Повесть Теорема Неба, глава первая

Павел Облаков Григоренко
                ТЕОРЕМА НЕБА

               
                повесть



 

                Павел Облаков Григоренко

               




              ... Третий Ангел вострубил, и
                упала с неба большая звезда,
                горящая подобно светильнику,
                и пала на третью часть рек и
                на источники вод.
                Имя сей звезде полынь...
               
               


                ГЛАВА ПЕРВАЯ      




    На столе затрещал телефон.
    Грищук устало кинул ладонь, поймал трубку.
    - Да?
    Лицо его сдвинулось, поехало в сторону, брови высоко взлетели.
   - Выезжаю немедленно!
   "Не может быть! - думал он, проносясь тёмными коридорами, вставляя руки и плечи в длинные чёрные крылья плаща.- Ошибаются они, наверное... В стране чёрт знает что происходит, бардак..."
     Машина тихо летела, Грищук покачивался в сиденьи, мимо с гулом проносились жёлтые электрические столбы, наползали необъятные, до самого неба, кубы кварталов и домов, вдруг с беззвучным ахом разнимаемые глубокими ущельями улиц, мерцающими стокатто красным и зелёным, начинали медленно вертеться бездны площадей, залитые фиолетовым зернистым туманом. Всё было черно, спало. Никак не мог поверить услышанному, в голову лезли всякая дрянь, ужасы. Вспоминались лица, весь пройденный день, последние события в голове у него складывались в какую-то зловещую, бьющую в самое сердце цепь. Приснились жена, дети, он улыбнулся с закрытыми глазами. В роскошном кожаном салоне его машины, пропитанном тёрпким запахом дезодоранта, на его тонконосом лице плавали розовые и синие блики витрин и фонарей. На мгновение захотелось послать всё к чёрту, уехать домой, завалиться спать.
   - Слушай, Валера,- позвал он водителя, чувствуя странную тяжесть в веках, устало прикрывая и снова открывая их, вдруг видя перед собой какие-то хвостатые, рогатые, бешено скачущие фигуры, отмахиваясь от них. - Как наши вчера сыграли, не знаешь?
    "Какого лешего!- тут же плюнул он с сердцем.- У людей несчастье, а я..."
    Водитель, повернув к нему пол-лица, тряс подбородком, охотно рассказывал, смеялся, ладонями нежно гладил пластмассовое рефлёное кольцо руля.
   "Счастливец, ничего не знает..."- влюблялся в беспечного, простодушного помощника Грищук, лоб его по диагонали мягко полоснула морщина.
    В главном управлении ему сказали страшное:
    "Взрыв громадной мощности. Возможно, никто не спасся в целом городе. Cito."
   У Грищука по спине и плечам потянулись холодные, колючие полосочки.
   - Все?!
   - Да, все. Катастрофа.
   Он сел прямо на стол. Рот его, щёки поехали вниз, руки - длинные, дрожащие пауки - замерли.
    "Два - ноль выиграли наши... Два - ноль..."- вертелось в голове. "Боже мой, о чём это я!"- приплющил глаза Грищук, крепко сдавил точки в углах век пальцами, стал проваливаться в какой-то липкий, тревожный и злой полусон, в котором вокруг него, тыча ему в лицо кулаками и злобно причитывая, стали скакать издавленные деревянными ощепками и камнями криволицые, криворукие и кривоногие дети, мужчины, женщины. Он чувствовал, что в его жизни - в жизни всех людей  - начинается совершенно новая, трагическая  полоса.


                * * *


    Урекешев Феропонт Ильич не спал, ворочался. Рядом с ним в постели, завёрнутая в одеяло по самый шёлковый подбородочек, лежала чудная молодая особа с каштановыми волосами, тяжёлой гроздью съехавшими ей на лоб и переносицу, пахнувшая вся молодостью, волшебством и тем счастьем, какое только есть на свете, едва слышно мраморным белым носиком сопела. Профиль её, залитый лунным сиянием из окна, казался прелестным и загадочным изваянием, почти сфинксом. Его мучили смутные, тяжёлые чувства, под грудь будто песка насыпали, кололо, скрипело. Он не выдержал, закачав кровать, вставив голые белые ноги в туфли, поднялся; прикрывая ладонью пластмассовый, чуть в темноте фосфорицирующий обод телефона и оглядываясь, позвонил.
   - Феропонт Ильич,- торопливо женским голосом пропела трубка,- приезжайте скорее, с ног сбились, вас ищут. 
   - Несчастье?- замирая, спросил Урекешев.- Я так и думал.
    Он включил ночник, быстро оделся, потрепал, погладил тёмно-каштановое на белом. Задел столик, зазвенели, опрокидываясь, стаканчик, бутылка, на скатерти поплыло пятно. Феропонт Ильич смотрел, как под торшером растёт рыжее, щупальца, и увидел там вдруг что-то неприятное, мелькнувшее.
    В коридорах, в распахнутых настеж кабинетах управления ярко пылали плафоны, воздух, наполненный электричеством, раздался, набух, празднично, сине светился; хлопали двери и лились отовсюду голоса и торопливые шаги.
     Феропонт Ильич забрался у себя в кабинете в высокое кресло, его окружили взволнованные лица, наперебой говорили, совали какие-то диаграммы, бумаги.            
   - Спокойней, спокойней, коллеги!- требовал Урекешев, сам постепенно успокаивался, чувствуя себя, наконец, в родной стихии, кидал мускулистыми бровями, важно надувал ноздри, вертел осыпанный голубыми камушками дорогой перстенёк на пальце.- Спокойнее, я уверен, всё образуется!
     "Не спать ночь..."- неприятно в самое сердце укололо его; он затосковал по мягким каштановым волосам, волнующе-пахучим, по тёплой уютной постели, ему захотелось с разгона закатиться в подушку, провалиться в неё плечами и головой - ах! - накрыться мягким одеялом, сладко забыться, уснуть.
      В чёрном высоком колпаке окна - там,  где-то очень далеко - лежала жёлто-малиновая полоса,  ярко горела, переливалась колючими ядовитыми искрами. Феропонт Ильич, всё более хмурясь, глядел в мелькавшие под небом длинные, до самых звёзд добивающие росчерки и пытался представить, как всё было - там, в каких-нибудь двух десятках километров отсюда.

               
                * * *


   - Входи, Пётр Андреич, каковы, дорогой, соображения?
    Урекешева слова взлетели в пустом, опустевшем, наконец, кабинете. Грищук по сочному, бордово-красному ковру отправился к длинным и тёмным, почему-то чуть в сторону и вниз покосившимся окнам, на толстой шее под которыми сидела очкастая голова директора.
   - Добрый вечер, Феропонт Ильич!
   Они взволнованно пожали друг другу ладони.    
   - Точнее - доброй ночи. Или уже...- Урекешев скользнул взглядом по циферблату.- Или уже утро, скорее?
   -  Да-а...
   Лицо Урекешева было измятое, не свежее.
    - Что ж... прошу!
    Грищук с наслаждением провалился в пружины, выставил колено, вылезла его голая, белая, тощая лодыжка.
    - Вы как считаете - звонить?
     Грищук кивнул тонким носом, иссыпанным мелкими рыжими веснушками.
    - Всенепременно.
      - Да-да, я тоже склоняюсь к этому. Ужасно... Как у вас дела, Пётр Андреич, семья? Ну, слава Богу...
      Грищук глядел, как Урекешев мечется от стенки к стенке, дёргая себе полные, гладкие кисти рук, задирая в отчаянии белое пятно лица к потолку, отирая платком мокрый, круглый, умный лоб. Ему стало жаль старика.
      Сбив с грохотом на пол стул, Урекешев подбежал к Грищуку.
      - Что же это делается, а Пётр Андреич? А? Как же это, почему же это так? Кто не доглядел? Полетят ведь головы, ох полетят...- влажные глаза выкатились из-под век, внимательные, растревоженные.               
     - Что уж теперь...- отмахнулся Грищук, внимательно стал розовые, аккуратно выстреженные ногти на пальцах разглядывать..   
      - Да-да, чего уж теперь... воздух сотрясать... Я вот коллегам своим только что говорил: ничего теперь не поделаешь, надо по возможности исправлять положение, не вернёшь того, что кануло. Ах, ах...
      Снова побежал, беззвучно ступая, полетел возле чёрных, зловеще горящих над ним квадратов окон.
       Грищук уверен был, что лично его не снимут, он в стороне, а вот директора... Гм, сделают крайним, как это обычно бывает, администратора...
        Урекешев остановился возле  жёлтого аппарата с двуглавым гербом на нём и долго стоял, с нарастающим ужасом глядя на горбатую трубку. Схватил её, распахнув рот, искривив губы, точно от нахлынувшей боли, и как раскалённый камень к уху прижал; крючками пальцев, трясясь, он принялся влазить в дырочки.
     - Наберите вы!- попросил он Грищука, потребовал. Пластмасса, упав, жалобно брякнула. Он сбивчиво назвал номер, Грищук, набрав, беззвучно губами высвистывая мелодию, глаза лукаво скосив в сторону, передал ему трубку.
     - Ало? Москва? Секретариат президента? С кем я говорю? Я - директор эксперементального института номер... Секретную информацию приймите...
      "Какая, к чёртям, секретная?- удивился Грищук, кривая улыбочка заизвивалась к него на щеке.- Наверняка весь мир знает уже. Взрыв такой мощности..."
      Урекешев, мокрый весь, дал отбой. Дёрнув воротник,  он положил дрожащие кисти рук на колени, говорил, слабенько, тускло улыбаясь:
     - Разволновался, чепуху какую-то понёс, но - главное - донёс сведения до руководства, пусть там теперь решают, что делать, как из создавшегося положения выходить. А нам здесь на месте, Пётр Андреич, нужно кое-какие важные шаги предпринять, просто экстренно необходимо.
               
               
                * * *


      На голубой, бескрайней тарелке неба с бравурно-алой солнечной на нём каймой, в густых продолговатых листьях бегущей под ветром травы, сверкая острейшими, как ножи, краями...
      И снова: под перевёрнутым, влажным, дрожащим как чьи-то жадные губы небом, в набегающих фиолетовых и зелёных пятнах теней, взрываясь ослепительно-белым, а затем проливаясь жёлто-лимонным, ласковым, негасимым...
     Мягко, мягко лежали...
     И удивительно правильной формы  лепестки - четыре, семь, десять - точно женские, проворные пальцы с мягкими розоватыми подушечками - касались их тонкого прозрачного голубоватого стекла...
     В них, в этих пульсирующих неземным светом стаканчиках-вселенных, такая желанная, прохладная, такая ароматная и бодрящая, была до краёв насыпана влага... Шипели, бились колючие звёздочки-пузырьки... Ах, вот-вот, вот-вот мягко полоснут в осохшие дёсны и в осипшеегорло...
     Обнажённые девушки по мягкому настилу травы бегали, густо волнуя животами и ягодицами, осыпая сад звонким, задиристым хохотом... Ах, сейчас, подождите, будет вам, баловницы!
     Припала одна на колено, стыдливо-плотно сжимая полноватые бёдра с виднеющимся в них чёрным курчавым углом, прикатилась прямо к стеклянному, чуть мутноватому окошку (какому? откуда? куда? ау!) длинноволосая головка с весёленьким на лбу зачёсом и сказала нежным полуфальцетом-полушёпотом, а затем вдруг - басом, переходящим почти в инфрокрасное звучание, превращаясь в квадратное лысеющее лицо помощника Содомцева:
    - Проснитесь же, наконец! Важное сообщение!
     И вдобавок ещё чьи-то не то высокие каблуки, не то даже конские костяные копыта, простучав, безжалостно повалили навзничь стаканчик, к которому он уже и руку протянул. Ах, о-ох!- захотелось вскричать, круглым колечком рта заплакать Веретенникову,- за что-о?
    - Степан Калистратович! Сте-пан Ка-лис-тра-то-вич!
    - Что?- оторвал голову от подушки, тяжеленную от огненной, Веретенников. Темнота в комнате, затем свет. Содомцев с печально в свитыми в дугу свинцовыми губами навис.
    - Дайте попить что-нибудь, скорее,- страдая, искривился Веретенников.- Мне такое снилось... Впрочем, вам не понять...
     Этот мир был другим, незначительней, хуже. Там, за великой невидимой стеной осталось лёгкое, спокойное, просторное, светлое.
     - Где я?
      Ему принесли поднос с высоким стаканом, одиноко торчащим, как зуб, тускло-блестящим.
      Выпил быстро, как откусил, горло упало, поднялось.
     - Сто граммов бы, полтишечку?               
     - Не положено, Степан Калистратович, нельзя.
     - Что значит... Что у нас сегодня? Какие-нибудь совещания?
      Содомцев качнул умными выпуклыми глазами.
     - Ещё ночь, Степан Калистратович,- сказал он с сожалением.- Дело совсем в другом. Чэпэ, чрезвычайное происшествие.
      Веретенников в одних трусах ходил по комнате, круглый, дряблый живот почёсывал, вздутые белые коленки плыли внизу.
      - Какого ещё чёрта ещё?- повернув злое рябое лицо, прошипел он.- Выйдите, я сейчас буду.
      Спустя двадцать минут он появился в костюме, наодеколоненный, с влажными приглаженными волосами, пробежался показательно бодро туда-сюда по комнате, шурша на уровне груди ладонями, вымученно улыбнулся.
    - Так. Что там у вас?- дружелюбней теперь сказал он.- Извините меня, кажется, вчера я немного того... да-а...
   - Бывает,- смутился Содомцев.
     Он ему рассказал, в чём суть дела. Вывалив глаза, Веретенников рухнул на стул.
    - Боже мой... Боже мой...- у него закололо сердце, он схватил пиджак  напротив груди, стал его рывками массажировать.
     Содомцев заметался, стал звонить доктору.
    - Прекратите вы, со мной всё в порядке, сядьте!- приказал Веретенников и подбородком перерезал Содомцева пополам. Содомцев попятился, влип в стул.
     Пять минут молчали. Веретенников обхватил бледное, зеленоватое дрожащее лицо руками, в глазах у него волной ходил ужас.
     Он сел за стол, включил с инкрустациями на кремлёвские темы бордовый круглый абажур, повернул к себе колёсиком правительственный аппарат, тоже чуть-чуть красноватый, стал длинными узловатыми пальцами монотонно барабанить по гладкой стеклянной поверхности стола.
    - Звонить буду прямо отсюда, свяжите меня с Луи Армстронгом, Президентом Соединённых Штатов Америки.    
    Ожидая связи, подумал о слишком быстром забвении идей социализма, о предательстве; вот, американский Президент, глава железной, злой, гигантской, всесокрушающей, не понятно, каких целей добивающейся госудасртвенной машины - друг теперь его... Друг? Вряд ли, скорее - хозяин. Да-а... Ну и чёрт с ним!- махнул он рукой.- Никого он не предавал! Никто ему ничего не сделает! Подумаешь - равенство какое-то, братство, социальный прогресс - утопия! В принципе явлений таких в природе не существует, мир жесток, надо каждую минуту за место под солнцем бороться. Это всё злодей Робеспьер выдумал и его лукавствующие приспешники, чтобы истинные цели учинённой ими вакханалии скрыть - правильно им всем потом головы отсекли - а не зарывайтесь, не думайте, что умнее многих!.. Ему вдруг стало жутко, померещились плаха и топор, дёрнув за воротник, стал тереть, мять под ним голубую, тонкую шею...


                * * *


     В городе Вашингтоне, в одной из комнат Белого Дома царило какое-то особенное оживление, входили и выходили подтянутые, короткоостриженные, улыбающиеся люди, нитки галстуков на их розовых мускулистых шеях мелькали чёрными молниями. За большим, стеклянным столом, сверкающим, как кусок мрамора, сидел тучный лиловый негр, упирался плотным волнистым затылком в бело-бордовые над ним шёлковые полоски флага.
     В зубах коричневая сигара, дым.
    - Это война, Боб?- хрипло спрашивал он у невысокого, худощавого, в громадных роговых очках человека с папочкой, почтительно склонившегося перед ним.
    За голубыми прямоугольниками окон - небо и качающиеся деревья с ухоженными зелёными шапками листьев, ветер.
    Из пластмассового полу-прозрачного чехла человек выудил изрубленный мелкими буквами листок, очки и высокий горбатый нос его съехали вниз и в сторону.
    - Наш агент сообщает, разрабатываются у них, ни смотря ни на какие заверения в обратном,- возвысов голос, поддавил он,- специальные программы, военные программы, сэр. Этот чудовищный взрыв, я уверен, вполне запланированное испытание: империя зла, сэр, что возьмёшь? Они явно к чему-то готовятся,- он мрачновато заиграл интонацией.- Нам с нашей стороны надо быть более бдительными, больше, ещё больше, гораздо больше денег тратить на вездесущие спутники-шпионы, на космические лазеры. Врежем этим русским, как следует!
    - Ну уж нет - какие ещё спутники, какие лазеры, Боб? Мистер Веретенников заверяет, что повода для беспокойства нет никакого, всё, утверждает он, у них под полным контролем,- из похожего на розовый, крошечный атомный гриб облака загремел низкий прокуренный голос.- Трагическая случайность, не более того, я верю ему. Кстати, нужно бы помочь им, как вы думаете? Эти русские, как дети...
    Маленькие глазки за сильными уменьшительными стёклами лукаво и презрительно сощурились.
    - Прагматизм всё же в нашей работе не помешает, мистер Президент, ведь русские всегда остаются русскими: скифы, варвары.
    Толстенькими пальцами негр с яростью вырвал из губ вулканизирующий обрубок, тяжело нахмурился:
    - О да, конечно, прагматизм - великая вещь, я помню об этом!.. Но, Боб, дьявол нас всех побери, меня, первого в истории чёрного, как вы думаете, выбрали за что?
     Белые зубы клацнули.
    - Извините, мистер Президент,- снова вниз покатились сверкающие стеклянные колёса и крошечные за ними точки глаз, на этот раз очень почтительно.
    - Правильно, Боб, потому что я всегда делал ставку на доброе, на веру в него!
     В светло-синем колодце окна мелькнула птица, пропала, дёрнул деревья за длинные волнистые волосы ветер, облака забурлили, полетели, меняясь, исчезая и вновь возникая словно из ниоткуда, бордово-красное, громадное солнце, кувыркаясь, стало так быстро катиться за горизонт, что показалось - не день, весь мир вот-вот закончится.


                * * *


     Из красивого, будто точёного завитка уха Юрий Николаевич Чемоданов бережно выудил вздрогнувшую на тончайшем проводке крошечную пластмассовую штучку и сунул её в петлю пиджака - стал просто значок народного донора: бордовая волнующая капля с крестом и полумесяцем; изломав бровь, внимательно огляделся; похожий на блестящую лакированную мыльницу портативный передатчик он длинными, проворными пальцами разломил надвое, и половинки тотчас исчезли то ли у него в рукаве пиджака, то ли в захлопнутой и вставленной на полку толстой, разукрашенной вензелями книге знаменитого автора.
     Глубоко и с явным облегчением вздохнул, взмахнул вверх-вниз пышными ресницами, всем высоким лбом, залитыми рыжим, густо-сиреневым солнцем из окна. Неслышно притворив дверь, выскользнул из квартиры, скатился по лестнице, мягко шебурша подошвами.
     Прошитые толстой ниткой замшевые широконосые ботинки весело полетели по голубой утренней, намытой и начищенной щётками мостовой, мохнатые шнурки с железными наклёпками (буквы на них - ах!:  Р -A - R - I - S) лихо наверху приплясывали.
      На домах, на всех каменных будках и бетонных жёлтых столбах лежала жирная полоса света, окна неистово синим, золотом пылали. Прохожие, потрясённые девственной, сияюще-нежной чистотой неба, необъятными громадами домов под ним, вертели головами, с восторгом и наслаждением разглядывая эту каждый день по-новому звучащую жизненную феерию.
     Трамваи, странные толстокожие железные существа, празднично суетились, весело дребезжали, машины, зеркалами и стеклянными лбами моргая, безобразничали, лихо обгоняя друг друга, прыгали толстыми колёсами по чистеньким розовым бордюрам.
     Какая-то мамаша, наивно выставив обтянутый юбкой круглый зад, толкала впереди себя коляску со сверкающими на солнце спицами, очень обжигающе молоденькая.
     Юрий Николаевич, думал, волнуясь: "Деньги - не главное, нет. Я борюсь за них за всех, за эту прекрасную, такую  вечно юную и непостижимо гордую жизнь, за нашу чистую, славную планету - вот так. Я, и ещё многие такие, как я... Но и без денег пока не обойтись..." Уверенность в своей правоте давала силы, летел точно на крыльях по гранитным ступеням, по старинным брусчатым мостовым.
     Посмотрел, задрав вверх  волнистый, раздавленный надвое мягкой ямочкой подбородок, на ало-синее, словно отделанное дорогой парчёй, небо, обжёгся и возрадовался вдруг неистово, что он - ладно, пусть! - при всех своих глубочайших знаниях и высоких стремлениях такой маленький, а светило на небе - огромное, важное, недосягаемое, почти сам Бог, и он - всего лишь слуга, служить ему должен - хорошо! - сквозь кущи и препоны протаривать дорогу ярким и добрым лучам его, неиссякаемым потоком льющимся сверху на всё мироздание, до самого дна содрогающееся в наслаждении бытия, в своём каком-то полудетском неведении истинной, скрытой причины жизни и житейского счастья, возможно, очень отталкивающей.
     Да, да, да!- ликуя, широко шагал он, Чемоданов, человек, один среди многих,- с восторгом вращая головой, упираясь грудью - в улицу, в город, в весь мир...
     Он передавал сегодня, мизинцем нажимая мягко, податливо вибрирующую клавишу секретного аппарата: "Глафира Павловна заболела, немедленно вышлите 1оо таблеток пирамидона", что после многих переложений и де-шифровок означать было должно: "В результате цинично запланированных испытаний нового смертоносного оружия был стёрт с лица земли город с населением в сто тысяч человек."


                * * *


     Генерал Гмыза  возмущённо тряс толстыми, гладко утром перед зеркалом выскобленными щеками, пронзительно, по-бабьи кричал:
    - Я вам, сукины дети, устрою выходной, я вам устрою праздники - разотдыхались, распраздновались!          
     Громыхая начищенными до блеска тяжёлыми сапогами с квадратными резаными носами, он наступал на стайку зелёных человечков в фуражках и погонах, гневно потрясал номером иностранной газеты, зажатой в побелевшей ладони, издали похожей на заводскую кувалду. Горела над ним неоновая лампа в колпаке, и густо, бордово пылали под ней шишки его лба и круглый, высоко вздёрнутый нос.
    - Откуда, я спрашиваю, им известно о нашей программе, о всех, даже мельчайших деталях происшедшего? Уже напечатали! Мы ещё сами ничего толком не знаем, что случилось там, на этой чёртовой станции, а они - нате вам - уже всё разнюхали! Сверхсекретная!! Как? Как, я спрашиваю?!
     Майоры, лейтенанты и подполковники, слабо щебеча слова оправдания, испуганно жались к стенке, выкрашенной во что-то невыразительно-тусклое, друг друга вперёд выталкивали.
     - Приезжаю на главную - никого! Ни-ко-го! Солдат какой-то желторотый сидит, прапорщик, оба явно нетрезвые... Ну и что, что по календарю выходной? А ваша чекистская бдительность? Никого из офицеров, вы понимаете? А-атставить! А-атставить оправдания! Кто такой умный график нарядов расписывал? Кто, я спрашиваю? Просрали всё дело, негодники!
     Каменные, гранитные носки сапог, скрипя и погромыхивая, надвигались, горели, гипнотезируя, подавляя, огненно-алым лампасы на ляжках.
    - А откуда сведения, товарищ генерал, что погибли все в том злополучном городе?- жиденько и сладенько спрашивали, сверкая из-под козырьков взглядами.- Может, вражьи происки?
    - От верблюда! А вдруг среди вас резидент? Проверим!
     Офицеры задёргали плечами, ещё дальше попятились.
     В дежурной комнате полу-темно, толстые в палец шторы слизали весь свет с улицы. На длинном и широком, как бетонная плита, пульте мерцают, льются разноцветные огоньки - жёлтенькие, красненькие, зелёненькие, настольная лампа, вывернув металлическую тонкую шею, исторгает настоящий огненный потоп, и лица людей, посвеченные снизу, приобретают зловещее выражение.
     - Эти болваны, конечно же, ни в чём не виноваты,- говорил спустя минуту Кирилл Мефодиевич Гмыза, бережно, точно величайшее сокровище, держа под руку высокого, накачанного мускулами человека в строгом сером костюме и в галстуке, неспеша вместе с ним прохаживаясь по коридору,- разве только в том, что бардак на службе развели. Но проучить их надо - дисциплина, понимаете. А кто в утечке виноват? Кто же?
      Высыпав из двери, преданно и страстно вздёрнув подбородки, офицеры смотрели им вслед. В глазах - чёрные сполохи зависти.
      Они остановились под розовой мраморной колонной со щитом и грозно перекрещенными мечами на самой вершине её.
     - Найдите мне этого человека, Николай Прохорович.
      Круглое бордовое лицо генерала хищно вытянулось, уши вверх поползли.
     - Хорошо,- просто и уверенно ответил молодой человек, лет тридцати двух, черноволосый и узколицый, застенчиво пряча под длинными, почти девичьими ресницами свои большие серо-зелёные глаза, коротко, крепко пожал протянутую ему руку и, превратившись в бурое пятно, растворился в проёме окна на противоположном конце длинного коридора.
      Погружённый в раздумья, генерал вытащил сигарету Мальборо, повертел её в красных коротких пальцах, переломил и, дёргая коленями, растоптал.


                *  *  *


     Толя Циклопов с вожделением думал: "Отчего все люди голыми не ходят? Это было бы так возбуждающе, обжигающе..." А потом додумывал: "Нет, эдак все сразу попривыкли бы, и ничего б в этом факте особенного больше не было..."
     Паяльник лихо вытанцовывал на серебре и золоте, разрезая и сваривая, оживляя мёртвый, переставший служить металл, дымок крутился над столом, ел глаза, щипал ноздри. Из янтарных кружевов сожжённой канифоли соткалось длиннногое женское существо и медленно поплыло по воздуху.
     Циклопов, отвалившись на стуле, мгновение с восхищением рассматривал фантом серыми круглыми подвижными глазками. Протянув руку, он попытался прихватить тонкую талию, но взъятый его неловким движением ветер безжалостно разрушил прельстившие его завихрения.
   - А если вот так?- он зажёг окно экрана и застучал кнопками, вгоняя танцующую фигурку под выпуклую прохладу стекла. Искусственная девушка изгибала коленки, смешно дёргалась, лицо у неё было невнятное, кукольное, рот нос, глаза - просто дырочки. Можно было ноги длиннее, цветистее сделать, увеличить, удвоить грудь, но лицо всегда было пустое, бездушное, ненастоящее.
     Циклопов, вздохнув, погасил экран; свистнув, закончилось электричество. Задрожала в середине голубоватая точечка - всё, что от того мира осталось.
     Фаина не такая - тёплая, от неё сладким яблочным пирогом пахнет. Чёрненькая, остроносая, весёлая, неудержимая, такая стройная - она притягивала, как ветер притягивает пёрышко; глаза её распахиваются навстречу,- и там был, в этих целых прожекторах, в целых двух ярко горящих солнцах, какой-то сладкий хаос, изломанный, наоборот. Хотелось смотреть бесконечно долго в глаза, любоваться лицом.
     "Она меня не любит, не любит она меня!"- хмуро твердил Циклопов, изгибаясь по коридорам и лестницам института, кусая пахнущий химреактивами  кулак. Ему хотелось на неё ещё посмотреть, и он пошёл. Он увидел её под сияющими белым и голубым окнами, взял её прохладные пальцы, увёл от кого-то.
    - Фаина,- хмуро сказал он, дыша её кожей и её волосами, закрывая глаза, блаженствуя.- А что, если б я попросил твоей руки?
    Она так тепло улыбалась, а потом очень холодно.
    - У тебя мало денег, Циклопов, ты не интересный, сидишь целыми днями, как сыч, в этом гадостном учреждении, работаешь; чем ты занимаешься? Другие все уже давно выбились. А тебе не светит.
     За мягкий, обжигающе-тёплый локоть Толя её держал, наслаждался его вопиющей материальностью. Он, слушая, от счастья чуть не расплакался.
   - Я и есть самый богатый. Мы будем миром править, дорогая, ты хочешь?
   -  Как это?- испугалась Фаина Урекешева.
    Папа твой, подумал Толя, наверное, самого-самого жениха тебе ищет, по чину своему директорскому; наливался ненавистью ко всем мужикам и особенно ко всем большим начальникам.
    - Я бомбу особую изобрёл, мы можем всё это, весь мир,- возбуждённо Толя в воздухе нарисовал круг, а затем резко перечеркнул его линией и следом ещё одной,- взорвать к чёртовой бабушке, понятно?
    Фаина попыталась вырваться.
    - Ты сумасшедший!- закачались из стороны в сторону над линией бровей чёрные блестящие её как уголь-антрацит волосы.- Так не бывает, тебя поймают.
     Её красивые загорелые ноги под светло-зелёной коротенькой юбочкой, уносясь, замелькали по коридору.
     Толя повернулся, всадив руки в карманы, медленно поплыл назад, в наполненную кислым запахом олова и канифоли лабораторию.
     - Это я их поймаю,- зло щекой в сторону приулыбнулся он, и стал похож на портретик какого-то знаменитого революционера и разбойника...


                * * *


     Чемоданов из громадного, в крупную клетку рубленного партмоне выудил пачку рыжих червонцев, небрежно бросил их, рассыпав веером, на стол. Официант заметил, мгновенно прилетел.
    - Ну, пойдёмте, Фаиночка?- предложил Чемоданов руку, вставая. Голые в декольте плечи ослепительным взрывом сияли перед ним, чёрный антрацит волос, глаза и губы - бело-чёрно-красное.
    Они поднялись.
    Официант покорно ждал, поглядывая с тоской на груду грязной посуды на столе, кисло улыбался зубами. Ладони его поглотили деньги, как зыбучие пески.
     На улице шумели машины, высокие, до самых облаков стеклянные башни домов ярко светились. Вечерний воздух сыпался в лёгкие, в мозг, густой, как каша, сладкий, как нектар.
    - Хорошо, правда, Фаиночка?- задирал вверх лицо Чемоданов, восторженно щурился. Его глубоко взрезанный, квадратный подбородок прочертил линию. Фаина с восхищением смотрела: широкие мускулистые плечи и грудь под пиджаком и сорочкой излучала силу и горьковатый одеколон. У него было много, очень много червонцев, он ими запросто сорил, как будто они ему были не нужны, швырял на прилавки и скатерти мягкими полноватыми пальцами, и гвоздь настойчиво входил в мозг: чародей!
     Он Фаине нравился. Крупное, чуть вытянутое лицо, волосы густые, вьющиеся, виски серебряной мелкой пудрой обрызганы - вроде бы года отпечатались, а - молодой, молодой! Запросто отхохмить может, блеснёт белыми круглыми зубами, и глаза сыплются радостным светом.
     Фаина взяла Чемоданова крепко под руку, они в ногу пошли по залитой синим и розовым неоном улице.
    - Пойдёмте, Юрий Николаевич, прогуляемся!
     Они завернули к Фаине, поднялись в её маленькую, уютную квартирку. На простынях, исчерченых жёлтыми фонарями, они лежали, вытянувшись по диагонали, взявшись за руки. Чемоданов с закрытыми глазами холодным, странно отчуждённым голосом сказал:
   - Фаина, вам папа ваш не говорил, что у них такое случилось в институте? Что-то серьёзное?
   - Зачем вам, Юрий Николаевич?- Фаина подняла голову, чёрный факел на фоне почти белого окна. Почувствовала она: Чемоданов вдруг был какой-то не такой, далёкий, его рука перестала сжимать.
     Он развернулся, прижался к ней тяжёлой, горячей грудью, колющей густой, волнующей шерстью, залил шею, лицо поцелуями, зло, а потом нежно придавил.
    - Ты, ты!- зашептала, застонала Фаина, безумствуя.
    - Принесёте мне кое-что из его кабинета?
    Она летела где-то очень высоко.
    - Всё, что угодно...


                * * *


     Острыми и сверкающими, как молнии, носками ботинок Кирпонос буравил серую, твёрдую, невыспавшуюся за ночь плоскость асфальта, толкал коленями и локтями густой, пропитанный ночной влагой воздух, светящийся нежно-розовым и голубым, и в грудь сыпались к нему широкие, сочные и радостные, чуть солоноватые куски, и идти хотелось, хотелось!
     Асфальт злился, шипел. В старых, подёрнутых пылью лужах лежали перевёрнутые вверх ногами дома. Машины ползали, мерцая, как подсевшие фонарики. Наверху в каком-то окне вылезло жёлтое солнце, заблистало.
     Не любил Василий Трифонович форменных ботинок. Тупые они, какие-то, что ли, низменные, приземлённые, дворняги, смотреть прямо не хочется. Одевал модные, элегантные, как морды благородных псов вытянутые. Начальник какой-никакой - значит, можно.
     А зачем мне вообще эта работа?- спрашивал себя он и смотрел вовнутрь, в трепещущие в подсознании ярчайшие лучи и треугольники, краешком глаза следя и за этим, плоским, земным, измерением, за беспокойными, снующими туда-сюда машинами и пешеходами.- Тяжело, жестокость везде, надо драться... "Но бить я не могу,- думал,- нет, чувствовать, как трещит под кулаками мягкая плоть, это ужасно. Злобы нет. Чувство же справедливости в душе - дело другое. Следить, чтобы слабого не обижали, доброту и красоту мира спасать - вот здесь и лежит смысл."
     Солнце выкатилось на крыши, засияло, собрались слева, справа облака, поднялись как пышный каракулевый над ним воротник, лужи стали ярко-голубыми.
     В милиции противно пахло искуренными сигаретами и носились, разгоняя эхо, громкие голоса невыспавшихся ночных дежурных. Пять или шесть ладоней пожал Василий Трифонович, пока катился по коридору, взбирался по лестнице к себе на второй, и старался посильней давить, мужественней.
     Из окна маленького, опрятного кабинетика видны были красно-зелёные, рыхлые кубы декоративных клёнов и серые прямоугольные подбородки фасадов.
     В квадратной, тяжёлой, как камень, печатной машинке "Москва" торчал жёлтый измятый листок. Войдя, Кирпонос сразу уселся на стул и, высунув язык, принялся одним пальцем выстукивать: "Начальнику УВД... от... Прошу Вас предоставить мне очередной отпуск в связи с истечением..."
     Противно тренькнул телефон. Он взял трубку, помрачнел. Снова грянуло преступление, одни люди других обидели. Из своего кабинета шеф ему вещал:
    - В общем, возьмёшь это дело, у тебя умение и опыт подобающие имеются.
     Василий Трифонович попытался отбиться, но голос его зазвучал так слабенько, неубедительно, что ему сделалось стыдно за себя , и он замолчал.
    - Ну, так-то,- гадко улыбнулся полковник Хазарцев в проводах.- Идите, принимайтесь за дело, товарищ майор.
    Кирпонос расстроился - какого чёрта, третий год сидит, пашет! Изломал в длинных, нервно дрожащих пальцах карандаш.
    В дверях возникла Зоя, светлое изваяние. Появились сначала её маленькая головка с качающимися круглыми завитушками, красивые чёрные брови в линию, потом всё остальное, облако.
    - Один? Не верю глазам своим!- она тихо затворила за собой обитую розовым пластиком дверь, дочерна захватанную пальцами, вплыла - и правда, очень воздушная.


                * * *


    - Что тебе, Зоечка?- не удержав, очень неласково, свалив брови на переносицу, спросил Кирпонос, и тотчас начал влюбляться, глаза его сладко засверкали.
   - Та-ак... Ковалеры встречают дам!- показательно-грустно покачала белой точкой-подбородочком девушка, желтоватая чёлка её протанцевала на лбу весёлый краковяк....
   - Ну извини, извини... Будешь вежливым тут...- Кирпонос поднялся ей настречу, с трудом толкнул тощим задом тяжёлый стул, громыхнул.
   - Неприятности?
   - Да как тебе сказать... Не то, чтобы...
   - А что такое?
   - Гады, в отпуск не пускают!
    Зоя понимающе хмыкнула голосом-колокольчиком.
    - Когда на улице разгул преступности, личную жизнь - в сторону...   
    Брови Кирпоноса взволновались.
    - Прекрати, Зойка, не до шуток!
     Он поставил ей стул, отошёл, влип в голубое окно. Зоя, простучав каблуками по деревянному полу, сняла плащ, села, сказала:
    - Слышал - катастрофа? Где-то совсем рядом с нами. Страшное дело, тысячи погибших.
    Она, щёлкнув звжигалкой, закурила пахучую сигаретку.
    Василию Трифоновичу не нравилось, когда курят, он всей своей интуицией сыщика чувствовал, что в сигарете, как и в вине, большое зло упрятано.
    - Зоя,- очень тепло, искренне сказал он, подходя к ней и опуская руку ей на плечо,- не кури, не надо, это вредно для здоровья. Ты же женщина!
    Она, напоследок глотнув по-мужски глубоко дым, потушила о какую-то бумажку весёлый розовый огонёк.
    - Хорошо, не буду,- покорно сказала она, гладя на него снизу-вверх прозрачными, вдруг наполнившимися жарким чувством глазами, притихла. Его гладковыбритое, красивое лицо сияло над ней, как солнце. Пышный, удивительно весело изогнутый локон на матовом, высоком лбу. Крупный нос, ноздри, глаза.
    Он бы к ней подошёл, обнял, ему очень хотелось, он полетел мысленно, вожделённо закрыв глаза... Она встала, шагнула навстречу ему, протянула руки, её огромные горячие очи выплеснулись в него, обожгли. Василий Трифонович, боясь дышать, с благодарностью прижался к ней, поцеловал в мягкую душистую щёку.
    Тотчас отстранился.
    - Всё, всё...
    - Ой, как боится, посмотрите!- расплылась довольная Зоя, ещё летела, весело падала. Она поправила безупречно сидящий на нём милицейский китель с золотыми рифлёными пуговицами.- Вдруг сослуживцы увидят, да? Правильно?
   - Зоя!- сказал он серьёзно, дух у него прихватило, он видел её удивлённо вздёрнутые наверх брови, шёлковый алый висок, ухо, чёрные ласковые провалы глаз.
    - Что?
    Люблю, люблю!- хотел, наконец, крикнуть он, каменный шар передавил горло, ничего вразумительного сказать не получилось. Он невзрачно промычал, прокашлявшись:
   - Между прочим, вместе могли бы отпуск где-нибудь провести...
     И дальше:
   - Ты за новым материалом приехала, да?
   - Угу,- глаза её самодовольно лучились, главное для себя, казалось, она услышала, увидела, потом стали грустнее, наполнилось вниманием.- Что-то интересненькое есть для криминального репортажа? Главный редактор нашей газеты, сатрап, велел с пустыми руками не возвращаться.
    - Имеется,- Кирпонос делово запыхтел, радовался, что спасся.- А что там ещё за катастрофа, где? Выкладывай.
    Зоя, думая об очередной сигарете, и трогая пальцем гладкий целлофан пачки в кармане кофточки, сказала, что рванул атомный реактор, целый небольшой город в результате исчез, будто испарился.
     Он присвистнул, думал ещё горячими, сладкими кусками о том, что только что своего, родного было, по крупицам перебирал. Потом вдруг до него дошло, он, стоя у окна, ахнул и почти без чувств хлопнул на подоконник.


                * * * 


     "А что они сделают?- хмуро соображал Феропонт Ильич, поднимаясь на лифте к себе домой, разглядывая в мутной плите пластика своё отражение: крупная голова, обвислые щёки, чёрные впадины глаз, непомерно вздёрнутая щепка носа.- Ну снимут с работы, ну, ругать будут, злобствовать. Тюрьма? Вряд ли. Кишка у них тонка засадить меня. Пусть попробуют!"
     В его пятикомнатной, с большой роскошью обставленной квартире, стены, потолок, дорогая, импортная мебель, изысканные лампы и торшеры вежливо молчали. Было уютно, покойно; мерно, вливая что-то мягкое и доброе в сердце, стучали часы. Громадная, триумфальная люстра наверху, серебрянным и золотым водопадом льющаяся на окне штора, яркие на полах ковры, в стёклах наполированного серванта вспыхивает оранжевыми иглами чешский хрусталь: ладьи, вазы, стопки, фужеры. Телевизор висит на стене, мускулистый и чёрный, как негр. Всё на своих местах, раз и навсегда обретённых - крепость. Нет и нет - всё это бросить, отдать никак невозможно!
    "Скажу, что действовал строго по инструкции; скажу, что все указания - всё до последней капельки - поступили сверху. Кого к чертям мне выгораживать? Теперь, при таком форс-мажоре, каждый сам за себя, каждый о своей собственной шкуре думает. Бумажки у меня есть, всё подтвердят как миленькие."
    Он  провалился в кресло, включил телевизор, каналы наперебой кричали о радиоактивной утечке, о грядущем ядерном апокалипсисе, камеры вздрагивали, куда-то проваливались, казалось, что весь мир рушится, исчезнет вот-вот.
   - Ах, узнали уже, разнюхали!
    Он кнопкой закрыл им всем рот, в экране упало его серое, измождённое отражение. Завел пузатенькую стересистему. Модная певица сладко застонала романс. Плеснул в стакан рыжего коньяку. Настроение, несмотря на выпитое, резко катилось вниз.
   - Раечка, принеси мне кофейку!- громко, жене. Она дома?
    Умные скрипки и барабаны выводили лестници и лабиринты, открывались без дна великие пропасти и вставали осыпанные холодными туманами волнистые утёсы.
    Он, пьянея, с горячим, нагретым стаканом в ладони прокатился к себе в комнату, сел к столу, толкнул на себя ящики, один, второй, зашуршал бумагами.
     Вошла жена, невысокая, полная женщина, въехало на её высокой квадратной груди серебряное блюдо с расписными чашкой, блюдцем, длинношеим кофейником, запахо пряным и свежим, очень ободряюще. Лицо - белое, тяжёлое, выражаюшее крайнюю степень самодовольства, каких много.
    - Раечка, ты у меня здесь на столе ничего не трогала?- испуганно зазвучал с бордовым, налитым кровью лицом Феропонт Ильич, распрамляясь. На лысом, растерянном лице одна половина жёлтых крашеных волос влезла на ухо.
    - Ты же знаешь - это исключено!- неожиданно низким голосом, почти басом возмутилась жена.- Ох, что же с нами со всеми будет, а Феропонт?
    Урекешев замахал в неё руками и кисло сморщился.
     Он ещё раз вывернул ящики и в отчаяньи разбросал листы. Блюдце на столе жалобно позванивало, будто жалуясь. Музыка кончилась, и стало тихо, как в больнице.
    - Ничего не понимаю,- сказал он, поворачиваяь к шкафам и креслам, беспомощно вздёргивая тонкими плечами.- Сегодня утром они ещё были на месте - ведь были же?


                * * *


    Грищук решил ехать в центр, каяться. Потом он передумал. "Какого чёрта?- истерично расхохотался он, испугался.- Есть директор, пусть он и отвечает, за что в конце концов ему деньги платят? А моё дело сторона. Я думать должен, камень науки грызть, штаны в лаборатории и на научных советах просиживать, в бесконечных дискуссиях копья ломать. Организацией дела другие занимаются - помещение, безопасность и так далее, на то они и администраторы. Меня новоявленные Ротшильды поманят - я пойду колбасный цех налаживать, смогу - сейчас в бизнесе громадные капиталы вертятся, не удержат меня, что мне по большому счёту здесь, в этой дыре, ловить?"
    Грищуку именно так и хотелось - бежать, сбежать, чтобы никто не нашёл его, исчезнуть, пока есть такая возможность. Он всё время думал, как и куда он сможет побыстрее смотаться. Но что-то его как рукой за рубашку держало. Что?
     Он, бросив ключи от машины на журнальный столик, повел своего красавца-добермана гулять. Пёс нервничал, натягивал поводок,  и Пётр Андреич вдруг отхлестал его, сжалился, губы, подбородок его задрожали, сев, прижался щекой к горячей, мягкой шерсти. Сердце его полоснула щемящая сладкая строчка.
     В городе всё стояло и висело на своих местах - высокие дома, деревья, провода с металлическими на них наболдашниками, толстый с полосатой палкой милиционер на перекрёстке, жёлтая одноногая будка в гигантских стеклянных очках над ним; мальчик с девочкой целовались на мокрой скамейке. Петру Андреевичу бешено захотелось жить, он жадно стал дышать влажным, прохладным воздухом, и глотал, глотал его, как сахар, как некий божественный нектар, смотрел повсюду широко раскрытыми глазами, всё видел: окна, небо, наштукатренные розовым и голубым старинные стены, машины, людей, захотелось побежать, понестись со скоростью света, всюду побывать, над океанами синими, разгоняя ветер, полететь, во многие яркие города заглянуть, поинтересоваться, что там и как.
     Стройный чёрный кобель возбуждённо вздрагивал, вскинув красивую голову, вёл носом, слушал, поводок натянулся, как линия.
     Грищук обернулся, белая бетонная скала его дома вздымалась в глубокое, чуть сероватое припухшее небо, он с восторгом почувствовал, что он, человек, выше, что наверху, над городом, над крышами так свежо и прохладно, посреди бегущих куда-то облаков, и он - там, наблюдает, по одному своему желанию возрос. Он засмеялся и сам услышал, что очень зло, всемогуще.
     "Я - злой?- думал он, вышагивая тоненькими чёрными туфлями по кривым дорожкам, по зелёной, ёжиком выстреженной колючей траве.- Пусть. Иначе пропадёшь."
     Он поймал нитку жалости к миру, к людям, к себе в груди, тоски, будто они - и он вместе с ними - вдруг пригнали себя в глухой угол, к кирпичной, холодной, бесконечно длинной - беги, до края не добежишь - к стене.
     - Нет, надо во что бы то не стало быть добрым,- быстро вслух сказал он, и тотчас небеса над ним в духовном смысле раззверглись, ударил яркий свет. Он понял, почему - надо. Потому что тогда, когда ты добр и легко прощаешь, возникает надежда на будущее. Что за надежда? На - что? Тоже быть в итоге прощённым?- быстро он спросил, глядя горящими глазами влево, вправо, вверх, вниз. А вот здесь было полное молчание, и только привкус, слабый следок чего-то райски сладкого, вечного, поманившего, зыбкость.
      Он подходил к подъезду, в окне, в льющейся шторе промелькнула русоволосая головка дочери, точно золотая рыбка забилась в воде,- своё, родное, неотторжимое. Он долго со светлой улыбкой смотрел вверх: не будет ли ещё? И то страшное, что грянуло  в двух десятках километров отсюда, показалось мелким, ничтожным, стёрлось.


                * * *


     У Циклопова план был такой: сделать волшебную бомбу, потом шантажировать мир, сказать: "если ещё хоть одно убийство произойдёт или война - рвану без сомнения." Расчёт был верный - с несправедливостью покончить и самому возвыситься. Следовало подумать о своей безопасности и полной конспирации и само устройство, разумеется, доработать в деталях, отточить механизм глобального волнового воздействия.
    В старом доме с химерами по улице Б-ной, в притемнённой комнате под длинными, тихо кричащими звук "о" окнами, в свете ламп, источающих жёлтое и белое, на широком приземистом столе покоилось настоящее чудовище. Четыре ручки, как роги, выпадали из общего контура, в железном, высокой полусферой вздувшемся теле переливались, потрескивали синие длинные молнии, круглые бока перломутрово блестели.
    Циклопов любил подолгу стоять перед своим детищем, мысленно с ним разговаривать, машина была определённо живая, он чувствовал это; кажется, она ему отвечала, посылая в мозг ему какие-то коды и импульсы, дёргая металлическими твёрдыми губами.
    Яркая дорожка света, наполненная странно подвижными, почти живыми частицами, сверкала в плотных волнистых шторах, тяжело громыхал внизу по рельсам, сотрясая весь дом, невидимый трамвай, лились, зажигая сердце любовью и лёгкой завистью, весёлые голоса прохожих.
     Здесь, в комнате, тишина, таинственная и глубокая, только журчит в проводах волшебное, колючее электричество. На стене  в скромной пластмассовой рамочке портрет великого учёного.
     Принцип действия Толя разработал простой: если завести агрегат, настроить, как надо, его, тотчас по цепочке начнут подрываться спрятанные в бетонных шахтах боевые ракеты, и так по всей планете. Антенны-рога понесут неугасимый убойный сигнал.
     Когда Циклопов подобрался к заветной формуле, он глазам не поверил своим - так было всё просто. Со звоном уронил на стол карандаш, потрясённо отвалился на стуле, встал, вышел, не чуя ног, на холодный, дышащий ночью балкон, поднял наполненные светлыми слезами глаза к плывущим наверху точечкам-звёздам, смех стал выкатываться из него хвалебными волнами, всё громадное небо представилось ему неважным, маленьким, всего фиолетовым фантиком-лоскутком от одной - вон там - треугольной крыши и до другой, он звёзды хотел щелчками вниз посбивать. Секунду он держался, радость, наконец, переполнила сердце его, он закрутился вокруг себя на пятке, зажмурившись и заверещав, избивая кулаками ночной зернистый воздух. Эхо заскакало, ударившись в чёрные стены домов, и очень скоро звук его сделался грустным, как звук разбившегося о камень стекла. В доме напротив в жёлтых расшторенных окнах извивались фигурки людей, из открытых форточек звучали музыка, смех. Толя увидел: огненный вихрь бьёт в эти квартиры, уносит, как картон, стены, крыши, полы - ещё желтее, ещё белее, чем электричество, злее, и - люди тают, как свечки... У него рука стала громадной, с город, и он ею ударил, каменной булавой...
     Он долго стоял, куря и бросая высосасынные до ногтей окурки на тротуар, смотрел, как вьются красивые жёлтые клубки искр, с трепетом и благоговением думал, что теперь - главное, главное! - его имя войдёт в историю.



1996