Три дня и одна ночь

Андрей Севбо
      
       АНОНС

Эти истории про собак и людей хотелось озаглавить как-нибудь так. чтобы в самом названии чувствовались восток, экзотика, эротика и все прочие тысячи и одна ночь.

С арабскими сказками эти истории роднит то, случились они так давно, будто их и не было вовсе. Миниатюры в духе школьных сочинений "Как я провел это лето" с поправкой на то, что,  что "это" лето, точнее - те «леты» благополучно канули в Лету.

   С того лета мои молекулы сто раз уж заменились на другие; вода в реке триста раз обернулась в процессе круговорота по планете. Про страну вообще молчу.

Я бы сравнил эти истории с двухэтажным домиком на окраине за троллейбусным кольцом, у которого есть чердак и даже подвал. И если вы случайно или намеренно вошли в этот дом, то давайте бросим вещи внизу и побродим по всем двум этажам, заберемся на чердак, спустимся в подвальчик. И все, что увидите  – всё ваше!

         ***

СОБАКА. ЛЕТО. СОБАКА

Собаку нам подарили пограничники. Собачья медкомиссия признала собаку не годной к строевой службе. И списали на гражданку за излишне изящный прогиб в спине. Нам, хозяевам-салагам строго настрого было велено воспитывать военно-полевую собаку в условиях, приближенных к боевым.


Прежде всего, такой собаке следовало дать звучное, стопроцентно героическое имя. По телевизору шел сериал про разведчика полковника Исаева. Впервые, надо сказать. Поэтому по вечерам преступность в стране сошла к нулю, а улицы обезлюдили, как будто по городам и селам на один час было объявлено военное положение.


Собака нам чем-то напоминала самого полковника Исаева по кличке Штирлиц. Скорее всего, тем особенным выражением глаз, каковое свойственно много думающим и мало говорящим существам. Назвать породистую суку штандартенфюрером Штирлицем не было никакой возможности. Хотя бы по соображениям пола, звания и партийной принадлежности. Оставалось положиться на интуицию.


По физике проходили какие-то ньютоны, джоули, дины и прочие СГС. Ньютон и Джоуль не подходили так же по гендерному признаку, а вот Дина – отлично подошло. То есть, иными словами – единица силы. И собака оправдала ожидания по этой статье.


Как, впрочем, и  по всем другим статьям. Во-первых – стать! Интеллект.  Когда гладишь собаку Дину по теплой голове, то ум и сообразительность чувствуется прямо рукой.


А если заглянуть ей в глаза – так и вовсе сердце наполняется радостью и мосфильмом – такие чудесные глаза полковника Исаева! А голос! Граждане-господа, вы меня простите, но такого голоса, такого бас-баритона не сыщешь по всему оперному театру! А я знаю, что говорю, так как мы жили позади театра оперы и балета. И большая часть прогулок происходила вокруг именно этого оперного театра, на самой пляс опера, если можно так выразиться.


Часто вокруг театра любил прохаживаться оперный певец, так же со своею собакой, по имени Дик. Так вот, он заслушивался лаем нашей Дины.
– Голос! – давал команду папа Дика. Дик подавал голос.
– Голос, – подавал команду тот, кто держал на поводке Дину.
Дина подавала голос. Сначала тихонько, будто пробуя тон. А потом уж и во всю мощь гортани. И папа Дика плакал.
– Нет таких голосов в нашем театре. И никогда не будет! – говорил он сокрушенно.


Кроме того, собака Дина обладала добродушным, беспечным характером и иногда она напоминала застенчивую тургеневскую барышню, а иногда в ней прорывалась настоящая, безудержная  Карменсита. Ну а сила – сила за ней водилась недюжинная. Достаточно сказать, что одна собачья сила разгоняла моего брата до скорости городского троллейбуса.


Речь, разумеется, идёт о золотых, пропитанных солнцем и сладостным бездельем днях детства. А точнее, о лете, о счастливом промежутке между нервотрёпкой школьных экзаменов и первым слетевшим с клёна (пардон – чинара) красно-жёлтым листом. Для справки: во времена оны школьники экзаменовались каждый год, начиная с четвертого класса, чем детская нервная система доводилась до состояния карибского кризиса, и в сухой осадок выпадал сомнительный опыт произносить вдохновенные, бессвязные спичи по поводу недовыученного билета.


Однополосные ролики на резиновом ходу в ту пору только появились, и в единственном экземпляре были доставлены из столицы командировочным папой. Они обладали редкостной накатанностью, сообщали лёгкость перемещения сравнимой разве что с телепортацией. И мой брат получил в подарок такие вот единственные в своём роде роликовые коньки. И довольно быстро превратил их в виртуозное и очень перспективное средство в плане передвижения и извлечения удовольствия.


Собачья площадка находилась за городом, за дальним троллейбусным кольцом. Воспитание собаки, обучение и сертификация в основном лежали на плечах и на ногах братцев. Старший, то есть автор этих строк, садился в троллейбус, передав поводок строгого ошейника младшему брату. И брал себе билет. Младший брат, как водится, как и положено младшим братьям, беспрекословно брался за поводок. На ногах у младшего брата (красавчика, между нами!) поигрывали резиновой резвостью хода роликовые коньки.


Между коленок, густо смазанных зеленью бриллиантовой, была зажата настоящая немецкая овчарка Дина. Кончик ее языка представлял собой подобие ковшика, розового черпачка, опускающегося почти до самого раскаленного асфальта и полного целебной собачьей слюны.


Троллейбус и собака, точнее брато-собака, стартовали одновременно. Смаргивая расплескавшуюся по лицу слюну, брат летел на собаке по центральной аллее между чинарами (если б мы тогда знали, что для французов они были платанами, для русских и канадцев – клёнами), слаломируя меж прохожих, которые, надо полагать, впервые в жизни встречались с таким  явлением, как «собака-мальчик-ракета» и прибывал на следующую остановку иногда вровень, а иногда и задолго до появления троллейбуса.


Старший, наблюдая картину в окно, испытывал разноречивые чувства. И гордость и зависть и, возможно, желание чтобы водитель троллейбуса внезапно потерял сознание, а он, старший брат, перехватил бы руль, уперся бы ногами в ступеньку педали и гнал бы без остановки до конца троллейбусных проводов. А может и до самой Москвы! Ну, что-то такое. Инфантильное. Летнее. Собачье. Мечтательное.


На собачьей площадке собаке Дине не было равных. Ни по красоте, ни по уму, ни по бьющей через край собачьей радости. Просто радости быть собакой. Её вовсе не приходилось дрессировать. Возможно, по пути на собачью площадку младший брат и собака изобретали такой человеко-собачий словарь, налаживали такую телепатическую связь между человеком и животным, с глазами полковника Исаева, что собака безо всякой глупой собачьей команды первая, сама, безукоризненно и мгновенно выполняла любое задание. А выполнив, садилась пышным задом в пыль и радостно смотрела на своего друга и кумира – младшего брата. И готова была все заново повторить не за ради лакомства или похвалы, а просто так, ради удовольствия быть молодой собакой.


Ну и генетическая память – её тоже не следует сбрасывать со счетов. Все-таки стеречь Родину, как  огромное стадо, выслеживать и ловить басмачей и нарушителей госграницы, подносить санитарную сумку слабеющему от ран бойцу, ползком, под колючей проволокой подносить патроны теряющему последнюю надежду защитнику крепости, а так же многое другое, что и не снилось тебе, друг Горацио.


А в перерыве между заданиями, кто носился по собачьей площадке, мелькая штанишками задних ног, раскручивая хвостом пыльные торнадо, перемахивая барьеры, бревенчатые снаряды и рвы?


А кто нёсся вслед, превращаясь из домашних, послушных хвостатых, заласканных любимцев в стаю диких, необузданных зверей?  Это была невинная собачья выходка со стороны Дины. Своего рода собачий турнир и дискотека. Приведите в собачью школу собачьих родителей! Дневник и вашу собачью мать!


Обратно мы иногда возвращались тем же способом. Но иногда пряча за собой собаку на задней площадке городского троллейбуса. Все-таки одна собачья сила имела свои пределы.


Тем летом я проходил инициацию в горах. Пусть это будут отроги Памирских гор. Пусть меж отрогами  бьёт звонкая струя горной реки. Горный сжиженный хрусталь, пузырясь  шампанским, играет и скачет с камешка на камешек, с порожка на порожек – и вдруг затихает заводью, прозрачной до самого дна, где в тени валунов стережет свою молчаливую тайну, будто обёрнутая в серебряную фольгу, рыба-форель, по-местному – маринка. Чем отличится горная форель от всякой другой?


А тем же, чем горная речка отличается от всякой другой реки. Близостью к первоисточнику – леднику, холодному в самый жаркий полдень. Умением забираться по струе воды вверх, как по хрустальной лестнице. К тому же горная форель, перебирая рифмы плавниками, шепчет и шепчет одними губами рубаи:
Встань ото сна!
Ночь для таинств любви создана,
Только дверь у влюбленных открылась сама!
Ночь для таинств любви создана,
Тысячью солнц день взойдет
И тебя позабудет она.


(перевел с рыбского  А.С)


Пусть по этим отрогам вьются тропинки, пусть они ныряют и шныряют со склона на склон, меж камней, скал, меж кустов нежнейшего облака зелени, столь удивительной, сколь и ядовитой, похожего на густ укропа, растения юган. По тропинке нет-нет да и попадется терпеливый ослик, навьюченный до ультрафиолетовых небес поклажей и за ним дядька, вне возраста, в халате пошитом еще бабушкой Хаджи Насреддина из лоскутков Великого Шелкового Пути, с лицом вытесанным из мореного сандала.


Горный путь – он исключает случайность встречи. Сядь, поговори. Если вы предназначены друг другу судьбой – а вы предназначены – то прижимай руку к сердцу и смотри в глаза. Дорогу здесь измеряют не в километрах, не в милях, а в днях ослиного перехода. До такого то села два дневных перехода. А до подножия того ледника – три перехода.
– Так гора же совсем близко!
– Э! не верь своим глазам, верь своему ослу!
– А сколько будет до Москвы?
– Сто переходов!


СОБАКА. ПАЛАТКА. ЛЕТО.


Утро в горах, в отрогах Памира, не имеет ничего общего с утром в городской спальне. Ничего не имеет схожего с утром в любом другом месте нашей обитаемой планеты.


Понятно, ночь была сильно подкорочена сопеньем хищных ноздрей, шумной перисталикой голодных брюх, топотом невиданных и невидимых, прекрасных и клыкастых Ночных Существ, Что такое палатка? Мыльный пузырь! Иллюзия, плод городской фантазии. И ночь течет сквозь палатку всеми звуками, шорохами, стонами Духа Гор. Поэтому утро всегда кажется преждевременным и бесцеремонным, как непрошенный гость, перед которым необходимо встать, расшаркаться голыми пятками, а прежде вывалиться из ставшего печкой спальника и взяться за разведение прозрачного утреннего костерка на углях остывшего ночного. И приготовиться к неторопливым новостям нового горного дня.


Солнце всходит на Востоке. Экономя влагу и силы, чик-чирикают дневные пташки. Солнце становится на дневной прикол в центре неба, в зените славы и не сходит с него до самого вечера. Такие новости. На солнце нельзя смотреть. Лучше не смотреть и не показывать ему бледную человечью кожу – тут же получишь ожог, будто пробежал сквозь мартеновскую печь. Даже утреннее, ласковое на ощупь, солнце Востока прячет в луче смертельное жало.


Дни похожи один на другой, в прятках с солнцем, в поисках сочетания Трёх Благ: Кружевной Тени, Большого Плоского Камня и Звона Реки. Для собаки эти три блага так же приемлемы. Особенно звон реки. В реку она входит каждые семь минут и ей невдомек, что в одну и ту же реку не войдешь дважды. Собаке можно семижды семь раз в день и ей за это ничего не будет, кроме чистой мокрой шерсти.


ОСЛИК. ЛЕТО. ЛУВР.


Пребывая в ту пору в допаспортном возрасте, я имел приблизительное представление о свойствах мироздания. Вместо того чтобы осваивать эти свойства пользуясь спортивным примером моего младшего брата, я с собакой, холстами и этюдником, погнался за славой в эфемерные горные выси. Спуститься с отрогов я планировал с перевязанным лозой, пачкающей свежей краской, собранием высокогорных, близких к идеалу, шедевров.  Сам готовый к славе, почестям и запаху лаврового листа. Работники музея Гуггенхайма уже надели синие халаты, сотрудники Эрмитажа вооружились лестницами, служители Лувра без устали расчищают стены под высокогорную коллекцию кистепёрых произведений света и тени, виридоновой зелёной с лазурью берлинской, сиены жжёной с умброй натуральной.


Спорящая с пожаром полуденного солнца ван-гоговская жажда гнала меня с этюдником и молодой собакой, с глазами полковника Исаева, по фанским горячим кручам. Наконец мы взошли на сияющую вершину. Не самую высокую – о, нет! Не снежный пик, не крышу мира. А на такую вершину, с которой видны другие вершины – и несть им числа!
Непостижные, бесстрастные как пирамиды Гизы, так же как они, рисующиеся всего двумя линиями, горные вершины показывали всем своим видом, что никакая тайна бытия не будет раскрыта человеку, как бы последний не старался взлететь, возвыситься, воспарить. Горы вздымали к небесам шершавые грани своих пород, топорщились геологическими срезами, будто растянутый на миллиард лет Большой Взрыв  Мантии.


Небо над нами уже не имело смысла, вкуса, цвета и запаха – один только пульсирующий ультрафиолет. В нём полоскалась одинокая алюминиевая звёздочка аэрофлота, следующая своим прозрачным высотным эшелоном. С курятиной во рту, подпрыгивая на таких родных воздушных ямах, исключительно скуки ради поглядывая сверху вниз в круглое окно, где теории первозданного Хаоса и Большого взрыва успешно противостоял порядок горных хребтов, политых глазурью ледника, с проступившей солью снежников, полу-дремал в кресле 9A пассажир из Москвы.


Сочетание всех Трёх Благ, осталось далеко внизу, в роще сладких грёз. Если мне шехерезадово повезет и я найду хотя бы одно из пресловутых Трёх Благ, то уж поверьте, шедевр за мной не заржавеет! И вскоре оно действительно нашлось – на северном склоне. Вид сверху был не в пример зеленее южного, по которому мы совершали своё восхождение. Северный склон был с покрыт небольшими скалистыми уступами, каждый из которых являл подобие модели рая с новгородской иконы.


На такой миниатюрной терраске сопрягался с бездонной синевой и калёным каменным пейзажем крошечный парадиз из двух-трех дерев или одинокой арчи, обвившей жилистыми корнями своё скалистое ложе и так изогнувшей сухой стан свой, что казался уже не деревом, а железной волей к жизни.


На одном таком, новгородского письма райке, разместились сразу полтора блага и один заколдованный юноша в теле молодого осла. Три дерева в совокупности давали столько тени, что её впору было собрать, скатать и торговать в розницу на восточном базаре.


В благословенной тени по влажно-зелёному плюшу сочился источник второго Блага. Подобием незакрытого до конца крана, источник бил прямо из-под скалы. За последнюю тысячу лет ледяная струйка проточила в камне чашу и наполнила её до краёв студёной живой, став персидской миниатюрой озера Искандер-Куль. С края озера, размером с раскрытый чемодан, стекал верхний слой воды и уходил в тайник, под корень дерева. Отчего дерево выглядело особенно прекрасным, как родной брат близнец японской сосны с гравюры укиё-э*.


Пейзаж сам напрашивался на холст. По переднему плану ослик с дивными глазами, отороченными княжескими ресницами. По дальнему – ледник Федченко. А холст вскоре засверкал красками с покушениями на Русский музей, в зал Куинджи.


Когда высочайше горный пейзаж был практически готов к худсовету, в его анималистической части наметились некоторые изменения. В молодом Луции проснулась животная страсть. Это произошло будто бы само собой. Но, до известной степени, к тому явлению приложили лапки и крылышки эскадрильи синих мух. Они то и атаковали прекрасного Луция в личине осляти. Основную летучую рать он отбил  предназначенной для таких целей кисточкой хвоста. Но одна из них,  самая опытная и бесстыжая муха всё кружила заколдованному юноше голову, и совершила посадку, как выяснилось, Луцию в зону бикини.


Взгляд Луция вдруг сделался бездонной синевы, ресницы его затрепетали бархатом мохоонов, и во всей красе предстала пятая нога ишака.


Художник стащил с чела берет и протер зеницы. Пятая нога немного не доходила до земли и покачивалась. Пикассо набрал черной краски и простер кисть над холстом. Правда жизни и правда вымысла боролись а сердце рафаэля. Осел пустил слезу из синего глаза и двинулся к джорджоне в поисках любви. И его ничего не связывало и не останавливало: ни путы, разница в интересах, ни гендерное или биологическое несоответствие. Луций встал перед этюдником на задние ноги.


Ван-Гог вернулся за мольберт только через пол-часа. Этюдник восстановлению не подлежал. Живописи повезло ещё того меньше, несмотря на тот факт, что сам холст практически уцелел. В холщовый мешок мне удалось соскрести ценное содержимое бывшего этюдника. Холст с остатками красочного слоя, налипшими мухами, музами и всем ослиным генофондом, я запустил в последний полёт прямиком в ущелье.


Холст летел по кривой, красиво,  сонно, пока не окончил свой полёт на самом дне ущелья. Луций, чем-то напоминающий осла, собака с глазами разведчика и пейзажист-анималист проводили плод любви к искусству в последний полет, кто взмахом хвоста, кто пописав на дорожку на дорожку, кто обещанием горам бросить холст и кисти и заделаться простым поэтом. Или плотником. Собака и её двуногий друг спускались с горы налегке, оставив ишака одного, в парадигме новгородского письма.


ЛЕТО. ТОЛЕДО. ПРОВИДЕНИЕ


Это был не первый случай, когда гора вообразила себя Лувром и забрала на вечное хранение свой портрет. Тем же летом в день, когда собака отказалась тащиться на гору, а предпочла  дружить с младшим братом солнца – солнечным зайчиком в горной речке.  Её можно понять, если в летний зной облачиться в тулуп мехом наружу, высунуть язык и позабыть все слова, кроме «Гав» и «Ав». Зимнего тулупа у меня не было отродясь, но кое-какое воображение было способно на время его заменить.


Трёхногий этюдник, без которого Веласкес прослыл бы простым чабаном, потерпел катастрофу в горной местности и остался там навечно. Холщовая сумка со свинцовыми тюбиками, холст, подпертый сухой веткой – вот и весь скарб неугомонного Леонардо. И весь горний мир вокруг .


В тот день после часа пополудни, бездонная синева Востока сместилась ещё восточнее, а с запада пришла католическая благость и сырость в виде великолепно расхмурившихся туч в манере испанца Эль Греко. Я шел по ишачьей тропе параллельно небесам и всё ожидал, когда за следующим поворотом во всей маньеристкой красе раскроется вид города Толедо под чёрным небом. А он, Толедо, всё откладывался и откладывался, как дальний рейс на Комсомольск-на-Амуре.
Вы курите?
В любом случае – напрасно! Но в юности, когда некоторые её ошибки прощаются за счет упругих вен и влажных альвеол, не сложно найти повод приостановиться, присесть на камень и оглядеться. Пусть это будет даже не перекур, а, скажем, водопой. Припасть ртом к источнику – сладкая пауза на бегу. Лодочкой свернув ладонь и зачерпнув из источника, мы оглянулись назад, и мы увидели, мы увидели, увидели – город Толедо! Белые камни на темных склонах стали домами, сами горы понизились и остепенились; по небу, как по промокательной бумаге расползлись сырые чернильные пятна.


Камень-кресло, горный источник, ветка-мольбертино – всё сложилось разом в одну лабораторию алхимика. И застучала кисть о холст. И краска сама бросилась на грунт и заполнила все нужные места. И переходы от жемчужного к персидской чёрной, скалы и камни охотно подыгрывая, становились церковью с колокольней, дворцом Алькасаром и крепостью Сан-Сервинандо. Через четыре часа холст был готов занять своё место в галерее Денон. Рядом с Каной Галилейской.


Творец восстал от камня, и на затекших ногах сделал пять шагов в сторону от холста, чтобы насладится стюардессой и самим творением. Он, творец, никогда не видел ничего прекраснее этого холста, от которого он только что оторвал кисть.


Сигарета стюардесса, несмотря на потерю фигуры в мятой пачке, подчеркнула вкусом осенних листьев важную сладость момента. Горный пейзаж медленно седел в виду приближающихся сумерек. Из набрякшей тучи скатилась слеза умиления. За ней вторая. Пора было думать о спуске с горы и возвращении к своей царевне-собаке. Но думать не хотелось. Как не хотелось ничего иного, как стоять на склоне горы и спокойно удивляться тому, как краска, разведенная на пинене и льняном масле, превратилась в сонату света, надземное сияние мира идеалов, лучезарный осколок Третьего Дня Творения.


Сначала медленно, будто в задумчивости, потом на пол-ладони, холст приподнялся над импровизированным мольбертом. В какой-то миг показалось, что он готов опуститься на место, но в следующее мгновенье, вместе с порывом ветра, он взмыл в чёрное небо. Покрутился как детская вертушка, и ступеньками пошел вниз.


Творец бросился вслед за ним. Холст то трепыхался мотыльком, то превращался в летающее крыло. И он парил в сторону горной реки. Река шумела далеко внизу.


И у полотна был шанс упасть на камни, разбить свою деревянную рамку, застрять в кустарнике, приземлиться на дерево и замереть в ветвях. Но он выбрал путь к реке. И в реку он вошел.


Потом мне всё мерещилось, что холст с видом города Толедо еще пару раз выныривал из пены, что он мелькал то тут, то там в горной стремнине, что он хранил ещё на себе слабые следы масляной живописи и отблеск мирового признания. Но река не была бы рекой, если б не взяла себе забавы ради всю мою мировую славу, не забрала бы жертву, предназначенную провидением.


Ничего прекраснее этой картины в своей жизни я больше не создавал. И даже не видел ничего, что можно было бы поставить рядом, ни в музеях мира, ни даже в сновидениях. Только сейчас я вспомнил о своём канувшем в лето шедевре. И решил воскресить его хотя бы в этих нескольких словах.


ЛУНА. ЛЕТО. ПРИВИДЕНИЕ


Если кому и посчастливилось пожить на Востоке, так это мне. Если посчастливилось еще кому, так это, вероятно, вам. Если кому не посчастливилось, то давайте тому расскажем, какая на востоке луна. И звёзды. А лучше, отправим таких невезунчиков сразу в космос, на орбитальную станцию – какая там сейчас? И пусть он выглянет из окошка станции и посмотрит на окружающую космическую обстановку. И он сразу получит некоторое представление о том, какая луна и какие звезды на Востоке.


Вот, скажем, душно в палатке. Выползаешь и ложишься на подстилку рядом со своим хот догом – другом собаком  – и смотришь ровно перед собой. На расстоянии вытянутой руки разлит Млечный путь. Чуть в стороне неизвестно на чем держится покрытый оспинами пресветлый лунный лик. Не видно ни веревок, не подпорок – этот каменный жернов или железный шар держится неизвестно как и на чём в чёрном, как копоть небе и не падает. Даже если она упадет – на Востоке об этом узнают первыми, так как он висит прямо над остывающей после дневного зноя горой. И слепит так, как только может слепить один большой электрический прожектор – целый оркестр электрического света. Не уснуть. Никак не уснуть на Востоке, особенно, если ты лежишь лицом к звёздам.
Звезды колят сквозь веки.
Звезды колят сквозь века.
Их миллион  миллиардов ярких, колючих, впившихся в веко звёзд.
Некоторые из них давно погасли, но сквозь черную пустыню их колючий свет ещё летит и нет разницы, жива сейчас эта звезда или давно превратилась в холодный уголёк.


Когда заснуть нет никакой возможности и собака водит горячими боками и даже во сне бежит куда-то. Во сне она наверняка сгоняет в кучу стадо овец. Или выслеживает нарушителя госграницы. Такова ночь на востоке. Серебрятся контуры гор, образуя чашу, на дне которой, в самом центре, рядом со спящей собакой бодрствует наблюдатель. И как знать, вполне вероятно, что без наблюдателя картина могла быть совсем иной. А то и вовсе никакой – легким облачком вероятностей. Нальём в эту чашу немного звона горной речки и подмешаем запаха пряных трав.


Невозможно устоять, точнее – улежать в такую ночь. Настолько, что прихватив с собой чудо-фонарь – длинную серебряную трубу, которая по мановению кнопки выдавала луч джедая, я тронулся  по лунному лучу вглубь ущелья. Видимость была миллион на миллион, как говорят авиаторы.


Собака вскоре обнаружилась у колена. Говорят, у собак недостаток зрения восполняется превосходством обоняния. Но у меня было чувство, что и со зрением у собаки все в порядке – так самоуверенно она рыскала по кустам, то пропадая надолго, то шумно воскресая из ближайшего куста. Её лунная прогулка практически не пересекалась с моей, мы перемещались в параллельных мирах. Я – в ненаписанных лунных пейзажах, собака – в условиях конкретной флоры, которая ее не слишком занимала, и в жгучих загадках фауны, данной ей в ощущениях, смыслах, домыслах и пахучих метках.


Возможно, нас мог бы объединить Тургенев. Но Иван Сергеевич входил в летний список школьной программы и страдал дефицитом внимания к своему творчеству. Во всяком случае, не смотря на интеллигентную внешность, собака с Тургеневым не находили благоразумных точек соприкосновения.


Мы шли по чистому серебру. Над серебром струился такой надмирный свет, что становилось понятно, почему про всё про это шахиншаху Шахрияру можно втирать сказки тысячу ночей и ещё одну дополнительную ночь и тем самым избежать позорной казни. Не сложно представить, что красотка восточной внешности, будучи девицей креативной и ответственной,  преодолела панику и поняла, что молить шаха о милосердии – пустая трата времени и нервов, а морочить ему голову под шелковой чалмой женским стендапом и дополненной небылицами реальностью – идея свежая и не затёртая.


Так рассуждал Синдбад, пока шел по серебряной тропе. И незачем было включать фонарь, его удобно было держать за спиной, обхватив двумя руками. Незачем было придумывать специальную "лунную" походку – она получалась сама, по мере того, как ноги приспосабливались к искривлённости пейзажа, подстраивались под проступившие меж камней одеревеневшие вены корней.


Гора предстала предо мной тенью садов, стрёкотом сверчков и таинственным огнем. Вначале огонь был больше похож на оброненную дэйвом золотую брошь. Но по мере приближения к Горе, брошь разгоралась всё ярче, приближалась к блеску желтого карлика, которую иногда перекрывала прыгающее перед костром чьё-то тело – тень чьего-то тела. Тропинка вместе со мной нырнула в тень раскидистого тутовника.


Выходя из тени на залитую лунным серебром открытую местность, я услышал, как от костра отделились крики помешанного Дэйва, Дэйва сорвавшегося с цепи, Дэйва сжегшего в костре свой партбилет и ставшего Плохишем, Дэйва возжелавшего христианской крови и плоти; плоть терзать, кровь пить и хрипеть до зари непотребные песни группы Сектор Газа.


Тропинка упиралась в тёмную гору. На склоне горы сквозь языки  пламени металась тень дэйва и испускала яростные вопли и визги. Про себя я считал шаги. До тени горы оставалось еще шагов 100. Я из-всех сил старался не сбиться с шага.
– Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать … .
Не знаю, зачем я это делал. Как и то, почему я не свернул с тропы, не повернул обратно. Просто шёл и считал шаги, шёл вперёд, к горе с беснующимся джинном. Лунной походкой, которую я подглядел у мимов в телевизоре и сейчас не намерен был менять хореографию. А проделывал кунштюки ногами всё более качественно, всё более  упруго и не земно, будто путь мой выстлан цветами, а притяжение луны и звезд делали тело невесомым как пух. Внезапно визги на горе стихли.


В тишине – назовем её зловещей – лязгнул затвор винтовки. Примерно с таким звуком, с каким щёлкает оконный шпингалет. Скорее всего, это была винтовка Мосина образца 1891 года.
… тридцать девять, сорок, сорок один …
Выстрел и пуля отыграла над моей головой песнь бешеного шмеля.
… сорок четыре, сорок пять, сорок шесть …
Руки за спиной, в руках серебряная труба фонаря, медленная, как в дурном сне, походка, которую спустя десять лет у меня украдёт Майкл Джексон и развернёт задом наперёд.


Крики на горе возобновились. Они перешли в не кошерный захлебывающийся визг, какой только может испускать дикий кабан, когда его тянет в мутную воду Нильский крокодил. Отчаянный, бессмысленный и бесчеловечный. Второй выстрел слился с визгом кабана, и пуля с завизжала свиньёй  в десятке шагов передо мной метров,  рассыпавшись бенгальскими  искрами.
… пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят …
Третий выстрел, казалось, грохнул с  противоположной горы.


– Эхо! – догадался Майкл Джексон, – сиксти файв, сиксти сикс … – или второй басмач! – сиксти севен …


Пули звенели. Выстрелы хлопали, множились  и раскатывались по ущелью, будто повсюду рассеялось племя команчей и  било из всех видов стрелкового оружия.


Сейчас я пишу эти строки и сам удивляясь тому, что ни сколько не привираю. Правда была так несуразна, так бездарна, уголовно наказуема и требующая титанических усилий всего братства Ангелов-Хранителей. А пуля-разлучница так быстра, так и тиха, что и не услышишь, если что.
– … девяносто семь, девяносто восемь, девяносто девять …, – с яркого лунного света я вступил в тень горы.
– Сто! – и я пропал с радаров.
Выстрелы ещё хлопали за спиной, пули еще звенели по камням, высекая снопы искр, но я летел невидимой ночной птицей, по семи милей в каждом махе ног, превратившихся в крылья. Серым волком впереди беззвучно стелился неверный пёс.


Упрекал ли я своего пса? Осыпал горькими справедливыми упрёками! И собака, не прерывая бега, поглядывала на меня полными раскаяния глазами. Перебегая из тени в тень, мы оказались на дне ущелья, где протекала наша речка и перешли на противоположный склон, по которому живыми невидимками вернулись домой. Перед палаткой, мы расстелили подстилку и, желая спокойной ночи, прижались друг к другу.
– Не виню тебя, – сказал я собаке, – ты поступила правильно. Спи!


Я рассудил: благодаря служивой родословной, звуки выстрелов потомственной пограничной собаке записаны в её геном. Так же как и правила поведения при этих выстрелах. Она должна затаиться и переждать. Чтобы выжить самой, чтобы помочь раненому бойцу, чтобы принести ему в пасти смоченный целебной слюной лист подорожника, лизнуть истекающего кровью в щёку, чтобы он не чувствовал себя одиноким в свой последний час.


И мы безмятежно проспали несколько оставшихся часов до зари. Утром нас разбудил Абдуллох. То есть, разбудил не столько Абдуллох, сколько собака. Собаки пограничной службы приучены генетически не рычать и тем более не гавкать почём зря. А смотреть на нарушителя глазами полковника так, что он сам поднимает руки и попросит отвести его в надежную камеру.


– Эй! –  заполошился непрошенный Абдуллох и передернул затвор, как я правильно догадался этой ночью, винтовки Мосина.
– Убери свой собака, – трясся Абдуллох и продолжал держать нас на дрожащей мушке до тех пор, пока я не нацепил на собаку строгий ошейник (из которого собака когда надо выскальзывала без ущерба для шеи) и привязал конец поводка к колышку палатки.


Мы познакомились. Абдуллох оказался сторожем колхозного сада на нашей горе и заодно охотником на всякую живность. Как Каин и Авель в одном лице. Я стал поить Абдуллоха чаем. С каждым глотком он приходил в себя. Я стал прикармливать его вчерашней похлёбкой. Он ел, размачивая в соусе сухую лепёшку, которую он вынул из платка.


И я снова поил гостя густым зелёным чаем и угощал кристаллическим сахаром. После третьей чашки Абдуллох перевернул пиалу кверху дном, утер халатом рот и сказал:
– Уходи!
- Зачем мне уходить, Абдуллох?
– Уходи сегодня. Ночевать нельзя. Шайтан вернулся с гор. Шайтан теперь здесь и он будет каждую ночь искать себе жертва. Страшный шайтан! Шайтан – людоед!
И Абдуллох, с присущим восточным людям талантом и вдохновением, рассказал своё ночноё происшествие.
– Сижу, чай пью. Вижу по дороге бабай идёт. Идёт, а сам дороги не касается.
Я ему кричу:  кто идет? Ты кто? Человек или джинн? А он не отвечает и идёт прямо на меня. Он медленно идёт, а ходит быстро! Я винтовку достаю, кричу, сейчас стрелять буду! Уходи! Сюда не ходи! А он молчит и всё равно идёт – вот так, – и Абдуллох стал мне талантливо показывать, как шагал его  шайтан. Так, кстати, похоже, что я невольно заржал.
– Смеяться! – обиделся сторож, – вот если бы ты сам его увидел, ты бы не стал так смеяться! Ты бы как увидел, какой у него нож за спиной! Не нож –  кенджаль! Вот такой как сабля! и он его держит за спиной, вот так, – и Абдуллох очень похоже показал, как я судорожно сжимал двумя руками за спиной фонарь.


– Я стрелял! Все пули насквозь! Я меткий стрелял, все пули мимо пролетел! А ему полный барбир! Не умирает! Идет, идёт и идёт и потом – раз! Нету! Нигде нету! Улетел воздух! Следующую ночь он тоже придет. Уходи сейчас! Как брата прошу!


Я не стал разубеждать Абдуллоха. Не стал намекать, что он беседует непосредственно с самим шайтаном. Интуиция подсказала мне, что нужно сохранить этот маленький секрет про себя.
Я сказал Абдуллоху, что никуда не уйду, потому что у меня осталось ещё три холста. И я намерен написать его портрет и всех, кого он ко мне приведет. А его шайтана я не боюсь. Пусть шайтан боится меня и моей злой собаки. Абдуллох посмотрел на меня как на совсем пропащего.


Но портрет с себя написать всё же разрешил.
И это, кстати, было несколько поперёк мусульманских правил. Так как они верят, что в изображение мусульманина может частично переселиться душа мусульманина. И тогда нехороший человек может продать часть его души дэйвам или просто мучить почём зря.


Свой портрет Абдуллоху показался непохожим, скорее всего потому, что я писал его в профиль. А своего профиля Абдуллох никогда не видел. В качестве члена жюри, он привел самого уважаемого старика из своего села. Старик признал, что на портрете – вылитый папа Абдуллоха. Которого он знал ещё мальчиком. Старику было не меньше ста лет. Двигался он легко. Глаза имел голубые и добрые. Помнил англичан, которые построили в его селе электростанцию на щебечущем ручье. И только он один умел управлять этой маленькой электростанцией, которая до сих пор дает немного тока. И его хватает, чтобы в домах горело по одной лампочке и работал приемник.
Но зимой, когда ручей замерзает, тока в селе нет.


Пока рисовал портрет самого старого старика с голубыми глазами, Абдуллох приводил всё новых стариков и всякий раз рассказывал им про своего шайтана. С каждым слушателем шайтан прибавлял в росте и ширился в плечах. Он получил полосатый халат и огромные  сверкающие глаза, клыки и покрытые шерстью уши. Он теперь рычал и испускал из пасти клубы серы. Слушатели только цокали языками и качали чалмами. Невольно я стал гордится собой, но тайну по-прежнему оберегал. Впрочем, даже если я проговорился, аксакалы меня бы попросту подняли на смех. Потому что мой чахлый облик никак не вписывался в общую мифологическую картину. Уже было признано достоверным историческим фактом, что этот Джинн-шайтан приходит в ущелье каждые семь лет. Так что теперь он, возможно, появится не скоро.


Холсты быстро заполнились стариками. И мы с собакой ушли. А шайтан остался навсегда. Ему даже нашлось имя: «Бузург»*.


____________________________________
* огромный (тадж)