Владимир Гусев. Судьба Юрия Казакова

Александр Бельский Город Орёл
Иван Сергеевич Тургенев (28 октября [9 ноября] 1818, Орёл, Российская империя — 22 августа [3 сентября] 1883, Буживаль, Франция) — русский писатель-реалист, поэт, публицист, драматург, прозаик и переводчик. Один из классиков русской литературы, внёсших наиболее значительный вклад в её развитие во второй половине XIX века.
               __________________________________________________

Иван Алексеевич Бунин (10 (22) октября 1870 года, Воронеж, Воронежская губерния, Российская империя — 8 ноября 1953, Париж, Франция) — русский писатель, поэт и переводчик, лауреат Нобелевской премии по литературе 1933 года.
Иван Бунин жил в городе Орле с 1889 по 1892 годы, с перерывами, был сотрудником и помощником редактора «Орловского вестника».
Бунин признавался: «Когда я вспоминаю о родине, передо мной прежде всего встаёт Орёл, затем Москва, великий город на Неве, а за ними вся Россия».

                __________________________________________________
               
                23.04.2020


Юрий Павлович Казаков — художник, «живописец» прежде всего, притом «акварелист»; в этом смысле его любили ставить за Иваном Алексеевичем Буниным: это сравнение даже стало трюизмом.
При спокойном взоре теперь заметно, что Казаков учитывает в своем стилистическом опыте не столько-то Бунина, сколько, так сказать, учителя, учителя — самого Ивана Сергеевича Тургенева.

«Я шел по мягкой пыльной дороге, спускался в овраги, поднимался на пригорки, проходил реденькие сосновые борки с застоявшимся запахом смолы и земляники, снова выходил в поле... Никто не догонял меня, никто не попадался навстречу — я был один в ночи... Иногда вдоль дороги тянулась рожь. Она созрела уже, стояла недвижно, нежно светлея в темноте; склонившиеся к дороге колосья слабо касались моих сапог и рук, и прикосновения эти были похожи на молчаливую, робкую ласку. Воздух был тепел и чист; сильно мерцали звезды; пахло сеном и пылью и изредка горьковатой свежестью ночных лугов; за полями, за рекой, за лесными далями слабо полыхали зарницы».

Прочтите этот рассказ, «Ночь» (1955), и он вам напомнит «Бежин луг» — и по характерам, и по сюжету, и по фактуре.
А что же тут свежего-то? — скажут.
Чем же так огорошил нас Юрий Казаков в середине 50-х?
А вот чем.
То есть, конечно, тут опять не будет той истины в последней инстанции, которой иногда ждут в таких ситуациях; но суть дела можно очертить.
Заметим, во-первых, он был не так уж и одинок. У Казакова были авторитетные предшественники не только в XIX веке, но и в советской литературе. В подходе к слову он близок, например, и А.Н. Толстому. Есть у него и последователи — В. Лихоносов, Г. Семёнов и другие. Все это, конечно, относительно, однако же, ориентиры вполне четки.

Во-вторых, дело в следующем.
Казаков потому и опирается на Тургенева, что ему дороги в литературе простота и благородство интонации. Всем этим обладает проза Тургенева, как она предстает в «Записках охотника».
 Таков во многом и Бунин, но стилистика его более прихотлива, изысканна; у него всегда много эпитетов, и все они резко и несколько надменно изобразительны; у него «эстетизм», некий подчеркнутый «холод» и мраморный рельеф фигуры. «Пурпур, золото, мрамор», как говорили когда-то. Бунин ругал все стилевые школы XX века; однако же, некоторым из них он был втайне близок. Мы не о том, что Бунин лучше или хуже Тургенева, а лишь о том, что такова его манера.

Казаков более прост, более тепел, и этим ближе Тургеневу; самая фраза его, попросту говоря, более скромна и более лаконична, чем у Бунина, и ее никогда не спутаешь с бунинской даже и вне контекста
(а с тургеневской можно спутать).

Бунин все же более резок, более рельефен, более ярко изобразителен, чем Казаков; ну, он и как талант первичнее... Казаков ближе к прямой простоте и напеву тихому: «Я шел по мягкой пыльной дороге...»
Таков он и во всем остальном, как во фразе; в нем, конечно, не хватает нам ныне крупного размаха и грандиозности, фантазии не хватает; не хватает мастерства в лепке мощных характеров. Он именно молодой; не по возрасту, а фигурально. Он все время как бы в будущем. Все время похож на молодого писателя, который многое обещает, а сейчас —
а сейчас, как говорится, пробует голос. Голос чистый, юношеский, серебряный; но еще не сильный, не мощный. И так всю жизнь.
Он и духовно такой — а не только сюжетно и стилистически...
Есть обаяние в этой вечной юности.
Конечно, мы знаем, «не взросло» — «в XX веке можно б и не такое... XX век, он...».

И читаем — и заново умиляемся:

«Там я был один раз с дядей и дорогу туда помню. Никого там нету: ни охотников, ни ягодниц, а только одни медведи по малину ходят. Медведи смирные, из-за кустов поглядывают. А брусника там растет такая, что ежели выйти на гарь да поверху кочек глянуть, то все кочки кажутся красными. Земляника растет, и землянику ту никто не берет, и вся она черная, переспелая и такая сладкая — слаще сахара! Войдешь в смородиновые кусты — такой в них крепкий дух, что голова кружится. А ежели по кустам идешь, то тетери и глухари совсем близко подпускают, а потом только — тых, тых, тых! — взлетают, и ветер от них аж в лицо дует. Еще там белки в лесу скачут, только они сейчас рыжие, шерсть у них никудышная, и мы их не бьем. А еще там под косогором, ежели через завалы переберешься, овраг перелезешь да вниз спустишься, родник есть, ключ по-нашему, и сколько я разной воды перепил, но такой никогда не пил, и вода там, надо думать, лечебная...» («Ночь»).

Это говорит не автор — это говорит юноша Семён — один из немногих героев Казакова, любимых им, автором, безоглядно и безусловно (ибо вообще-то Казаков, по традициям той литературы, от которой он идет, одновременно любит героев и духовно строг к ним) ; он напоминает Калиныча и Павлушу из «Бежина луга»; он говорит за автора, автор же уходит за него — ибо, по канонам русской литературы, боится, как автор, показаться слишком сентиментальным.
Но именно потому, что тут говорит герой, основная жизненная мысль Казакова вдруг выражена и жгуче и четко. Автор бы этого себе не позволил.
Не позволил бы не потому, что не искренен...
Искренность самого Казакова состоит в предельной правдивости его позиции как автора.

Казаков не скрывает, что сам он ушел от природы, и страстно мечтает о ее первозданности.
Мечта эта чисто русская — и притом, и все более — мировая.
Он не становится ни в какие позы; он не притворяется ни исконным крестьянином, ни лихим горожанином, который приехал и «покорил» природу; он не чужд ни влияния заветной вечерней зари, ни индустриального труда рыбаков нынешних; он любит писать о любви («Голубое и зеленое», «Двое в декабре», 1962, и многое иное), но любовь его — не бытовая и не надрывная; она прямо ориентирована на возврат (или на возрождение?) к исходным духовно-природным ценностям — и об этом почти прямо размышляет художник, к которому прибыла на Север любимая со своей суетой и заботой — художник, в котором легко «просматривается» писатель («Адам и Ева»); он любуется мужественным трудом, не отдельным от великой природы, — и он думает о себе и о людях.
Думами-чувствами: как и положено в великой природе...
Но именно не может насытиться.
Не может преодолеть отрыва, разрыва.
В этом-то он предельно искренен.
И тут-то мы чувствуем, что «он не Тургенев»: хотя «стилистически учитывает» Тургенева...

Тургенев мудр и одновременно более целен: «Светлеет воздух, видней дорога...».
Начинаются «Северный дневник» и северные рассказы — и тут-то и видим мы — видим все мужество души Казакова.

Мужество не в том, что он плавает с рыбаками в шторм, участвует во всех передрягах; то есть и это — мужество, но другое; оно, быть может, более достойно уважения, но мы о нем много знаем.
Мужество его особое в том, что он стремится выразить ту коллизию человеческого существования, о которой шла речь.
Много горьких страниц посвящает Казаков своим северным раздумьям, и разговорам, и приключениям. Гимн единству с природой, приведенный тут выше, принадлежит, как видим, Семёну, автор же внутренне лишь мечтает о единстве об этом. И признается в том. Характерен очерк «Нестор и Кир» (1961), где устами и поведением обоих «первозданных» персонажей (опять устами! опять «пластично», не прямо!) автор произносит приговор «расколотому» человеку новейшего времени:
«— Читал, — сказал я. — Историю изучал.
— История! — вдруг бешено крикнул он и как-то опьянел на минуту, стал красен и лют. — Изуча-ал! Гляньте на него — историю изуча-ал!.. хо-хо!
И тотчас загоготал надо мной Кир, глядел на меня странно как-то, будто издалека, и хохотал... Что же он-то понимал? А понимал, видно, — этот блаженный, идиотик, — что-то он такое понимал!
— Да ты вот пишешь, — перебил сам себя Нестор и сменил тон, стал высокомерен и несмешлив...»

Хуже всего для автора то, что и сам Нестор — старик, рыбак с этим патриархальным именем, — в сущности, не так уж и первозданен, а лишь выступает от имени первозданности.
Что видно и из приведенных слов...
Казаков описывает лов семги, сейнеры и траулеры, тони и северные поселки и поселения, рыбаков и служащих моряков.
По обыкновению художника, он относится к людям любовно и терпимо; он приветствует их труд и заботу, любуется их талантом, живописует (не чураясь социальной статистики!) их бытие. Многие из лучших страниц Казакова посвящены великой северной природе и красивому, мужественному труду людей Севера; и войдут навсегда в хрестоматии по истории русской прозы нашего века.
И собаки, и полярная сова, и рыба, и песец, и льды, и деревья, и небо, и вода, — все непрерывно в поле зрения Казакова; когда же он описывает самих людей, которые живут среди могучей и нетленной природы, однако живут насыщенной и порою бурной своей современной жизнью, в его интонации заметна теплота человека как бы всезнающего, но притом молодого, радостно-усмешливого. Человек у Казакова не боится «стихийных сил» и борется с ними, но побеждает именно потому, что действует в соответствии с их же законами, не вопреки жизни, а в согласии с ней. Отсюда естественное ощущение «роевой» силы людей, ибо природа уважает тех, кто сражается с ней не в одиночку: «Но прежде чем мы поставили паруса, я хочу рассказать в двух словах о нашей «Веге» и ее команде. Грех было бы не упомянуть поименно всех славных ребят, которые мерзли, мокли и работали на протяжении полутора тысяч километров... Боюсь, что вы не запомните, кто был кто, но вот как нас звали: Толя, Коля, Боря, Витя, Слава, Руслан, Леша и я. Ребята все были славные, молодые, энтузиасты...» Этот задорный коллективизм, мужская спайка при общей любви к природе и одновременной борьбе с ней на равных сочетается с признанием индивидуальной природной инициативы каждого.
Но неизбывна мысль, тревога писателя; выше сказано, что у Казакова как-то не видно внешних проблем и коллизий; но постепенно все прорисовывается и прорисовывается его главная тайная проблема.

Эта мысль его во глубине сердца настолько упорна и постоянна, что она-то как бы и не дает ни на миг Казакову отвлечься от своей очерковой, «эмпирической» фактуры; она-то и не дает засесть за роман, а толкает и толкает к рассказам и очеркам — к естественным эпизодам, текучке жизни; бывают писатели, которые могут описывать семь кругов ада или странное существо Вия и при этом быть и предельно искренними, и предельно грандиозными тут же; Казаков не такой: всюду он сам присутствует; во всех его произведениях есть или автор, или герой, похожий на автора; он все чувствует, обо всем думает — он хочет быть искренним не в чистой фантазии, а на деле, на самом деле.

И будучи самим собой, решить свою исконную и исходнейшую проблему.
«Сколько раз я читал, как кого-нибудь еще в детстве или в ранней юности взяли на охоту — отец или дядя, или деревенский старик (почему-то всех этих литературных стариков звать Флегонтычами, Ферапонтычами и тому подобными дикими кличками, и все они «лукаво» усмехаются в свои бороды и усы и говорят на нестерпимом книжно-народном наречии, которого не существует в природе), — словом, каждого будущего охотника кто-то привел в лес, и была, конечно, славная охота, и потом дома юный герой любовно глядел на картинно повешенных в сенях краснобровых косачей и на толстоусых зайцев... Моя охота началась тридцать лет назад, на Арбате, ...в читальном зале библиотеки... В детстве мне не повезло в том смысле, что близких родных, к которым бы я мог поехать в деревню, у меня не было, каникулы я проводил на арбатских дворах, природы и в глаза не видал и не думал о ней... Тем удивительнее теперь кажется мне величайшая страсть, которая овладела вдруг мною в темной, холодной и голодной Москве. С чего бы вдруг? И до чтения ли было тогда мне?» («Долгие Крики», 1966—1972).

Здесь тот редкий случай, когда Казаков «проговаривается» публицистически.
Ибо вообще-то при всей его автобиографичности и очерковости он, как строгий стилист, почти всегда стремится остаться именно художником-пластиком, художником-живописцем. Он «классик», а не «романтик» по стилю (не по материалу, не по идее, пафосу! Тут он романтик!), наш Казаков...
Приходится слышать, что «настоящий писатель» не умствует; что он живописует — и все тут, а в жизни может быть ограничен и глуповат.

На примере Казакова мы снова видим, что истинный художник «умствует» и чувствует одновременно и если и не все (это и верно невозможно), то многое «ведает, что творит»; как видим, понимал он и основную свою душевную драму.
Но главное в нем остается — вот это — вот этот духовный порыв:
«Я оглянулся. Небо на востоке посветлело и чуть отливало зеленью. Пала роса, и воздух посвежел. Деревья определились. Нет, света еще не было, но с каждой минутой все виднее становились отдельные кусты, ветки, елки, даже шишки. Ночь кончилась, наступал самый ранний полурассвет, то время утра, когда петухи в деревне, хрипло прокричав свое «ку-ка-ре-ку», еще крепче засыпают... Едва я отошел от костра, как сырой холодный воздух охватил меня со всех сторон и сапоги заблестели от росы. Сорока неслышно сорвалась с вершины белесой ели, быстро и молча полетела, ныряя на лету...» («Ночь»).
И странное возникает чувство.
Нам начинает казаться, что Казаков, при всех своих сомнениях, своей судьбой, своей жизнью и творчеством как раз доказал нам, что «городской» человек может приобщиться к природе; что безоглядная, трогательная, бескорыстная, гармоничная любовь к ней, которая видна на всех лучших страницах Казакова, не остается без ответа...
Но это в сторону.
Что же в итоге?

Он вспомнил о заветах гармонической линии русской литературы; он был искренен до болезненности и до «прорыва формы»: искренен как юноша, как ребенок; он мужественно нес в себе одну из основных драм великого человеческого сознания XX века; он любил природу, любил любовь, хорошо чувствовал русский язык и напоминал своей прозой то так, то эдак, что первозданное, свежее и высокое остается для людей будущего.
И когда он сказал это свое, казалось бы, не такое уж сложное, но важное слово, — он ушел из жизни — и останется для нас неизменно если и не молодым, то не старым.
Как человек.
Как писатель он — теперь уже неизменно — молод.

Текст предисловия в сокращенном варианте

(Избранное: Рассказы; Северный дневник / Сост. и подгот. текста
Т.М. Судник; Предисловие Владимира Гусева; Худож. Л. Дурасов. — М.: Худож. лит., 1985)

Пост посвящён 200-летию со дня рождения выдающегося русского писателя Ивана Сергеевича Тургенева

1. Портрет русского писателя И.С. Тургенева
2. И.С. Тургенев на охоте. Художник, уроженец города Орла Л.И. Курнаков (1950)
3. Ночное. Художник Владимир Маковский (1879)


(Материал из Интернет-сайта)