Я ел суп

Лев Алабин
Харьковчане ходили в трениках, большими ватагами. Отлавливали москвичей, которых легко отличали от всех других отдыхающих, и нещадно избивали. Когда я узнал, что нежданно явившийся на веранду поэт - харьковчанин, предпочел, как можно дальше сторониться от него. И когда он явился в сопровождении своей девушки, маленькой толстушки, я тут же ускользнул и ушел поближе к морю. Он появился благодаря соседке из дома 3, а мы жили по Долинному переулку – 5. Наши участки соединялись, и граничили друг с другом, между нами не существовало трёхметрового, а тем более, пятиметрового забора, а стоял реденький штакетник с аккуратной калиточкой, через которую, минуя улицу удобно ходить друг другу в гости. И соседка по дому 3, явилась как-то ввечеру через эту калиточку и рассказала интересную историю, что ее жильцы, молодые люди, съели хозяйский борщ. Всю кастрюлю. Мало того, парень, который отличился отменным аппетитом, оказался еще и поэтом. Зная большое пристрастие дома номер 5, в котором мы все жили, к поэзии, потому что здесь постоянно обитали в большом количестве Московские и Питерские поэты, она и пришла нам объявить о явлении харьковчанина, поэтически настроенного любителя чужого борща.
Я удалился еще и потому, что кроме предубеждения к харьковчанам, был критиком, и часто мне предоставляли в обязанность разбирать читаемые на веранде стихи. Так что я бежал не оглядываясь, сделав вид, что море и ветер меня зовут неотвратимо. И у меня неотложные дела среди песчаных дюн и соленых волн.
Явившись в сумерках на веранду я не застал харьковского поэта, но застал горячее обсуждение.
-Я обедал супом! – восклицала Мария Николавна. – Это так оригинально.
Стихотворение тут же было прочитано, для меня, как вновь прибывшего, и, наверное, не в первый уже раз, с последующим обсуждением. Поэт Кублановский с ревностью слушал это, он писал стихи высокого штиля и таких восторгов не вызывал.
Мария Николаевна Изергина, хозяйка веранды, столбовая дворянка, 1902 года рождения, успевшая до революции закончить гимназию без троек, знакомая Макса Волошина, Андрея Белого и Валерия Брюсова, была в восторге.
- Что такое поэзия? – спрашивала она сама себя, - Это нытьё. Все поэты – нытики. А здесь все положительно, жизненно настроено. И оптимистически. Человек проголодался и съел кастрюлю супа. Что может быть естественней и прекрасней?
Мария Николавна была знакома с массой поэтов, приезжавших к Волошину летом. И как должно быть наскучили ей «звездные дали», «всякие печали», что полюбила она стихи про суп.
- «Я обедал летом, летом запоздалым…» - повторяла она.
- А потом, конечно, настала осень, похолодало. Настроение уже не такое, супа уже меньше стало. Суп здесь, как источник жизни.
- Квинтэссенция жизни – добавил Кублановский.
- Да, да! – откликнулась Мария Николавна. – А потом стало совсем холодать, зима наступила, и он надел еще одну рубашку.
- Сидя в двух рубашках и одном пальто! – добавила Марта, девушка Кублановского.
Вся веранда засмеялась.
- Ну, да, и в пальто, вспоминает, как он пообедал.
- Суп-то ворованный – вставил Дима Савицкий. Тоже поэт.
- Ну, это не будем ему напоминать и обсуждать. Это сплетни, к поэзии никакого отношения не имеют. – Защищала своего избранника Мария Николавна.
Тут я пожалел, что ушел и не застал чтения. И судя по всему, моего отсутствия никто не заметил.

Поэт из Харькова вскоре уехал, оставив в подарок Марии Николавне увесистый сборник самиздатских стихов. Причем, уехал не в Харьков, а в Москву, где он, оказывается, давно жил. Я выудил его сборник из продавленного дивана, в котором хранился, как потом это будет окрещено, весь «Самиздат века» и стал изучать.
К официальной поэзии у нас не возникало никакого интереса. Мы не обсуждали ни Евтушенко, ни Вознесенского, ни тем более, Ахмадулину, только смеялись над ними. Зато Горбаневскую, Елену Шварц, Губанова, Некрасова (не того) читали с наслаждением, к собратьям по подпольному цеху интерес был велик. Лианозовцы, Смогисты, Питерские «Ахматовские сироты», «филологическая школа», - подвергались пристальному анализу. Таким образом возникала параллельная литература. Независимая, разнообразная до безобразия, от конкретизма, мамлеевцев, южинцев, изумизма до концепта, ни на что не похожая, но имевшая общее направление. Направление во все стороны, прочь от официоза.
Сборник харьковчанина отличался от остальных самиздатских сборников своим непомерным объемом. Это был настоящий фолиант, к тому же, он был сшит на машинке, в обложке из мягкого картона, обшитой цветастой материей. Своего рода произведение декоративного искусства. Каждое стихотворение было датировано и первые отмечены 1964 годом. То есть, поэт писал уже 10 лет и никак нельзя было назвать его новичком, дилетантом и случайным в нонконформистском искусстве человеком. Стихи отличались обилием прозаизмов, нарочитым косноязычием, и неряшливостью. Но к удивлению, их можно было читать все подряд, они были что называется, содержательны. В любых стихах полно общих мест, от этого читать их просто невозможно, они не несут никакой информации. Ни полезной, ни бесполезной. Здесь же самая бесполезная информация почему-то казалась интересной и содержательной. Например, я часто потом слышал цитаты из стихотворения про суп. И про Кропоткина. Почему запоминалось, что какой-то Кропоткин идет по улице и стреляет из пистолета? Непонятно, и все-таки: «Кропоткин «пиф», Кропоткин «паф». Этот финал всем запомнился и повторялся на веранде к месту и не к месту. Эта строчка стала, как говорят ныне – «мемом». Хотя она ничего не значила и никакого смысла не несла.
Я приезжал, как правило, в сентябре, когда вал отдыхающих шахтеров спадал и от моря по вечерам поднимался бархат. Вскоре я обнаружил, что поэт из Харькова был весьма знаменит, только я его не знал. Осведомлялись о том, что поэт посетил веранду самые разные люди. Например, художник Ворошилов, добродушный «слонопотам», лежавший у автоматов с целой компанией приверженцев лёгкого белого вина, другого, впрочем, тогда не завозили. Поэт Алейников, тут как тут, закинув хохлацкую чуприну, тоже не без зависти, интересовался его успехом на веранде.

На следующий год харьковчанин жил уже в доме номер 5 в мезонине. Мария Николавна его приняла за своего. Но девушку он привез уже другую. Анна, как я узнал, слегла в сумасшедший дом, а рядом появилась Елена, ослепительная красавица. Ее фамилия была странная и жуткая – Щапова. А выглядела она одновременно как ****ь и как звезда, не только познакомиться, просто поглядеть на нее мечтали многие, и я, как старожил веранды, постоянно подвергался просьбам знакомых ввести их в общество. Сначала я робел и отнекивался, а потом набрался наглости, смотрел оценивающим взглядом. А кто ты такой, чтобы получить доступ в высший свет? И люди тушевались и отставали.
Щапова оказалась не просто красоткой, а легендарной красоткой. Ее муж был самым богатым, причем, - официально богатым человеком Москвы. Он купил своей жене мерседес и у нее был первый мерседес на московских дорогах. Рассказывали, что муж купал ее в ванной с французским шампанским – Аи.
И этому Щапову она предпочла нищего, начинающего поэта из Харькова. Бывают же чудеса. Если есть тайны на свете, то тайна женщины несомненно самая темная. Это тайна, которая осталась в ней еще от общения с древним змием.
У Харьковчанина с Еленой было много непонятных дел. Какие дела могут быть на отдыхе, на море? Они довольно рано уходили. Гораздо раньше, чем я вставал. Так что я не мог даже посмотреть на щиколотки Елены, они пропархивали мимо моей щели, где я лежал, бесшумно, словно пернатые. Потом я понял куда они ходят. Сначала на писательский пляж. Вход туда был по пропускам, но Елену пропускали беспрепятственно, как, впрочем, и всюду. Она выглядела победительницей жизни, перед которой всё должно расступиться. Вокруг ее головы и вокруг шеи вился длинный, прозрачный шарф, а лицо к моему удивлению, всегда было в макияже. В идеальной растушёвке. В своем естественном виде она никогда не появлялась на людях. Краситься, наращивать ресницы в жару, на берегу моря… Такое у меня не укладывалось в голове. Значит, она никогда не купается!
Она не загорала, скрывалась от солнца, от назойливого внимания, и не купалась. Зато она постоянно дефилировала по набережной, то в компании письменников из Литфонда, то в компании неопрятных художников из «дипарта», как их потом окрестили, художников андерграунда. Ворошилова, Зюзина, Зверева, Плавинского... И знакомила харьковчанина со всеми подряд, а иногда и он ее знакомил. Они не чурались никаких знаменитостей, ни подпольных, ни официальных. То есть, они вели интенсивную светскую жизнь. И приехали вовсе не отдыхать, как можно было подумать.
Такое поведение меня не то чтобы удивило, а совершенно сбило с толку. Поначалу я готов был признать харьковчанина за своего, за человека, презирающего все официальное и отрицающего саму возможность соединения с чем-то разрешенным властью. Я узнал, что он даже читал стихи в писательских номерах Дома Творчества. Это был конец, человек, который не только не отрицает, а заискивает перед какими-то секретарями от литературы мне был тошнотворен. Но приходили на память его собственные стихи.
«Друзья мои с волнением и жаром ругают не святую эту власть, а я с индийским некиим оттенком им говорю: «А мне она чево?» Мешает что ль детей плодить, на речке уток разводить? Иль быть философом своим мешает власть друзьям моим?»
У него и позиция была своя, ни на что не похожая.
Конечно, они не лежали на земле у винных автоматов в компании Алейникова, Губанова, Недбайло и Пахомова, - самых молодых гениев, не читали за глоток вина стихи студенткам и выпускникам филфака, не напивались до крупных кроликов и мелких белочек. А поэтам полагалось там лежать, немытым и нечесаным, презирающим славу, почести и комфорт. Только в таком состоянии рождались истинные слова и откровения.
Они ходили с Сапгиром. Сапгир читал стихи морю. Они сидели на пляже с Холиным, который снимал плавки и бегал с детьми голышом наперегонки. Они стояли возле калитки писательского дома на котором было написано, что это "Будинок творчості письменників", от того они и звались "письменники", с Анатолем Брусиловским, его женой-птичкой Галей и вокруг бегал их непоседливый и беспокойный сын Макс.
Ее кожа была словно из пластика. Упругой, безукоризненно гладкой. Хотя я никогда не касался ее руки, но знал, что все у нее упруго, подтянуто, идеально выхолено. Все в ней было идеально заточено для наслаждений и любви. Выдавали ее только два передних резца, постоянно появлявшихся из под верхней губы и придававших ее облику крысячье выражение. Да, она была из породы грызунов, а не из высшего света, в который всю жизнь стремилась попасть.
Они уехали неожиданно, и я опять опоздал на отвальную. И пропустил чтение стихов про суп. О пирожных харьковчанин никогда не писал. Потом, когда он напишет свою главную прозу, то начнет ее с описания приготовления супа, а конкретнее, борща. Что еще может готовить харьковчанин, кроме борща? И потом он не раз вернется к описанию рецептов своего супа. Картофельного на курице с рисом, с капустой и морковкой. Суп рождал у него вдохновение, не иначе.
На следующий год мне не нашлось места даже в щели. Щель – это место между скатом крыши и потолком. Туда мог заползать человек (уточним, поэт) и жить почти бесплатно.
В Москве мы с харьковчанином не виделись, и я ничего не знал о его московской жизни. Странно, конечно, но именно здесь, у моря мы узнавали новости из Москвы и Питера. Здесь группировка независимых поэтов была плотнее. Чуть позже, когда стали переселяться на Запад, здесь, у моря, а не в столицах, узнавали о новостях из Парижа и Лондона.
Приехав, я узнал много новостей, что толстенькая Анна вызвала Елену на дуэль. А сам харьковчанин оказался человеком, склонным к суициду, не зря он лежал в Сабурке и не служил в армии. Елена не могла быть никому верной, и после каждой измены поэт накладывал на себя руки. Однажды он вскрыл себе вены перед ее дверью, которую она не открывала потому что занималась сексом с артистом театра «Современник». И он залил своей кровью всю площадку, а потом поджог зажигалкой саму дверь. Он бы и умер, если бы соседи, почуяв дым, не вызвали скорую.
Я жил на Киселевке под открытым небом. И услыхал, что харьковчанин вновь прибыл и живет у Марии Николавны, для него нашлось место. Завистливые кошки скребли по сердцу. И я решил больше не появляться на веранде, припомнив все его альянсы с продажными письменниками. И к моему удивлению, на следующий вечер, он в белом костюме, с завитыми волосами, держа в руках свою древнегреческую Елену, сам явился на Киселевку. И здесь его приветствовали художник Борух, Крупская, Хвост, егерь Витя, сам Киселев на табуретке и другие выдающиеся личности. Это был, как оказалось, прощальный вечер, который превратился в фурор. Они отъезжали за границу, все решено и есть билеты. Приехали прощаться с Россией именно сюда. К морю.
Они принесли с собой трехлитровую банку вина. И мы пили за их отъезд, и прощались навсегда. И хотелось продолжить, что сидели до утра. Но нет, у этих людей все было рассчитано поминутно, и они исчезли так же неожиданно, как появились. Только длинный конец шарфа еще долго махал нам своим кончиком в темноте.
Так я и не познакомился с этим поэтом. Он промелькнул мимо ужом и скрылся в Америке. А когда вернулся, то был уже так знаменит, что брезговал встречаться с беспечными гениями своей юности и однажды с неожиданной сильнейшей ностальгией, переходящей в ненависть, ненависть на само время, разрушающее все, кроме алчности и глупости, написал об этом убогом местечке крохотную зарисовку, которая начиналась так.
«Форменный базар раскинулся широко, вульгарно и привольно – там, где скромно стояли байронические герои 70-го года.
Тот посёлок был тогда тенистым. То место было тогда нежарким… а интеллигенция смело разглагольствовала о Джойсе и Прусте, читала стихи в домике Волошина, задыхаясь от счастья принадлежности к Великой Русской культуре.»