Повесть Теорема Неба, глава пятая

Павел Облаков Григоренко
                Т Е О Р Е М А   Н Е Б А

                повесть

                Павел-Облаков-Григоренко               




                ГЛАВА ПЯТАЯ


      Скотников и сам чувствовал, что озверел. Люди от него буквально шарахались. Но странное дело! Только преданность в итоге видел он на лицах их: любили, уважали его теперь до крайности. "Геннадий Андреевич - то... Геннадий Иванович - это..." Так и стелятся перед ним, так в рот и заглядывают.
      Ему стало казаться, что истину он носит в подкладке пиджака, сросся с ней. Конечно, он перепроверял все свои решения, обдумывал поступки, прошлые и будущие, но ничего отрицательного в них не находил, никакой крамолы. Всё было чисто. А что прикрикнет иногда, надавит сверх меры - что ж: война кругом идёт, ни на мгновение не прекращаясь, тут не до сентиментов. Надо суровостью и безаппеляционностью своими лишний раз подчеркнуть остроту момента, неординарность ситуации. Люди должны быть собранны, решительны, знать в конце концов, кто в доме хозяин.
      Но ещё глубже, под кожей, в самих костях его всё же неуверенность в собственной конечной правоте сидела. Какие-то осипшие, повреждённые трубы в ушах всё время вибрировали, не давая на вершине забыться ему, зловредные словечки звучали-резали - ах, заноза! Будто строгий голос чей-то его по имени звал - звал и звал, покоя ему не давая: оглянись, одумайся! что ты делаешь?.. Что? Зачем? Куда же идти надо?- спрашивал он, вздымая глаза вверх, в гостиничный старый обшарпанный потолок, будто вдруг видя за осыпавшейся штукатуркой и бетонными голыми перекрытиями яснокрылых трепещущих ангелов, сжимая потные немеющие ладони возле груди, и тотчас от них получал определённый ответ, только слушать его не хотел, зажимал уши, корчился.
     То, что он видел и слышал в этом мире, было простым и ясным, односложным, гремело и звенело, как курьерский поезд на переезде. Скотников очарован был громадностью и в то же время стройностью, полной постижимостью мира, некоей изысканной его механистичностью. Сердце от волнения и восторга орало. Нужно было идти идеи свои - отражения отражений - пусть! - поскорей реализовывать, всю свою жизнь, считай, на трескотню и шорканья потратил, шутка ли?
     И опять: не так, не туда, падаешь...
     Тьфу ты!- Скотников тихо матерился, щеря зубы, отворачиваясь,- кругом всегда были люди.
      Кричал, злобствовал, сдержаться не мог - потому что раздражение и усталость, накопленные за годы, упругим мячом в сердце скакали, и эта чёртова неуверенность в самом себе, в правильности своих взглядов поселилась в нём и ела его, грызла, точила, как ржа...
     Он отметал в конце концов всё рукой: нет в этом свете ничего важнее людей, человечества, отношений между людьми, и главное здесь, конечно, - материальное; если есть отношения, взаимодействия, то - исключительно производственные: работай, чтобы жить. Все кушать хотят, всем крыша над головой требуется, - вот проблема проблем, вот где даже не собака - целый допотопный мамонт зарыт. Одни сыты, другие голодные; одни во дворцах живут, другие ютятся в бараках, год за годом, поколение за поколением, а то и вовсе - в картонных коробках прямо на улице; и - баста, остальное всё - любовь, всепрощение, высшее, духовное - лишь выдумки, женские штучки, классовая расхлябанность. Он же видел - люди так несчастны многие, и не могут из порочного круга невзгод вырваться, потому как не дают им захребетники, на обочину жизни оттеснили их. Так это? Так.
     Он окрылялся в такие минуты прозрений, рушились внутри него все сомнения, и ослепительная вспышка путь освещала далеко вперёд. Работать хотелось, творить, дерзать!
     Приходилось давить на людей - очень часто леняться товарищи, привыкли делать всё с кондачка. Слабы люди, всегда они в своём, в мелком, вот главная сложность, вот оборотная сторона всех дел. Заставить, значит, надо их обратиться на общественное. Ах как он ясно видел: роль личности в истории и всё такое...
      Всюду он входил триумфатором, улицы, залы, площади зажигались, как порох, от его слов. Кумач точно удивительный всесильный вирус переполз с его трибуны на весь город, дома, переулки, как от ангины, сделались ало-розовыми, горели.
      Люди организовывались в толпы, скандируя, угрожающе двигались центральными магистралями к сердцу города, отбрасывая с дороги, словно пушинки, грузовики и троллейбусы. Дома, распахнув в ужасе окна-глаза, таращились в густую текущую кашу плечей и голов.
      Наконец, он высветил перед всеми цель: взять власть. Стоя на кузове грузовика, он произнёс эти слова, и тотчас океан глоток под ним взорвался оглушительным рёвом. Со светлой радостью видел он над волнами голов свой портрет - выпуклый лоб, суровый надлом бровей, упрямо сцепленные скулы, взгляд глаз - чуть подозрительный. Неудачная фотография,- мелькнуло, отравляя,- точно обижен он на весь свет, очень тяжёлая, где они только достали её... Сколько симпатичных, располагающих к себе портретов... Полоснуло: намеренно подсунули, чтобы досадить ему. Он стал перебирать фамилии товарищей, ответственных за агитацию и пропаганду. Лица с разновеликими губами и носами стали всплывать перед ним. Он себя одёрнул: нет, случайность, разве это важно, какой на картинке анфас или профиль? суть - главное.
     Скотников удивился сам себе, ему стало неловко - он уже готов был карать. За такую малость? Он подумал несколько секунд. Тут такое дело,- разобравшись, твёрдо сказал он себе.- Сначала маленький шажок сделают в оппозицию к тебе, совсем незаметный: плечом чуть подпихнут, нагрубят, портретик гадкий подсунут и тому подобное; а потом - если не заметишь вовремя демарша, смолчишь, пожалеешь обидчиков - очень быстро получишь пинка под зад. Так пнут, что лететь будешь долго и далеко, и грохнешься о земь когда - кто знает - останешься ли жив?
     И опять, забарахлившая в душе, чуть в сторону сместившаяся шестерёнка - такая очень злая, острая штучка -  встала на место, завертелись, скрипнув, винтики и колёсики, валы и перемычки пуще прежнего. Мягким и густым грудь опахнуло, как гуталин.
     Надо карать,- коротко, легко придохнул,- никуда без этого.


                * * *

     Всего за один день Курошеев набрался опыта, какого и за год в других обстоятельствах не почерпнул бы, за два. Он метался по управлению, как лев, накидывался на всех куропаток и кроликов, попрятавшихся от него в щели и буквально снедал их. В глубине резал солёный страх, что он один и останется один, и он толкал его в затылок, подгонял, заставлял сбивать некую конструкцию, которая бы позволила ему устоять.
     Утром он собрал совещание.
     Люди сидели прямые, собранные, изредка робко покашливали. Нитки галстуков и линии пуговиц были вбиты в животы, как гвозди. Женщины все надели строгие жакеты и юбки, затянули ноги чулками, смотрели только на Ипполита Всеволодовича. Внимательная секретарша с пугающе идеальной причёской приготовилась писать, открыв блокнот, посылая световые импульсы жёлтым металлическим колпачком ручки.
      Волдыри окон на стене налились густым, матовым огнём. Победно сверкал стеклянный графин на столе.
      Курошеев долго прохаживался вдоль рядов стульев, молчал, стучали его ладные ботиночки по паркету, ладонями, пальцами пошевеливал за спиной. Косился из-за плеча, выглядывал его острый крысиный нос. Вертели все шеями за ним, безмолствовали.
     Он спросил мерзким, колючим голосом, вдруг повернувшись:
     - Вы хоть отдаёте себе отчёт в том, что происходит, а?
     Людей качнуло, точно в комнате промчался невидимый вихрь. Опустили глаза, теребили лацканы. Где-то вдали с грохотом захлопнулась дверь, родив в пустых коридорах протяжное эхо.
     "Они в принципе не возражают, чтобы ими командовали,- думал Курошеев, сладко сатанея от внутреннего наслаждения.- Все на этом свете желают главенствовать, это - жажда власти - гложет, как червь, изнутри человека. Но когда приходит большая ответственность, когда затрещинами пахнет и слезами, и из-за дверного косяка высунулась кривая морда несчастья,- тут уж никто лезть вперёд не хочет, пальцем не пошевелят ради всеобщего спасенияни. Только неординарные, сильные личности - ну и так далее... Чего, кого я боялся? Их?"- хохотал он, и сердце его подпрыгивало и жалось, точно от щекотки. "Но им,- думал дальше,- подавляющему большинству из них,- невдомёк, что с самого верха, где оказался ты, взяв в критический момент на себя всю полноту ответственности за происходящее, всегда легче сбежать - возможностей больше. А виноватыми - виноватыми всё равно они останутся, простые шестёрки и нули без палочки. Не знают, даже не догадываются, а если б унюхали, о-о-о..."
     Он, Курошеев, знал прекрасно, превосходнейше знал - ничего с ним случиться не может, ни-че-го! Да у него водитель преданнейший человек, лапочка, машина - зверь, прыгнула и - след простыл. В долю секунды самый образ её в тумане рассеется. Ну и других возможностей исчезнуть полно, так что...
      Люди терпеливо ждали, белели их смущённые и взволнованные лица, блестели глаза.
     - А?- жирно припечатал Ипполит Всеволодович с выражением на лице ужасным, звериным.- Что скажете?
     Все, вертя тонкими шеями, залопотали непонятное, таращили подавленные, виноватые взгляды. И, приглядевшись, он вдруг лютую злобу заметил в них, да какую ясную!
     Стоп, стоп!- похолодел он.- Что-то здесь не так, не учтено что-то им. Эти люди - их слишком много, поди узнай, что у каждого на уме. Да ещё те, на улицах... Да он пикнуть не успеет, как раздавят его...
      Он вдруг увидел, что над ним висит глыба - громадная и чёрная, гранит, едва на тоненькой нитке держится... Чик... Он, рот открыв, задрав лицо, зеленея, смотрел в потолок. Взял себя в руки, огляделся мельком, подбежал к окну. Выискал внизу среди других моторов хромированные зубы своего служебного авто, водитель, преданный страж, деловито копошился рядом.
     - Так что, коллеги?- добавил он помягче, стал ласково заглядывать в лица. О!- думал, холодея,- эти растопчут! Почему-то из головы не выходил маршрут движения к чёрному входу: коридор, пролёт, лестница... Лакированное, сверкающее крыло машины, точно ангельское, нависло над ним. Накроет, унесёт его... Уехать скорее, спрятаться, переждать! А там, глидишь, и свои подоспеют, с той стороны.
     У него воцарилось в душе, наконец, чудесное настроение, чуть всё-таки хищное - оцарапать мог. Он сверкая глазами, воинственно поглядывал на подчинённых, чувствовал всего себя - и их - до последней точки. Ему говорила какая-то дама, почти срываясь на истерику, громко сморкаясь в платок, что положение в городе просто ужасно: связи нет, специалисты в полной растерянности, запасы продовольствия и питьевой воды тают.
      Курошеев поморщился, остановил разрастающейся гул возмущения рукой.
     - Да я не о том,- высоко и важно поднял сияющее праведным гневом лицо.
     На мгновение в комнате зазвенела тишина.
     - На улицах беспорядки,- в его глазах сиял умный, горячий огонь,- вот что реально беспокоит. С природной стихией мы уж как-нибудь справимся, уверяю вас, а вот толпа... Эти много бед наделают... Никого не пожалеют из нас, ни-ко-го...- его взгляд мрачно торжествовал.
     Бледные, испуганные лица вытянулись над столом.
     Курошеева толкнуло в затылок: машина-то у тебя чёрная, вороная. Какое крыло, говоришь,- ангельское? Это открытие его очень неприятно поразило, пламенем тревоги душу опахнуло.


                * * *


      На улице Гореницына с головой захватил людской поток. У него сердце колотилось бешено. Земля немилосердно его от себя отталкивала, он едва держался на ногах.
      Отовсюду звенели и сыпались стёкла, такие ранее казавшиеся неуничтожимыми витрины магазинов исчезли, как не были. Из распахнутых кирпичных пастей с выбитыми стеклянными зубами мародёры тащили  коробки, мешки, оргтехнику. Дома, чёрнея ослепшими глазницами, вздымались наверху.Тёрпкий, фиолетовый дым стелился над тротуарами, ел глаза. Где-то там впереди из окон валили густые оранжевые клубы, били, весело танцевали под ними языки пламени. Фонари ошалело качали разбитыми вдребезги стеклянными головами, бежали, да никак не могли убежать.
      Его толкали локтями, плечами, он шипел, огрызался. Неудержимо ему тоже захотелось бить, напирать, крушить. Гореницын думал всё время только о том, что, когда всё наладится, он снова останется ни с чем. Всё разберут, растащат. Это резало душу, как бритвой. К тому же ему задание надо было выполнять.
     Он брёл, спотыкаясь о доски и выбитые куски цемента, поднял кирпич. Минуту подкидывал его на руке, взвешивая, затравленно оглянулся. Сверкающая стена витрины стояла перед ним. В ней он видел своё испуганное отражение и перевёрнутую вверх ногами улицу. За стеклом навален был, как горох, товар. Белое его лицо с лязгающими зубами было ужасно. Ему показалось, что всё специально подстроено. Вдруг из-за спины его  выпал длинноносый директор, раскосые, красивые глаза того искрились иронией, излучали странное спокойствие, в ситуации всеобщего коллапса это казалось пугающим. Великолепного покроя коричневый костюм лежал на его узких плечах, сорочка была до голубизны белая. Галстук - бордовая, как кровь, линия. Виталик открыл рот в замешательстве.
     - Вы так и будете стоять? Бросайте же!- стараясь перекричать шум и скрежет улицы, в ухо ему стал дуть директор, принося тончайший, сладчайший запах духов, подтолкнул легонько в плечо. Улыбался очень, очень приветливо. Виталик присмотрелся: зрачки у того были овальные. Мысли Гореницына заскользили, ни слова не мог вымолвить. Это вообще человек?- думал он.- Человек вообще?
     - Ну же, ну!- нервно кривил губы директор, терпение его явно закончилось, через его пальцы, возложенные на плечо, в Гореницына вбрызгивалось крепкое, как спирт, электричество, побуждая к действию. Гореницын внутренне сопротивлялся, жалко губы кривил. В кармане у него вколочена была невообразимо тугая пачка червонцев, жгла его,- никуда не деться, отрабатывать деньги надо было.
     Сам не помня как, он ударил камнем. Стекло, тяжко вздохнув, съехало вниз, жалобно зажужжали брызги, вздыбилась ядовитая зелёная пелена, тяжело въелась в лёгкие. Ему показалось, что он человека убил,- увидел на мгновение взрезанную грудную клетку, распахнутый живот, жёлтое, красное... Он закашлял, замахал руками, повернулся за поддержкой, далеко, хищно выставил челюсть вперёд, лишь с громадной натяжкой это можно было назвать улыбкой. Ненавидел себя, всех, под ребрами лилась горячая, клокочущая река злости. Ах, гады!
      Сзади никого не было.  С бордюра порыв не живого, горького ветра поднял бумажки, понёс их, пришёптывая.  Гореницын секунду постоял, опустив руки. Странный, желтовато-белый свет разлился на стенах, сверху ударил. Дома, стараясь пониже пригнуться, пустились наутёк влево, вправо. Показалось, что он сейчас, не выдержав, упадёт, голова кругом пошла.
      Скрипнув осколками стекла, он вошёл в магазин, поднял один ящик, второй, побежал. Простучало, как пулемёт, под черепом: отнести домой, быстрее вернуться, взять ещё! Потом завертелось: как проскользнуть, чтобы чужие глаза не приметили; куда, к каким магазинам кинуться дальше, достать это, то... Его вдруг облило горячей, тягучей жидкостью, с ужасом он заметил, что бежит на одном месте, тяжко, с надсадом поднимая колени.
      И он вдруг вспомнил свой сон: чайки, ветер, мачты скрипят, рыжее, злое солнце скользит за горизонт...Только на этот раз, он увидел то, что так и не смог тогда разглядеть среди мерцания красок и образов - истину. 


                * * *


     Скотников навёл справки - девушку звали Роза. Он взволновался невероятно: даже имя какое-то волшебное, прекрасный дикий цветок.
     Яркое, горячее чувство звенело внутри - его ждёт нечто необычное... В смысле - любовь. Сердце у него, как у молодого, сладко пульсировало. Жена далеко, жена совсем другое. И даже этот страшный город вдруг показался ему всего лишь нежданным приятным романтическим приключением,- будто намеренно, чтобы испытать и потом за терпение обильно вознаградить, его судьба к чёрту на рога забросила.
      Он смотрел на неё издалека, подойти не решался, точно вдруг действительно в застенчивого нежного мальчика превратился. Робел, потел, чертыхался, в груди у него какое-то чудное растение стало распускаться, из самого сердца, сладко разрывая его плоть, выше, выше заструился зелёный, светлый ручей, ах - он задохнулся, за рубаху на груди схватился, лицо его лоснилось, сияло... Его потрясали черты её лица, словно толстая боксёрская перчатка мягко и нежно била его в грудь, в живот, в брови, когда он замечал её лицо в проёме двери или в толпе на улице; она была очень красивая.
      Вздёрнутый носик, милый пыптик, такая себе розовая круглая картошечка. Вот именно нос был главной, решающей точкой, вокруг которой всё остальное вертелось, самодостаточное произведение искусства. Глаза, лоб, алые пышные губы - всё было прекрасным, горело, но нос, выточенный словно под лекало, придавал общей картине элемент законченности, истинного совершенства. И русые, тяжёлые, с колечкам и завитушками на плечах волосы.
     Видел её и больше ни о чём не мог думать - только о ней.
     Маленькие плечи, подчёркивающие врождённые податливость, беззащитность её - великую женскую силу! - и в то же время большая, тяжёлая грудь, всегда короткая юбочка, белые ожерелья ног под ней - всё, готовое для решительного наступления: о, о!.. - глядя на эти сокровища, он с ума начинал сходить, безумствовать. И эти её всегда высокие каблуки, делающие из неё не то горбатую колдунью в ступе, не то лёгкую парящую фурию. И такая обжигающе, неправдоподобно молодая...
     Волнение возбуждало, зажигало его - он помолодевшим себя чувствовал, счастливым, прыщавым юношей. Упругая, весёлая, всеохватывающая волна.
     Кажется, она искала с ним встречи, взгляд её недвусмысленно говорил об этом. Протяжно, наивно-просительно в его сторону смотрела, а потом, как бы подчёркивая свой внутренний задел, обрывала, отворачивалась. Здороваясь с ним, из густых тёмных глаз обливала его тревогой и ожиданием.
      А, может, то и дело твердил он, надумал он всё себе, просто изголодался по женским теплу и ласке. "Вот именно, вот именно, надо заканчивать это дуракаваляние..."- мурлыкал песенку он себе под нос, совершенно не собираясь ничего заканчивать.
      Скотников занимался своими делами, командовал или строчил своей не простой с золотым пером ручкой, но думал теперь только об одном. Точно заговорили его.
     Руководитель и сильная натура на первых порах безусловно победили в нём. Но на собраниях, на летучках он всегда, прежде, чем начать, глазами выискивал в зале её лицо, успокаивался, без этого работать не мог. Вдруг очень холодно, одиноко стало на душе, и ничем не замутнённая решимость толкнула его вперёд.
     - Здравствуйте,- дрожащим голосом, гнусаво сказал он, вырастая перед ней после очередного совещания: большой, в накинутом на плечи дорогом, красиво облегающем пиджаке, чистая сорочка, тугой воротник, дальше - лицо, глаза, плавленное олово. Странная робость приятно потянула его за сердце. Он видел, как многие женщины в зале с изумлением и испугом, с недоумением смотрят на него, на них. Он оказался совсем близко к ней, и от сладчайшего запаха, излучаемого ею, от сюрреалистически яркой картинки её лица у него закружилась голова. Матовая, прозрачная кожа её светилась, на шее прилегли пара синих, пульсирующих жилок. Она испуганно дёрнула вверх глазами. Он прекрасно знал, что надо говорить, что делать. Кругом гоготала шумная толпа, разбирала бутерброды.
      Он сказал, сделав очень светлое, доброе лицо:
     - Я вот очень часто вижу вас на наших собраниях, на митингах... Это настоящее самопожертвование - вы так ещё молоды...
      Она подавленно молчала, хлопая громадными ресницами (ему казалось, что разгоняемым ими ветром дует в него, очень напыщенным и сладким), теребила пальцами возле груди карандаш. Ногти - как крошечные перломутровые жемчужины. Скотников проглотил сухую слюну, подумал, что мы и они - специально разделенные две половины, два взаимопритягаемых полюса. Зачем, кому это нужно?- спрашивал он себя, и не мог найти ответа, радовался.
     - Как вас звать?- он фальшиво, мутно прищурился, брови его и губы, изображая невинность, поползли вверх.
      И голос у неё был - сплошное волшебство, прозвенели чудесные колокольчики. В зале гремели стульями, столами, женщины грубо, по-мужски командовали. Скотников недовольно поморщился.
     - Пойдёмте, я вас провожу, Роза?- сказал он главное. Девушка смотрела на него с восторгом и обожанием. Скотников стал играть роль.


                * * *


      На улице кинул ей на плечи свой сияющий с мягчайшей малиновой подкладкой импортный плащ. Двинулись.
      Было прохладно. Влажный, зернистый воздух набух, вибрировал. В стёклах проплывающих мимо домов отражалось прозрачное, как вода, небо. Он поднимал глаза, смотрел, восхищался. Скотников незаметно, пряча своё лицо, увёл её в сторону от толпы.
     - Прогуляемся?- бодро спросил он, чувствуя, как от волнения дрожит у него голос. Роза неуверенно оглянулась. Он увидел восхитительную линию её подбородка, поспешно улыбнулся, отступил от неё на шаг, руки далеко закинул за спину:
     - Поговорим на злободневные темы?
     Совсем безвинно-весело добавил:
    - Ведь вам же хочется поговорить, правда?
     Она горячо, заламывая белое пышное горло, кивнула. Они двинулись под тёмной полосой деревьев, заливающей их лица синим, голубым. Голоса, звук моторов отъезжающих авто, яркие росчерки фар всё дальше уходили от них. Глубже проваливался в пышные кроны серый мрачный серый куб административного здания с плоской, облитой недавним дождём крышей. Стало тихо, изредка где-то, проносясь, звенели машины.
      Роза плыла рядом с ним, стучала подкованными каблучками. Теряя голову, Геннадий Иванович косил глазами в разрез её груди, когда они на свет выходили. Её фигура излучала ту женственность, которая есть полная противоположность мужскому, грубому началу - нечто струящееся, божественное. Ему казалось, дыша ею, что он красное густое вино пьёт, сладкое, тёрпкое. Ах! Лёгкая дробь её каблуков сыпалась куда-то ему под крышку черепа, в позвоночник, под рёбра и кожу, ударяла в заповедную точку, и волнами оттуда, из самой середины его, из - нежного, колышащегося - расходилась нега.
      Джинсовая тёмно-голубая юбочка, как обёртка вожделённую конфету, облегался выпуклые круглые её бёдра.
     "Пирожки, пирожочечки..."- дурел Скотников, проклиная себя, незаметно с досадой плюя себе под ноги.
     - Вы верите в светлую, непорочную цель, Роза?- спрашивал он натужно-твёрдым голосом, должным демонстрировать серьёзность его вопроса, его - глубже - намерения. Она сразу ответила, задыхаясь от волнения, смешно заламывая себе тоненькие розовые руки:
      - Да, да, конечно!- и носик её, словно солнечный жучок, изогнулся на лице. Заговорила сбивчиво, горячо:
      - Так хочется, чтобы не было на земле ни войн, ни голода, ни страданий людей...
      - А вы верите, что это достижимо?- спросила она его, вознеся прекрасные глаза к нему. Геннадий Иванович обо всём на свете позабыл - смотрел, смотрел на неё.
     - Да? Да?- волосы её разметались по лицу, губы ярко горели.
     Он думал: "Бедное, бедное дитя, ничего в жизни ещё не понимает - столько у нас непреодолимых грязи, возни, предательства..." Ему захотелось к сердцу её прижать, как дочь. Потом, наливаясь злым, горьким соком, стал воображать: тёмная комната, мягкая душистая постель, крохотная прохладная кнопочка её носа под самой его щекой... Дочка? Нет,больше, сильнее. Даже не больше, а - размашистей, расцветистей, что ли, сочнее, гуще, как центральная клумба в городском парке...
      И непременно - чтобы музыка в приёмнике в этот важный момент интимной близости играла, постанывала, обливая сладкой патокой всё вокруг...
      Вспомнил, что радио в городе нет, сдохло, чёртыхнулся тихо, одними длинными прямоугольными губами.
     - Понимаете, Роза,- с лёгкими оттенками раздражения стал говорить он.- Мы и боремся за то, чтобы приблизить тот час, когда каждый человек на земле сможет жить счастливо. Каж-дый.
     Задрав к нему свою милую мордочку, как мышка попискивая, слушала. Взгляд её громадных глаз был полон детской наивности, неземного обожания. Пухлый рот её был чуть приоткрыт. Сердце Скотникова будто стали за ниточку дёргать, обливать янтарным мёдом. Он начал отвлекаться, мысли его спутались, побежали.
      - ... столько веков люди мечтали о справедливом устройстве общества, где нет эксплуатации, лжи, похоти... Столько горя обрушивалось им на головы, крови океаны пролились... Зачем? Так сколько же ещё можно ждать, терпеть?..
      Геннадию Ивановичу захотелось говорить пылко, красочно, он стал взмахивать растопыренной квадратной пятернёй, как на митинге. Сказал, что "час настал"," прогремел набат"," прозвучала труба иерихонская!"...
      - Мы поведём людей,- вскрикнул он, гневно сверкая карими ясными глазами, топнув ногой,- мы, партия, вооружённая самой передовой в мире научной теорией!..
      Прижимая руки к круглой, мягкой груди, распахивая увлажнившиеся веки, он рисовал удивительные, ярчайшие картины: великолепные города будущего, наполненные солнцем и улыбками счастливых людей, смехом детей, колхозные поля, на которых жёлтым шёлковым бескрайним подолом колосится пшеница... Роза с ужасом и восторгом глядела на него. Он взял её прохладные тонкие пальцы, несильно сдавил. Она вздрогнула, в сияющих чёрно-синих глазах её промелькнул вопрос. И ещё более яркое, громче звучащее Скотников в них прочитал: желание. Она вырвалась, отступила на шаг, ещё. Отвернулась, устремила прекрасное своё лицо с остреньким носом вдаль. Секунду Скотников смотрел на её сказочный, словно вылитый из стекла и мрамора профиль, и у него хлопнуло в мозгу, что она совсем взрослая и настоящая кошка. В груди у него рванул атомный фугас, он едва сдержался, чтобы тут же не броситься на неё, не облизать ей губы и всё, всё...
      - А зачем?- она его тонким, прозрачным голосом спросила.- Зачем всё это - борьба, насилие? Ведь вечный мир - наш главная цель? - И он, как ни старался, не смог ответить на её вопрос, замычал что-то неопределённое.


                * * *


      Наконец, Курошееву удалось вырваться домой. Выходил инкогнито с чёрного хода. Петя, водитель, предусмотрительно подогнал машину к самому крыльцу. Там, с другой стороны здания, у парадного подъезда волновалась упругая губка толпы, буйствовали беззубые старухи и бомжи, ощетинились злобными, хищными транспорантами - идти открыто было слишком опасно, голову проломить могли только так - рисковать зачем ?
      Но и здесь, сзади, получил пару кирпичей по кумполу, когда, ошалев от яркого света и свежего воздуха, ничего не видя перед собой, кроме распахнутой дверцы авто, выскочил на улицу. Споткнулся, покатился прямо в крепкие руки вовремя подоспевшему Пете, рухнул, сжимая мокрую шишку на лбу и чертыхаясь, на мягкое сидение. Водитель, матерясь, даванул на газ. Загрохотали камни по железному корпусу, хрястнуло стекло, трещины рассыпались пышной паутиной.
      - Быстрее, быстрее!..- умолял Ипполит Всеволодович. Скакали по асфальту, догоняя, увесистые булыжники, осколки лопнувших бутылок, арматура. Сияли на бордюрах страшные лица, взлетали вверх кулаки. "Догонят!"- ему показалось, и он нырнул под сидение, только острый нос его торчал. К нему, наконец, пришло, ослепив и утешив его, принеся величайшее душевное наслаждение, что - время прийдёт - он их, инфузорий этих, без жалости резать будет, давить каблуком, рвать на куски гусеницами танков и колёсами бэтээров, разметает в пыль любого
чересчур заносчивого и непокорного. Рожи, маски... Ох, как он ненавидел их! Он резко почувствовал отчуждение, нелюбовь, и такие вдруг... сахарные, сладенькие, будто чертой разделили его с остальным человечеством, и он теперь должен был всех других в пищу потреблять. Нет добра! Почему, если ты выбился - а ведь, как не крути, многое для общего блага, сидя наверху, делаешь - тебя сразу во всех смертных грехах начинают винить? Устраивайте вашу жинь сами, трудитесь, кроптите над каждой мелочью, вытачивайте день за днём свою победу, своё восхождение. Палец о палец сами не ударят, чтобы из состояния тотального свинства выбраться, и  - помогайте им!  Не просят помощи, а прямо требуют её! Зависть, чёрное, неправедное, вот что это такое, только никто признаться себе не хочет в том, что он зол, плох, нечист, праведников, правозащитников, чистюль из себя корчат. Тьфу! Курошеев, отходя, шипел, как чайник.
      - Пропала машина, ой, ой!- скорбно вытягивая лицо, причитал водитель Петя, бережно трогал рукой треснувшее стекло; открывая на ходу дверцу, впуская влажный, упругий, горьким дымом напитанный ветер, выглядывал, стараясь рассмотреть повреждения.
     - Да ладно ты, закрой! На дорогу смотри!- злился Курошеев, боясь, как бы машина не врезалась в дерево.- Новую тебе купим. Ауди хочешь? Или лучше Мерседес?
      Петя виновато оглядывался,
     - Сердце болит, жалко... Машина она ведь тоже живая...
     Потрясённо шептал:
     - Мерседес? Скажете тоже, Ипполит Всеволодович! Я бы на нём над крышами, как на аэроплане, летал! Вжи-ик, и уже там, где надо...
      "Ха, машина, железа кусок!.. Самим бы живыми в такой кутерьме остаться..."- думал Курошеев, угрюмо отворачиваясь в окно.
      Жена на пороге встретила его слезами. Мордашки детей - одна над одной - выглядывали из ярко залитой комнаты. Бросилась ему на грудь.
      - Где ты ходишь? Что с нами будет, а Ипполит?- басом зарыдала она. Дети тоже стали подскуливать. Курошеев сейчас же взорвался.
      - Тише вы все!- закричал.- Тише, тише, тише!
      Он, закрыв уши руками, ринулся в комнату. Ему хотелось ударить жену, детей, защипать их. Жена отскочила, уткнула лицо в ладони, плечи её затряслись.
      - Ты думаешь, я прохлаждаюсь где-то? Ты думаешь, мне легко?- прозвенел он, озверев до последней точки.- Думаешь, я в потолок там у себя в кабинете плюю? Ты... Я...
      Он сообразил, что он попросту пар из себя выпускает. Здорово же его довели...
      Он притих, обнял Лену, вдохнул её аромантные, чистые волосы, погасил мимоходом наполовину свет.
      - Извини, извини,- мягко заструил ей в ухо. Под рукой тут же всплыли детские головки, он погладил их очень тепло.
      - Детки вы мои милые...
      И - прослезился.
      Все вчетвером большим мягким комком они проскользили по жёлтому нализанному паркету к дивану и упали на него, рассыпавшись, просветлённо хохоча.
     - Ничего страшного не случится, Ленусь, ни-че-го, понимаешь? Всё само собой образуется, вот посмотришь,- тихо, но очень уверенно пророкотал Курошеев, смахивая пальцами со щеки слезу. Жена горячо, с громадной благодарностью на него смотрела. Сын, дочка побежали весело вокруг  комнаты, звенели их голосочки.
      Квартира вдруг ожила, качнулись и распрыгнули в стороны стены, затанцевала темноокая высокая мебель, люстра жарко полила оранжевый радостный свет. Курошеева приятно полоснуло горячим стеклом в сердце, счастьем обожгло: вместе они! Задрав ноги, он упал на подушки, задыхаясь от смеха, и лица его семьи вокруг него кружились, как ангелы.
      Одна, две, три злобные рожи перед глазами взлетели, прозвенели у самого его носа каменные кулаки, клацнули зубы.  Под ногами по возникшему из ниоткуда асфальту запрыгали битые кирпичи, холодная, злая улица во-всю разгорелась над ним, ощерилась тысячами глаз и ртов. "Опять! Да пропадите вы все!.." Курошеев с широко разлитым на лице ужасом стал проваливаться в мягкий диван.
      "Деньги надо собрать и ценности,- стал входить раскалённый гвоздь в голову,- барахлишко кое-какое, и - бежать! Скорее..."
      Тотчас стремительно затормозила яркая карусель комнаты: полетели со стенок картины в золочёных кучерявых рамах, взмахнули вперёдназад хвостами портьеры, с потолка сыпанула стеклом с грохотом лопнувшая люстра, серванты, застонав, моля о пощаде, рухнули на колени.
      "Жильё жалко,- наливаясь ревностью и жалостью, краснея, как помидор, думал Ипполит Всеволодович,- столько лет потратил на его обустройство, сросся с ним... Разгромят непременно, камня на камне не оставят...". Злость до краёв наполнила его маленькую, острую грудь. Ничего-о! Он себе новое купит, ещё краше прежнего, резервы имеются! Он вспомнил о тайном счёте в Америке: много, много нолей, ах... На душе стало спокойно, тепло...
      Он вскочил, помчался к себе порыться в ящиках. Прихватил краем глаза, как будто закрылась дверь позади него, а за ней - всё доброе, светлое осталось, тяжёлая занавесь на голову опустилась, оглушив, одурманив. Курошеев, выгнув шею и качаясь на одной ноге, оглянулся, прищурился: нет, ничего не видать, только искры какие-то далёкие посыпались, и - двинулся дальше, устало пришоркивая по ковру пятками мягких дермонтиновых туфлей с бубонами.
      Из крошечного, вмурованного в стену сейфа он выхватывал плотно стянутые бумажными полосками нахрустывающие пачки и, точно исполняя какую-то ритмическую мелодию, кидал их в мутный целлофановый мешок.
      В окне, над крышами домов бирюзовый небосклон вдруг на секунду странно вздулся и почернел, задрожали алые жилы-облака - и будто внимательные  чьи-то глаза из-за них проглянули.
      Курошеев ничего не заметил.


                * * *


      Весело выхлёстывая пяточками, Гореницын пропорхал вверх по лестнице, крепко к груди прижимал хлеб, рыжий с бирочкой батон колбасы, консервы, пёстрые пакеты с различными начинками, бутылку; жарко и приторно было в груди. Окна в подъезде, проплывая над ним, дрожали белым и голубым, широко улыбались. Держа одной рукой добытое сокровище, другой вскрыл замок, прихлопнул за собой ногой дверь, бросил на столик под зеркалом ключ.
     Пакеты, как дождь, с нежным шелестом посыпались следом.
     - Ах ты ж, ох ты ж...- приговаривал ласково, поднимал, рассматривал.
     Выдавил себя из ботинок. 
     Чайник весело заурчал на плите.
     Из окна открывались ширь, синь. Крыши домов столпились над густыми красно-зелёными волнами деревьев. Из-за лёгкой дымки наяривало солнце... даже два и даже три, и одно было густо-фиолетовое... Хотя последнего факта из-за счастливых изменений в своей жизни Виталий попросту не заметил. Так долго держал улыбку на лице, что у него заболели щёки. Наконец-то! Кажется - успел! Теперь он тоже вроде как - избранный.
      Комнаты, все углы в них, плотно заставлены новенькими, сверкающими коробками. Красных, синих, жёлтых букв насыпано на их кортонных, глянцем отдавленных боках - множество великое: "мэйд ин", "джапэн", "юэсэй", "итали", "франс" и прочее,- всё настоящее, неподдельное, самое, что ни наесть заграничное...
      Кончики пальцев от счастья звенели. Он долго стоял, уткнув ладони в бока, разглядывал. О!- на много лет добра этого хватит! Всё есть, обо всём побеспокоился: шмотки, обувка, музон. Вот так - будто с неба свалилась удача! Кто же он, этот волшебник, надоумивший его не спать, а действовать? Гореницын с большой теплотой подумал о долговязом директоре: такой молодой и такой... эх! Нотки ревности прозвенели в душе его, напугав, а затем развеселив его. Правильно, нельзя всё время на заду своём дома сидеть, нужно когда-нибудь встать и пойти, взять, отвоевать, добыть! Виталий ловил смутно маячившую в нём, тревожащую мысль: нельзя? незаработанное? прийдёт время - поплатится? Ах, неужели, так и есть, Господи, и каждому воздастся по делам его?..
     Вот что - густо дошло к нему с другой стороны, тотчас вытеснив из сердца всякие сомнения - можно было и больше взять, если бы не пришлось отвлекаться на постороннее: не подбивал, конечно, никого на бунты, не крушил и не курочил - делал вид только, что выполняет задание, волну пускал, но и того было довольно, чтобы много времени упустил; а мимоходом, как мог, своё решал, кровное; громадная пачка червонцев, полученная от директора в качестве аванса, приятно оттягивала карман, и отдавать её никак не хотелось.
      Побродив с вертящейся от счастья головой туда-сюда, поахав всласть, Гореницын распаковал стереосистему, врубил. Побежали по стенам и по потолку, по наполненному сахарной сладковатой пылью воздуху волшебные шорохи, грянули басы и тарелки, удивлённо прозвенел в серванте сервиз. Виталия понесла по всей Вселенной какая-то волшебная волна, волосы мял ласковый ветер, у него дух прихватило...
     Он вдруг увидел - пронзило в самое сердце его - какая она есть на свете любовь, совсем другая, чем раньше виделось ему: грудастая, сытая девка с маслянистыми глазками, скользкие, жирные губы у неё. Ох, как домогаться нужно, чтобы она отдалась!
     Жрать хотелось. Со сладко ахнувшим сердцем рванул на кухню.
     Шуршала бумага, визжал под лезвием ножа целлофан. Тяжёлые розовые куски свежайшей докторской падали на тарелку, сыр. Зашипев, прыгнула с пивной бутылки рифлёная пробка с красивой на ней буковкой. Жизнь одной пряной и густой янтарной пивной струёй показалась; весь мир будто на одно колено перед ним припал, точно жених перед суженой, голову покорно склонил, ждал к себе благосклонности и готов был ждать вечно. Они - люди, дома, вся вселенная - повернули к нему лики свои, изумлённо замерли. Раньше не видели его, не замечали, насмехались над ним, кочерыжились, а теперь - приклонились низко, бледнели и  краснели, признали, наконец, величину его истинную. Как сон перед ним поднялось: он на самом верху, спасён, и другие рядом с ним избранные... Успел он? Кажется, да... Теперь богат, следовательно уважаем. Деньги... Денег теперь очень много у него, и ещё больше будет... Ах, червонцы, червончики!... Он с благоговением ощущал твёрдое поленце пачки у себя на груди - толкалось, нежно пульсировало. Вещи есть - ещё жарче, ещё натужней над ним лилось, он рад был перечислять, - одежонка кое-какая, обувь, музыка...
      Только поднял бутерброд, только открыл рот и нацелился... Длинноносое лицо директора всплыло прямо перед ним, глаз не было - щели, брови хитро изломаны, и - точно тяжёлое чугунное ядро ухнуло у самых его ног, обдав, рванув горячим воздухом. А потом директорские глаза в острые перочинные ножики превратились, к самому его горлу подставленные. Ох!
      "Дальше,- бледнея, спросил себя Гореницын,- дальше-то что будет? Так навсегда он шестёркой и сволочью и останется?"
      Стоп!- холодея, сказал он.- Надо остановиться, подумать хорошо.
      У самого рта бутерброд держал, непередаваемым араматом сытости и счастья ноздри обливало, а откусить не мог, челюсть будто заклинило. Давай же, давай!- сам себя подзадоривал, хихикать и подвывать начал от ужаса. Точно вдруг гора легла на его плечи, он оглох, ослеп. "Так что же? делать что надо?" Пластинка закончилась, в наступившей гремящей тишине он стал прислушиваться. И услышал.
      Нельзя чужое брать - вот истина! Сегодня без спроса возьмёшь ты, завтра, восстанавливая некий важный космический баланс, возьмут у тебя, причём скорее всего с большими процентами. Сама жизнь, можно сказать, возьмёт.
      Колбаса на хлебе показалась обрубленным розовым пальцем с ногтём. Есть больше не хотелось.
      "Почему же, чёрт побери, нельзя, почему?- упёршись в стену с ужасным, каменным лицом, вопрошал он.- Кто решает, кто контролирует? Ведь если, положим, ты взял что-то на правах сильного и более успешного, дальше - достаток, комфорт, машину можно купить, особняк, жить по-человечески, просто впоследствие нужно дистанцию держать от тех, кто слабее тебя, кто по сути дела в силу своей слабости и глупости кормит тебя. Ведь все воруют, все! Даже самый последний бедняк упрёт то, что плохо лежит. А с другой стороны - как иначе? Нельзя же весь мир на плечи себе взвалить, нельзя быть честным за всех, думать о всех, решать за всех? О себе надо думать, своё решать.  Каждый подумает о себе - вот и получится всеобщее благоденствие! Жизнь - дерьмо с мелкими в него вкраплениями золота, поэтому все по самые уши замазаны. Что же нервничать?"
      Нельзя!- вот как горело над ним, как светоч. И это вдруг самой главной в жизни правдой оказалось. Терпеть, невзирая на всю в жизни грязь, на все гадости! Красть - не надо. Сам у себя, потому что в итоге крадёшь,- вот как получается. На этом и надо в жизни расти - на честности, только так можно добиться настоящего процветания.
       Ему поскорее захотелось все ящики и пакеты назад отнести. Стал, кроша, куски хлеба и колбасы обратно в целлофан запихивать. Погасил в комнате аппарат, собрал всё до капли, хрустнул, склеивая, лентой по ободу.
       Всё. Он облегчённо вздохнул.

                * * *

      Настойчиво и нагло хрюкнул в прихожей звонок.
      На пороге стоял, улыбаясь, директор. Длиннейший нос его страшновато приклонился к губе, острые уши почти на самую мокушку влезли. Не сводя тяжёлых чёрных алмазных глаз с Гореницына, два раза глубоко из пальцев потянул дым, щелчком отправил окурок вниз на площадку, подняв в полутьме красивым жёлтым веером искры.
     - Я тут, знаете, проезжал мимо, дай, думаю, зайду...- высокий, узкий лоб директора надвое разломила лукавая линия, глаза его из-под бровей недобро сверкнули. Гореницыну снова показалось, что ему в грудь и в горло упёрлась пара острейших лезвий. Ему захотелось захлопнуть дверь, к чёртям спрятаться. Сгорая от стыда, он поднялся повыше на носках, вставил в бока руки, стараясь прикрыть наваленные горой в ко-мнате коробки.
     - Мы так и будем здесь на сквозняке стоять, м-м?- с понимающей ухмылкой на тонких губах промурлыкал директор, заглядывая за спину ему.
      Они прошли в комнату, сели над невысоким столиком с одной сломанной ножкой, нелепо скрепленной бельевой верёвкой.
      - Ого!- с показательным восторгом воскликнул этот... неизвестно кто, окидывая взглядом заставленную ящиками комнату.- Я вижу времени вы зря не теряли.
      Виталик краснел несказанно. Вскинутым набок кругленьким ртом забормотал что-то разбитное, фальшивое. "Сволочь такая,- думал, горел,- откуда ты только взялся?" Он отругал себя за проявленную пол часа назад к директору симпатию.
     - Но я, кажется, так и не представился! Ай-ай-ай, непорядок,- пижон выбросил вперёд длинную, тонкую, но очень крепко сбитую ладонь, и снова Гореницын быд потрясён видом ногтей директора: кошачьи какие-то, рысьи, изогнутые.- Вэ Зэ Вульф,- произнёс раздельно, с особым каким-то, показалось Гореницыну, значением. За маслом лукавства в глазах промелькнула вдруг сталь, слетела на мгновение с лица маска иронии и самодовольства, вылезла из-за неё свирепая рожа с раздувающимися круглыми ноздрями-дырами. Гореницына точно ледяным ведром окатили. "Вельзевул?" Он так и думал, что всё этим кончится.
     - К-как?- стал заикаться, вскочил, собираясь куда-то бежать, показалось, кто-то крепко держит его, ухватив за рубаху. Этот, напротив него, звонко расхохотался.
      - Владимир Зиновьевич Вульф, Вэ Зэ сокращённо, инициалы. Что с вами, любезный?
      - А-а-а...- Виталик сел, снял ладонью невидимую паутину с лица; что это он, и правда... детский сад какой-то. Сердце его неприятно щемило: этот неземной, адский огонь, которым сияли ящики, наставленные вокруг, жёг его, как бумажного. Пусть только уйдёт отсюда эта... морда!
      Словно читая мысли Гореницына и решив действовать тому на зло, Вульф удобно расселся в кресле, бросил ногу на ногу, вылезли его острое колено и голая гладкая лодыжка. Белое окно горело над ним на стене, рассыпая над головой некое подобие нимба. Переливались розовым и голубым в серванте чашки и вазы.
      Протяжно вздохнул, резанул коротко глазами.
     - Переживаете? Я вас понимаю...- поплямкал, покрутил губами. "Швырнуть бы прямо сейчас в лицо тебе твои денежки,- думал Гореницын.- Вот так - с размаха, фьють! Нет, жалко отдавать..." Внутри вдруг зазвучала пустота.
      Вульф с лёгкими нотками возмущения и даже гнева выдавил:
     - Не мучьте себя, не надо.
     "Сколько ему лет?- думал Гореницын, искоса присматриваясь.- Так поглядеть - молодой, а так - не то, чтобы и очень. Глаза - в глазах ярко всё отпечатано: лёд и пламень, такой адской смеси смолоду не достичь, тут пожить, чтобы разжиться ею, надо." Сильными, гибкими пальцами Вульф сжимал коленку, будто душил её. Криво на лице полоснула улыбка:
     - Да приглушите вы её,- сказал доверительно и тихо, приклонившись к Гореницыну,- а лучше того - совсем выключьте.
     - Что? Кого? Музыку?- удивлённо выстрелил вверх бровями Виталик, оглянулся. Постаревшее, чёрное и злое лицо, вдруг напугавшее Гореницына, разгладилось, заверкали идеальной формы белые зубы, красивые, как борта дорогого автомобиля, щёки:
     - Её, совесть.
     За окном кто-то протяжно кричал, звенели стёкла, бешено стучали молотком в стену из соседней квартиры азбукой Морзе, билась и гремела в доме напротив бесшабашная вечеринка. Небо за окном наливалось густым и красным, точно кровью. Распахнув рот, замотав размотанным качаном головы, Гореницын проблеял что-то непотребное:
     - А-а-а... Гы-ы-ы...- закашлялся, стал бить себя кулаком в грудь, показалось ему, что он тонет, тонет...


                * * *


      Вульф расхаживал по его квартире, как по своей. Прицокивая языком, качая с сожалением и осуждением головой, срывал ленту с коробок, снова врубил музыку, джаз. Вздрогнули стёкла в сервантах. Запахло в духовном смысле Америкой, небоскрёбами, скрытым насилием, сладкой похотью, мягко шелестели щётки по барабану, нежно дул саксафон и бубнил что-то своё контрабас. Сделал на кухне кофе, нарезал бутерброды, сбросив пиджак, в одной белой сорочке принёс всё на подносе. Ходил - улыбался, нёс какую-то милую ахинею, рокотал густым, шёлковым голосом. Вдруг стал сыпать один за другим анекдотами. Мрачный, подавленный Гореницын не выдержал, хохотнул. Он стал влюбляться в директора, в - яркое, подвижное лицо того, в проворные длинные пальцы, надоело ему бояться всего на свете.
      - Ну вот видите,- сразу обратил внимание на перемену в его настроении Вульф, подошёл.- А то всё сидите, надулись, как сыч.
      Виталик, глотая слюну, глядел на разостлавшееся перед ним роскошество. Мысль, что он преступник, неотступно преследовала. На мгновение директор примолк, раздумывая.
      - Виталий Феоктистович,- начал торжественно, вскинув ярко сияющие карие глаза,- не делайте роковой ошибки, не надо!
      Гореницын стал мычать, протестуя, замахал руками. Директор продолжил, не обращая ни малейшего внимания на его бурные попытки возразить. Грусть, как холодная, зимняя река, зазвучала в его голосе:
      - Как жестоко заблуждаются люди! Движутся в противоположную от выхода сторону...
      - Слушайте же!- восторженно взбросив вверх подбородок, нежно вскричал, прижмурил веки, стал очень светло, возвышенно улыбаться. Лицо его, неизвестно как, подъехало очень близко к изумлённому Гореницыну.
      - Живите сегодняшним днём,- точно перед женщиной изломал мило и лукаво нос, щёки.- Жизнь - сегодня.
      Виталий не знал, что возразить.
     - Вы же голодны?
     - Нет! То есть - да.
     Гореницын устал врать. Почувствовал зверский аппетит.
     - Ну так ешьте, ешьте! За чем дело стало?- страшно удивился Вульф.- Насыщайте свою плоть. Берите от жизни в данную секунду всё, что можете.
      Гореницын, глотая слюну, стал тянуть неслушающимися пальцами, уронил. Розовая колбаска, пробитая точками жира, с немым укором уставилась в него. Выльф запихивал куски себе в рот с удовольствием, сияли его крупные, как у мустанга, зубы. С большим увлечением забитым до отказа ртом говорил:
      - Вся правда жизни состоит в том, что у людей различные характеры, воспитание. Добро, зло, это всё придумали горячие головы. Извечная, мол, между ними борьба. Какое зло, какое добро? Чушь собачья! Просто надо как-то жить, надо пробиваться. Вот люди и делают всё для этого. А если кому-то при нечаянном столкновении физиономию подпортили, что ж - сам виноват, на скверный характер, значит, нарвался, не стой ни у кого на пути, отвали в сторону!
       Директор примолк, глядел приподнято, весело. Брови его и нос хитро прыгали по лицу. Виталик вдруг разулыбался.
       Вздохнул, сказал дружески:
       - Ах, Виталий Феоктистович, Виталий Феоктистович... Нравитесь вы мне, сам не знаю, почему...
       Гореницын чувствовал себя перед ним каким-то маленьким, беззащитным. Ему хотелось только соглашаться.
       - Знаете что, или точнее - кто, в мире правит бал?- спросил Вульф.
       - Кто?- тотчас тоненько повторил Гореницын, осторожно отложил надкушенный бутерброд, слушал очень внимательно, меленько, как кролик, жевал.
       Вульф вдруг стал очень серьёзен. Шишка лба взбугрилась у него под кожей.
      - Нахалы и кликуши. Сильные личности.
      Виталик не мог долго смотреть в его звенящие сталью и ледяным хохотом глаза.
      - А вы, Виталий Феоктичтович, - сильный человек?
      Разумеется, Виталик считал себя сильным человеком. Но всегдя чувствовал фальшь подобной сентенции. "Да к чертям собачьим, как говорит этот... уважаемый, всё не так, не так!- без звука вскричал он.- Слабак я, слабак и хлюпик! Тряпка, затычка для водопроводных труб. Именно это - дырки затыкать мной только нужно."
      Он сначал медленно, потом решительней качнул головой. Ему вдруг стало очень легко.
      - Так станьте им, будьте им!- снова приблизив лицо к нему, торжественно выдул Вульф, трепетнул жарко ноздрями.
       К Виталику, наконец, стала приходить истина.
       - Либо вы будете безжалостно стирать других, либо сотрут вас,- сформулировал директор и победно откинулся на стуле.
       - Что - всё можно?- ужаснулся Гореницын, проваливаясь в какую-то хлюпающую чёрную жижу, у него неприятненько взмокрели ладони.
       За окном, прямо под ним, громко лаяли голоса, хлопали выбиваемые камнями подъездные стёкла.
       Вульф медленно, устало прикрыл веки, снова открыл:
       - Да, всё.
       Гореницыну показалось, что перед ним сидит совсем другой человек: выше, стройнее, птичий клюв  вместо носа вырос, и руки - руки старика. Он глотнул сухую слюну. Тяжёлое, тягостное настроение звенело в душе, свой дом чужим казался. Установившее в сердце спокойствие вдруг сменилось бурей, страх, неуверенность в правильности своего выбора, вопросы теснились в груди. В чёрное жгучие росчерки под бровями напротив он боялся смотреть. "Странно, странно,- думал,- на первый взгляд, обычная персона, каких много, но если приглядеться... Что он хочет от меня?" Он отодвинулся, вспомнил, что у него на всякий случай в кладовке бейсбольная бита припрятана.
       Разочарование, досада промелькнули во взгляде Вульфа. Решительно и хмуро он заговорил, кончик носа его хищно изломался.
       - Поглядите,- он, как сеятель, в сторону широко повёл рукой.- Все эти вещи, разве вы не хотели бы ими владеть? Ну, не получилось раньше - возьмите сейчас. Пропадёт всё равно ведь, или другие растащат.
       Гореницыну хотелось поднять моральный аспект проблемы, упомнить о том, что не материальное, не сиюминутное важно, но - духовное, вечное. А это, вечное, только любовь, терпение, прощение.
      - Растащат, растащат, пропадёт,- повысил голос директор, въелся в Гореницына глазами, заставив молчать.
      Виталик чувствовал в груди зреющий протест, страстно начал посапывать ноздрями, опускал, поднимал коромысло худых плечей.
       - ... и это вполне нормально - бороться за счастье своё. Не вы - так вас, запомните это хорошенько. Многого вы достигли в жизни добротой своей и всепрощением? Нет. А почему? Честность в этом мире, молодой человек, отнюдь не добродетель. Честный, значит, по большей части ленивый, на диване много любишь лежать и мечтать. Это добро, скажите, когда в обществе сплошной упадок, сон, всеобщее лежание, все только тем и занимаются, что, позёвывая, отношения выясняют: это хорошо, то плохо... Доказывают друг другу свою честность, а правильнее сказать,- своё чистоплюйство; да-да, не спорьте! Честный, чистенький, а всё одно задним умом думает, как бы товарища облопошить и выше того оказаться, пусть даже в этой своей псевдоправедности! А в результате всё о тех же еде и питье речь идёт, о беззаботной жизни. Представьте, общество, где высшая добродетель - ничего не делать, валять дурака: антиобщество, антижизнь, все спят, всё в итоге разваливается. Так не лучше ли прямо заявить, что всякие правила и всякая мораль для тебя - пшик, эфемерное, и - действовать, действовать в этом ключе, не спать, двигаться, обогащаться! Да один вор, с позволения сказать - вор, больше пользы принесёт, чем дюжина борцов за справедливость, этих пустозвонов и крикунов. Почему?  Отвечаю: потому что привнесёт в общество соплеменников брожение, свежесть, ветер. "Не честно!- все станут вопить.- Зло! Исчадие!" А электричество, между тем, до того мёртво лежащее, начнёт работать, совершая полезное действие, денежки потекут, ярко заструится жизнь. Хорошо это, движение? Хорошо, потому что жить, двигаясь, веселее, красок больше вокруг появляется, что и требовалось доказать. Да, нету в природе такого закона, который бы назывался "дай взятку, чтобы продвинутся", или - "приватизируй государственное предприятие, сожри, как яблочный пирог его, а рабочих выплюнь на улицу, пусть сами о себе заботятся," - хотя, чёрт возьми, может мы с вами его, этот закон, сегодня сформулировали?- но где, в каком кодексе, скажите, написано, что народное добро, добытое тяжким трудом многих поколений, ценности на многие миллиарды, должны из-за всеобщей апатии гнить, пропадать на гигантской свалке под названием "страна", попросту - превращаться в мусор? А оно ж ведь всё сгниёт, рассыпится в прах, никому в итоге не достанется, мышам и тараканам разве что. Да вы и сами ходили по улицам, видели - полная разруха ведь... Я не имею введу сегодняшний момент, когда всё задрожало,- вчерашний, позавчерашний, благополучные более-менее.
      Вульф спохватился, приулыбнулся:
      - Вас я не имею в виду, вы лично ни в чём ни виноваты, разве только чуть-чуть: в постели утром долго валяться любите, ведь так?
      Гореницын пытался ухватиться за край бешено скачущих мыслей директора, осознать сказанное. Нет,- чувствовал он,- что-то здесь было не так! Где-то явная ложь в словах Вульфа пряталась, превращающая все сияющие перлы того, все бриллианты и изумруды в кучу ненужного мусора.


                * * *


       - А, Виталий Феоктистович,- звал его Вульф, постукивая пальцами по поручню кресла.- А? Согласны вы?
       - Конечно, всё верно.- Виталик не хотел спорить, подавленно опустил взгляд.
       Вульф просветлел, протянул перевёрнутую ладонь.
       - Хватают, несут,- он широко улыбался,- но потом сторицей возвращают обществу своим неостанавливающимся ни на минуту трудом по сбережению нажитого. На чём ведь мир в итоге держится ? На труде, на  сбережении прежде всего. И какая разница, сколько страданий лентяев и тунеядцев при этом прозвенит... Пустое! Наплевать! Пусть себе мучаются! Лишь бы общее движение вперёд не останавливалось... Это же азы, дорогой мой, азбука, дважда два. Это - закон. Двигаться, всё время двигаться - вот наша задача.
      - А что, честно жить нельзя?- возвысил голос Гореницын.- И куда, скажите, надо двигаться?
      - Честно - можно,- помрачнел Вульф.- Но меня это, поверьте, никак не касается.
      И вдруг вскричал, трепеща своими длинными и мягкими, почти женскими ладонями у Гореницына перед лицом:
      - Берите, берите, хватайте! Проявите характер, наконец! Ведь вас оттеснят на обочину, погибнете!
       На фоне жёлтых обоев его нос извивался, как крючок. У Гореницына вдруг вырвалось:
       - А убить?
       Вульф отступил, с восхищением поглядел на него.
       - Но не из-за пустяка ведь? Хотя...
       - Ну?
       - Почему бы и нет?
       Мягко кивнул, облил тёплым, внимательным и - тут же показалось Гореницыну - плотски сверкнувшим взглядом.
       - Каждый день ведь убивают, каждую минуту. Целые государства этим только и занимаются, во главе всей политики у них это - насилие, убийство, хотя и прикрыто всё правильными словами: народ, свобода, демократия. Возьмите Америку...
      У Виталика с отчаянием загремело под темечком, что не такой он человек, как все - хуже, непонятливее, из груди у него хлынуло рыдание.
     - Бизнес, дорогой мой, бизнес! Жизнь - игра! И всегда будут жертвы, всегда - сломанные судьбы. А не спи, уворачивайся от удара - помните?- весело кряхтел Вульф, плёл из пальцев клубки, брови его слизнули глаза с лица.- Лентяев и дураков учат!
      По-видимому, Гореницын скорчил ужасную рожу.
      - Нет-нет, вы не дурак,- спохватился директор, старенькое кресло заскрипело под ним.- И вовсе не лентяй. Просто вам не везёт, не в ту амплитуду попали, так тоже бывает.- Он, взбрасывая густую прядь со лба, снова рассказал, что белая полоса в жизни неизбежно чередуется с чёрной. Торопился, глотал слова.- Монада перебрасывается в обратную сторону. Знаете, что это значит?
      Виталик знал, сердцем чувствовал, что не это, не скорость перемен, в жизни главное, что вовсе не надо торопиться жить, хватать, в рот запихивать. В другом правда - в реальных изменениях, в тех, что происходят, отпечатываются, что ли, на высшем, духовном уровне, наверху, на небе; нужно, чтобы человек не притворялся другим, а реально был им, стал другим - чище, лучше, воспитанней, а это - становление человека, души его, бессмертного,- всегда медленно происходит, с течением жизни, со многими ошибками. Слишком большая скорость движения для людей - это всегда разрушение, страдание, или, наоборот, ожирение: один (о, конечно, не я, не ты!) давит на педаль, другой, как колесо, крутится, как резиновая покрышка, стирается. Одному, мчась, хорошо, потому что он выше, другому - плохо, он - ниже в силу тех или иных обстоятельств, он - изгой.  Зло это всего лишь насильственное изменение жизни, чрезмерная скорость движения в ней, эксплуатация, - если говорить о человеческом обществе, основанная на желании одного иметь здесь и сейчас, неважно какой ценой это обернётся... для другого. Просто - нельзя воровать, отбирать, насиловать - никому, никогда! Отчего? Потому что жизнь - это течение чего-то одного, всеобщего и всеобъемлющего, что ни в единой точке не может, не должно прерваться, только так, и если кто-то берёт то, что им тяжким трудом не заработано, и, следовательно, не принадлежит ему, он - именно рвёт, и  тогда рано или поздно всё у него будет отобрано, чтобы проделанная им брешь в живой ткани Вселенной была заделана. Каждый сердцем чувствут связь свою со всем миром, каждый изначально светел, каждый несёт в себе заряд прекрасного, вместе мы по идее, духовно - одна большая, яркая река. Полосни всё это грубо ножом - лопнут жилы, задрожит розовоя голая плоть, погаснет ещё одна чья-то мечта, на шаг общая заветная цель отодвинется - рай. Но и каждый - палач, душитель, вместилище демонов, пожиратель душ и сердец, существо, желающее, чтобы другие  за его ошибки платили - так, почему-то, устроено; и - давить изо всех сил и каждую минуту себя надо, останавливать, чтобы булькающая гадость из середины, раз завелась она, на других, на мир не выплеснулась, иначе лопата за лопатой выложенная навозная куча зла слишком высоко поднимется, и время, хранитель всеобщего порядка, этот истинный бог и царь вселенной, перестав терпеть произвол частей, её составляющих, назад покатится, всё и всех, точно мясорубка, разминая в порошок,- к первозданному хаосу, чтобы начать новый, чистый, отсчёт; значит, чтобы выжить, надо выскоблить, выжечь дно, где поселилось зло, точно гнездо осиное. В мире всё, каждый атом, как зубастые шестерни, одно к одному подогнано, не шестерни даже, а - больше, сильнее: действительно живые, дрожащие от тока крови разновеликие куски плоти живой. Двигаться, развиваться, прыгнуть вперёд? Да какова цена этого движения? Горы трупов? Сонмы страданий? А мне - тридцать три ха-ха!- сидящему на самом верху, наплевать! Главное - моё наслаждение, мой рост, мои дети  и внуки, моё насущное!.. Но рано или поздно всё, что истине мира не соответствует, валится. И вот это-то, чистая в общем итоге погибель мира,- зловеще прощебетал Гореницын, начиная всеми фибрами души ненавидеть сидящего напротив лжеца,- и есть движение? вот это, всеобщее непрекращающееся людское мучение, - и есть прогресс? "Мерзавец, сволочь, скотина!"- хотел закричать он тому в лицо, но... убоялся. Губу закусил, изругал себя,- потом, конечно, простил. "Но ведь я, такой добрый, справедливый, прекрасный, - ненавижу теперь, карать готов?" Тяжёлая, гранитная скала, ещё тяжелее прежней, пала на его плечи, он ссутулился. Искра испуга заметалась у него на лице, губы сжались в слегка изогнутую, трагическую линию.
      Вульф остро к нему приглядывался, мрачнел.
      - Мне кажется, вы верно всё ухватили: добро и зло - суть одно и тоже, две стороны одной медали, нечто с неизбежностью одно в другое перетекающее,- мрачнейшим, каменным голосом проурчал он.
      Гореницын молчал, отвернувшись в сторону, дёргал желваками. Вульф оглушительно хлопнул ладонью по столу, вскочил.
      - Мы договорились, так будьте любезны выполнять договоренное!- ещё злее прорычал.- Вы же взяли деньги? Тратили их?
     Он непрятно навис над Гореницыным.
     - Взяли, я вас спрашиваю?
     Гореницын должен был признать очевидное.
     - Взял. Но не тратил.
     Вульф носился по комнате, молнии сверкали у него из глаз, лицо сделалось чёрным.
      - Слабо работаете, вяло, мало инициативы. Вы что, плохо себя чувствуете? Вы больны? Либо вы возьмёте себя в руки, либо...
      Гореницын задохнулся, глубже втиснулся в кресло. Директор был страшен, нос, как вылезший локоть, шевелился, плечи и грудь от угла к углу распрыгнули, засверкали из глаз молнии. Виталику показалось, что одна его сейчас в самый лоб поразит. Стало вокруг темно, черно.
      - Либо - что?- едва слышно вздохнул.
      - Дорогой мой, что с вами?- широко улыбаясь и мерцая розовыми дёснами, однако со скрытыми, отзвучавшими оттенками угрозы заговорил Вульф.- Водички принести? Нет?..Таков закон - жестокость, борьба, таково предначертание... Впрочем, есть одно "но"...  Вполне можно избежать неизбежного, если - сдаться обстоятельствам, подчиниться общему току фатальных перемен. Вы будете попросту отброшены в сторону, раздавлены. Однако,- он изобразил на лице раскаяние и смирение,- что-то я раскомандровался... Ворвался, нашумел... Пойду!- Натягивая пиджак, он упруго задвигался к выходу. Уши его как-то слишком высоко, по-волчьи, сидели на затылке. Впадинка шеи очень хитро в такт шагам переминалась. Одно плечо торчало выше другого - сконфуженно.
       Возле двери он обернулся. Нежно, по-детски улыбался:
       - Ну что, прямо сейчас вниз и снова за дело? Лепите из людей, что хотите. Запомните, люди - это глина и ничего другого.
       Его глаза стали резать, чистый яд полился в Гореницына. Только секунду он сопротивлялся.
      - Ладно, чего уж...- тихо промямлил он. Вульф подбежал, крепко приобнял его локоть.
      - Каждый сам за себя, молодой человек, сам за себя!
       Негромко прикрыл за собой дверь.
       Гореницын привалился спиной к стене. Рукопожатие директора неприятно горело на коже. Хотелось руку мылом выскоблить. "Да что я с ним тут церимонился?- был потрясён он.- Он что - волшебник, гипнотизёр долбаный?" В зеркале напротив увидел тощего бледного человечка с поднятыми дыбом волосами.
      Сам? Каждый сам за себя?- Он гадко расхохотался.- А если я не хочу так жить - обманывая и обирая - не хо-чу и точка, противно мне! Хочу, чтобы всё честно было, чтобы быть тем, кем ты есть на самом деле, чтобы не бояться завтрашнего дня, не бояться людей в нём... Он стал бессвязно выкрикивать проклятия, размахивать кулаками в воздухе, ногами с грохотом раскидал пустые картонные коробки. Да он... да ему... Показалось, что там, за дверью на площадке кто-то есть. Он притих. Сердце подкатилось к самому горлу.
       На носочках он тихо засеменил к двери, прижал лоб к точке глазка.
      Он часа три молча, сложив руки на груди лежал на продавленном, старом диване и смотрел в потолок с поперечной на нём трещиной-полосой. Встал, и хотел тут же на люстре повеситься, отправился в туалет и подрочил над унитазом, потому что у него очень давно не было женщины, и ему полегчало.



1999