песчаный, холодает.
Хотя нисколько не холодало.
Они побрели вдоль берега – Уилсон не застегнул рубашку, только накинул, и её полы трепыхались от налетающего ветерка. Хаус наоборот, свою застегнул на все пуговицы – какие нашёл, конечно, потому что полного комплекта на его рубашках никогда не было. Его трость вязла в песке, и он иногда оступался, кривясь от боли. Уилсон понял, что про наркотики он сказал правду – действительно, принял в палате Коста Бола, и больше не принимал. Хотя нуждался. И он хорошо знал, зачем Хаус иногда поступает так с собой – были прецеденты. И бурбон «квантум сатис», и его поведение перед телевизором сюда тоже очень даже вписывались.
- Давай просто уколю тебе снотворное, - предложил он сумрачно, глядя под ноги. – Вырублю вглухую – всё лучше, чем измотать себя до полуобморока. Что тебе такое снится, что ты боишься глаза сомкнуть?
- Секс с Кадди, - ответил Хаус, и было непонятно, огрызнулся или признался.
А на крыльце отеля он упал. Просто споткнулся. И Уилсон не успел подхватить. Трость отлетела в сторону, сам он завалился на бок, перекатился, сел, схватился обеими руками за больное бедро. Зажмурившись, запрокинув голову, резко, со свистом втянул воздух сквозь зубы. Замер, ожидая, пока боль откатит.
Уилсон подобрал трость – быстро, как будто это могло что-то поправить. И замер в ожидании. Голос подавать было небезопасно – в таком состоянии Хаус мог не только наорать, но и, дотянувшись, двинуть здоровой ногой по чувствительной косточке. Хотя нет, сейчас, пожалуй, не смог бы – его от боли почти парализовало. Уилсон молча ругал себя за то, что не успел удержать Хауса от падения – видел же, что тот еле на ногах держится, мог предвидеть, что крыльцо окажется опасным препятствием. Впрочем, за попытку поддержать тоже можно было схлопотать по голени. Тростью.
Хаус передышал самые нестерпимые мгновения, открыл глаза и попытался сфокусировать их на лице Уилсона. И стало смешно: Уилсон так явно терзался и виной, и страхом, и сочувствием, что его лицо вытянулось, глаза сделались большими, а губы выгнулись уголками вниз – вот-вот заплачет. И трость он держал перед собой в каком-то не то оправдывающемся, не то защищающемся жесте.
- Я – в порядке, - сказал Хаус. Получилось сипло.
- Но идти не можешь? - уточнил Уилсон.
- Дай мне пару минут.
- Хорошо… - Уилсон честно выждал две минуты. – Послушай, если я протяну тебе руку, чтобы помочь встать, ты меня по ней не треснешь?
- Рискни, - предложил Хаус. В его глазах слабо, но всё-таки шевельнулась смешинка.
Уилсон рискнул. Ухватившись за его руку, Хаус поднялся, подхватил протянутую трость.
- Чёрт с тобой, - сказал он уже у входа в номер. – Уколешь…попозже.
- Это я виноват – потащил тебя, - сказал Уилсон, хотя прекрасно понимал, что виноват не в этом. Не захоти Хаус пойти – не пошёл бы. И не захоти поехать - не поехал бы. Но он все эти недели упорно думал об одном и том же, и кое-какие выводы для себя сделал. И вина его перед Хаусом была – всё равно была - огромная и неподъёмная. И вина Кадди была не меньше. Но короче. В смысле продолжительности по времени короче, и уж кому-кому, но не ему было судить Кадди.
- С этим трудно что-то поделать. Мы – американцы, - сказал он вслух – сам себе, но отреагировал Хаус:
- Хочешь гражданство сменить? Так ты вроде уже и так…
– Дело не в гражданстве. У нас это в крови…
- Ты о чём? – нахмурился Хаус, не понимая.
Уилсон криво неловко усмехнулся:
- Да мы уже говорили об этом как-то. Я имею в виду социальное лицемерие. Принято улыбаться, принято говорить приятности, скрывая всё остальное. Все врут. И всё переворачивается с ног на голову: тот, кто не хочет улыбаться и врать постоянно, в наших глазах гад и скотина. Когда-то очень давно мне пыталась это донести одна учительница начальных классов – милая девушка, ты её лечил. Мне стоило бы прислушаться, но это была банальная истина – из тех. на которые перестаёшь обращать внимание, хотя они от этого истинами быть не перестают.
- Какая? – заинтересованно спросил Хаус.
- Та самая, которую ты вдалбливал в головы своим подчинённым годы: все люди врут. Только ты не добавлял важное. А она добавила.
- Что?
- «На словах». Она сказала мне «на словах все врут, нужно смотреть, что люди делают, а не что говорят».
- На делах они врут тоже довольно часто, - сказал Хаус. – Я видел сто раз. Успокойся ты уже, не заблуждался я никогда на твой счёт. Слабо тебе заставить меня делать то, чего я сам не хочу. Разве что ясно осознать, чего я хочу на самом деле.
- Вряд ли ты на самом деле хотел оказаться в этой заднице, - сказал Уилсон, щурясь и уводя глаза. - Викодиновая зависимость, психушка, тюрьма, а сейчас вообще тупик и безысходность – вряд ли ты этого хотел…
- Дерьмо случается, - пожал плечами Хаус.
- Почему только с тобой?
- А у тебя всё пони и радуги? А у Кадди? Ты сам сказал, она несчастлива. У Чейза клеймо «десдичадо», и те немногие женщины, которые нужны ему не на одну ночь, легко променивают его на Бога и принципы, у Формана вечная гонка за подвешенной перед носом мокровкой, вечно недочесанное ЧСВ и спермотоксикоз, у Тауба десяток детей, и все по большому счёту не его, у Тринадцатой… у Тринадцатой гентингтон – то же, что твой рак, только серий побольше. Если повезёт. Я по сравнению с вами ещё счастливчик. У меня хоть рака нет.
И Уилсон не удержался – улыбнулся:
- Оптимист... Пошли, доедим, что там осталось, и спа-а-ать, - он зевнул.
Телевизор работал – они оставили его включённым; снова показывали, как празднуют Рождество и Новый год в разных странах. Москва и Петербург утопали в снегу, в Фэрмонте катались на горных лыжах, мелькнули улицы Нью-Йорка с иллюминацией и пульсирующим неоном витрин, залитый огнями Лос-Анджелес, хмурый непогожий Лондон с венками из омелы и летящими из окон стульями, гламурный Париж, Прага с её пивом и пабами, Хельсинки, Канберра…
- Столько мест, где я никогда не побываю, - сказал Уилсон. – Знаешь… когда мы дети, кажется, что всё успеешь – всё объездишь, всё попробуешь, туристом в космос слетаешь. А потом как будто время откусывает куски от этого пирога, и тебе остаётся всё меньше.
- Плевать, - сказал Хаус. – Любой кусок такого же вкуса. А телевизор обеспечит тебе путевые впечатления лучше, чем два века назад рассказы мореплавателей – в цвете и объёме, если у тебя три дэ - плеер. Давай, тащи сюда еду – у меня нога болит.
Они снова устроились перед телевизором, и Хаус снова потянулся за бурбоном.
- Послушай, я ведь тебе кое-что ввести собираюсь, - упрекнул Уилсон, не решаясь перехватить бокал, только провожая его глазами. – Ядерная смесь не получится?
- Мне сейчас как раз ядерной смеси и не хватает, - возразил Хаус, но, только пригубив бокал, отставил в сторону. – Что там у тебя на сладкое, ты говорил? Кексики?
Десерт он ел, как маленький, облизывая пальцы и обзаведшись шоколадными усами. И стянул у Уилсона с тарелки облитый шоколадом грецкий орех. Уилсону это было почему-то приятно, словно всё как-то потихоньку вставало на места. Снова опасно затеплилась под сердцем особо ничем не обоснованная надежда. Ну. А почему нет? Новый год. Должны же хоть иногда случаться чудеса. Реторточка у его тарелки по-прежнему синела красителем, на неё падал свет лампы, и тонкое стекло поблескивало. Уилсон взял и принёс сюда же свою ракушку.
- Чего-то не хватает, - сказал Хаус, серьёзно наблюдая его манипуляции.
- Не хватает, - согласился Уилсон. – Талисмана года.
- Постой, - Хаус встал, зачем-то побрёл туда, где по зонированию номера считалась кухня, хлопнул дверцей холодильника. – Вот!
В его руке была бутылка «Вичвуд снейкс байт», Бог знает, как попавшая в бар третьеразрядной мексиканской гостиницы, со змеёй на этикетке.
- Круто! – похвалил Уилсон и пристроил бутылку рядом с ракушкой, ретортой и автомобильным ароматизатором. – Ну вот, теперь всё, как надо. Только полуночи, наверное, не будем дожидаться…
- Одиннадцати, - поправил Хаус. – Мы же Новый год не по-мексикански будем встречать, хватит с нас дельфинов. Сколько у нас сейчас?
Уилсон посмотрел на часы:
- Девять без четверти.
- Всего два часа с небольшим осталось.
- Ну-у. не знаю… Спать хочется. А тебе это и вообще необходимо. Ты, между нами, отвратительно выглядишь…
Но Хаус, всегда относившийся к встрече Нового года более, чем равнодушно, почему-то на этот раз только небрежно отмахнулся:
- Да ладно, два часа – некритично. Ну, а потом, если и заснём, можно же всё равно на пару минут проснуться и выпить, а потом спокойно спать дальше. Уже в новом году.
- Резонно, - не смог отказать ему в логике Уилсон.
 - Ну вот. Поставь на мобильник какую-нибудь «будилку». И, кстати, пощёлкай там каналы в телике – может, что интересное?
Уилсон послушно взялся за пульт. И до одиннадцати они, как и днём, в полудремоте проторчали перед телевизором, изредка перещёлкивая каналы, изредка запуская руки в пакетик с воздушной кукурузой или шоколадно-ореховыми «шариками», изредка отпивая из « талисмана года». Это было так похоже на привычные совместные вечера в Принстоне, что обоих накрыло умиротворение, и сонливость их не была глубокой – жалко было проваливаться в сон окончательно.
- Как будто мы закончили ещё один какой-то этап, - признался в своих иллюзиях Уилсон. – И всё обещает хороший конец.
- Это неправда, - машинально заспорил Хаус.
- Плевать. Я так сейчас чувствую.
Категоричность ответа, кажется, немного удивила Хауса. Но, похоже, и обрадовала, потому что, помолчав и сонно посопев – а Уилсон думал уже, что он заснул – он вдруг тихо ответил:
- Я – тоже.
И, словно разбуженный этими словами, мобильник Уилсона щёлкнул и бодро заголосил: «Happy new year! Happy new year! May we all have a vision now and then…».
Уилсон взял в руку бокал с местным полусухим вином – ну, не шампанское, но и чёрт с ним:
- С Новым годом, Хаус!
- С Новым годом, Уилсон! – и чокнулся с ним недопитым бурбоном.