Хворь

Иван Азаров
«Он не может справиться ни с какими заданиями жизни, неприятен для других, в тягость себе самому и, так сказать, переживает уже свою смерть; поэтому ему надо решиться не затягивать долее своей пагубы и бедствия, а согласиться умереть, если жизнь для него является мукой; далее, в доброй надежде на освобождение от этой горькой жизни, как от тюрьмы и пытки, он должен сам себя изъять из нее или дать с своего согласия исторгнуть себя другим.»

Томас Мор «Утопия»

«У него был самый настоящий нервный срыв, и вскоре его отправили в психиатрическую лечебницу. Там он несколько раз пытался покончить с собой, за ним велось круглосуточное наблюдение. Сначала он хотел перерезать себе вены бумагой — обложкой журнала, затем он украл на кухне стакан и, разбив его, все же успел поранить себя. Вены ему зашили, но продержали в клинике еще примерно с год. Наконец, время подошло, и его выписали. Но примерно через месяц он снова решил покончить с собой. На этот раз при помощи ножа. Попытка оказалась удачной.»

Джеффри Дивер «Собиратель костей»


Безумными глазами он обвёл вагон, который, как мухами, был облеплен пассажирами. Красное жаркое безумие горячило ему сознание. Доступное пространство начинало сжиматься и пульсировать в неукротимой тяге то ли причинить ему боль, то изжить вовсе.

Он почувствовал волнение. Даже не само волнение, а предчувствие волнения. Беспокойство приходило в аккурат за час-полтора перед тем, как на него накатывало необъяснимое удушье. Бог знает, когда хворь вошла в его организм. Наверное, ещё во втором классе старой школы, когда он надышался после ремонта едкой краской. И зуд, чесотка нутра закрепились с тех пор в нём навсегда.

Он лишь улыбался греховной и виноватой улыбкой, когда люди жаловались на кашель. Ему бы их проблемы! Его практически никогда не мучил кашель, но лёгкие временами просто переставали выполнять свою работу безо всяких дополнительных признаков и осложнений. И в его истории не было поводов для оптимизма, как в бессмертном, программном творении Томаса Бернхарда.

Лазолван, бромгексин и им подобные пустышки лишь рождали глухое раздражение, не давая облегчения. А металлический вкус во рту рождал пакостное предчувствие конца.

Таблетки против аллергии действовали, но и рождали какое-то отупение сердца, его начинало постоянно клонить в сон. И, вдобавок, они становились бесполезными, если не успеть принять их до начала губительного приступа, подобно ночному демону садящемуся на грудь.

Бронхорасширающие аэрозоли были куда как более действенны, но при частном употреблении теряли в эффективности. И от них, увы, нарастало беспокойство и затравленным зверем начинало колотиться сердце. И в последнее время всё труднее и труднее становилось раздобыть рецепт на спасительные аэрозоли. Кроме того, сам собой возникал вопрос, рождалось опасение, а что, если в отдалённой перспективе и они перестанут работать, и у него не останется средств перед наступающими силами врага. Останется уповать лишь на чудесную случайность – на то, что враг сам потеряет к нему интерес и обратит хищные взоры на кого-то иного.

Или же всё могло происходить совсем по-другому...
После перенесённой болезни, которой он заразился, несмотря на все маски, очки, прививки, тесты и витамины для улучшения иммунитета, он чувствовал, что необратимо изменился. Хуже того – его изменения касались не внешности, но рассудка, и рассудок от него утекал капля за каплей. Начиналось всё довольно традиционно и безобидно: в свой первый день на работе он долго не мог собраться с мыслями. Всё понимая и осознавая, он, тем не менее, как будто бы лишился концентрации или интеллектуальной координации для совершения не самых сложных операций. Всё необходимое находилось перед мысленным взором, но будто бы не поднимались руки, чтобы написать письмо, отдать распоряжение, заполнить таблицу, воскресить в памяти, о чём говорилось на прошлой неделе. У него появилась одышка и постоянное желание передохнуть даже после простейших операций. Более странным стало то, что передышка требовалась и после усилий интеллектуальных, от которых шумело в голове.

Интересно, зачем они врали ему, ведь никаких проблем с дыханием или лёгкими так и не началось? Усталость пришла без них и помимо них, пришла и укоренилась в нём сама собой, непрошеным гостем, гадким паразитом, внутренней и неотъемлемой слабостью человеческого рода.

Через пару месяце проявился и следующий симптом. Дал о себе знать, когда он ещё засветло шёл с работы. Дорожка в парке была аккуратно уложена плиткой, и на месте пересечения двух маршрутов образовывался стык, в районе которого соединялось два потока каменных брусков. И его взгляд по загадочной причине цеплялся за место сшивания двух направлений, голова кружилась хуже, чем от высоты или высокоградусного пойла. При определённом ракурсе возникало ощущение, что земля медленно расходится под ним, и он того гляди провалится в расщелину, причиной которой становилась его сумасшествие.

Или...
Во всём он ощущал удручающее обилие притворства и фальши. После тридцати идеалов оставалось всё меньше, всё меньше заветных и неприкосновенных областей памяти, в которые доступ был запрещён. Всеобщая девальвация происходила не в экономике, а в ценностях нравственных, художественных. Сайты, находящиеся на пике популярности, сменяли друг друга скорее, чем времена года. Сериалы и музыка, фразочки и воззрения тех лет стремительно устаревали, несмотря на отчаянное сопротивление. Они ветшали стремительно и необратимо, их разъедал неукротимый скепсис с огромной скоростью движущегося сейчас. И скорость эта была настолько велика, что исподволь рождала противоположное желание остановиться, а то и вовсе двинуться вспять, перестать быть частью бессмысленной круговерти в погоне за ускользающей актуальностью. Ему хотелось бы во весь опор устремиться, но в прошлое – в детство, в болезненные и бесшабашные школьные годы, когда всё было устроено несколько проще, нежели сейчас.

И последним камнем, перевесившим чашу воображаемых весов, или первой доминошкой в череде падающих идеалов стала фотография встречи выпускников, выпустившихся на два года старше, чем он сам, но из той же самой школы. Образы большинства он хранил в памяти и видел перед собой, как сейчас. Но, взглянув на свежую фотографию, он почти никого не смог узнать! На мгновение ему показалось, что он сходит с ума либо же смотрит фотографии тех, кого он вовсе никогда не знал. Но хотя бы лицо школьного бугая-здоровяка было трудно перепутать. Ладно... Но как всё-таки безбожно врали подписи под коллективным фотопортретом! Как не совпадали с разочарованными, помятыми жизнью лицами!
Чувство щемящей тоски рождалось у него при виде алкоголика в сюртучке. Боже мой, да неужто Василь Викторович – школьный учитель труда?

Но где же школьная красавица, на которую обращали все на два класса старше и младше? Он не мог вспомнить фамилии. Но сочетание лишь имени и чёрт, узнаваемых своей мягкостью привело его к неприятнейшему открытию. Держа на руках умильного карапуза, что было само по себе в порядке вещей, она тем не менее являла затравленным, диковатым взором и растрёпанными волосами канонический образ городской сумасшедшей, потерявшейся в тяготах взрослой жизни. Он обречённо отвёл взгляд от монитора.

Боже мой, но для чего тогда жить, если всем нам суждено столь бесславное и раннее угасание! Наши учителя на поколение или два старше будут служить укором нашему бесславному и бездарному беспутству. Квинтэссенция разочарования – пепел, лежащий на наших уже редких кудрях!

Диковинная магия, основанная на симметрии, присутствует в прыжке навстречу своему отражению. Оно символическим образом возвращает нас к себе прежнему. Со всей скорости мы мчимся назад – в прошлое, и встречаем там того, кем были много лет назад. Как сладко и жутко увидеть смутное движение навстречу, когда находишься в полёте до зеркальной глади воды! Михаилу не раз рисовались наполовину выдуманные, наполовину бережно запечатлённые в памяти картины откуда-то, вероятно, из первой половины двадцатого века, на которых люди отдыхали на берегу Москва-реки под сенью лениво развесистых деревьев. Но самым важным было место – берег, скрытый ныне массивом метромоста, со стороны Лужников. И в его мечтаниях берег Москва-реки ещё не был одет в строгий, печальный гранит. Тоска по непрожитому влекла его в прошлое, где все были необъяснимо и солнечно счастливы. И для погружения в утопическое прошлое требовалось, поистине, так немного: зажмуриться, накинуть маску незнания, притвориться, будто ничего ещё не построено. Михаилу казалось, ещё чуть-чуть благонамеренного притворства, ещё чуть-чуть сознательной слепоты, и он очнётся в детстве на канале имени Москвы, среди низеньких ещё яблонь, одетый в кукольные босоножки. А вдали у станции метро виден горделивый силуэт кинотеатра Балтика. И всё будто становится на свои места. Всё становится таким предельно простым и понятным. Что никаких сложностей и сомнений не остаётся вовсе.

А сейчас он просто ходит по тоненькой границе, отделяющей жизнь от смерти. И с каждым днём, с каждой морозной ночью оранжевых фонарей и безжизненно затихших фасадов Москвы, эта тропинка становится всё уже. Вернее, она становится всё более неопределённой и размытой. С неё так просто становится сбиться, сойти случайно, невзначай, необдуманно, просто так. Ведь если пропадают, он думал, стимулы жить, то не правильнее ли будет умереть, и не отравлять своим существованием через силу жизнь других? Молодую и радостную, полную веры и оптимизма.

Михаил раздумывал о своей судьбе: на подвиги бросаются разочарованные жизнью. Так они пытаются придать ей цену или же наказать ещё больше самих себя. Подвиг играет роль броска монетки, рулетки из барабана револьвера, где может выпасть гибель, а может – почёт, и оба исхода равно желаемы. И это был его способ скрыть смущённый взор от манящей притягательности жизни.

Он плёлся позади группы коллег по ночному проспекту Мира, дремлющего на фоне удивительно слабого автомобильного потока. Жгучий мороз, захвативший в то время столицу, настроил его глаза на слезливый лад. Да и, в целом, он сегодня как-то особенно остро ощущал собственную излишнесть, своё неумение стать частью общей беседы. Не только неумение, но и полнейшее отсутствие всякого желания, апатию и лёгкое отвращение. Полнота жизни, её соблазны и обольщения вызывали у него лишь стойкое отвращение в смеси с острым чувством жалости по отношению к самому себе. Внутри тяжко и неприятно саднило оттого, что он не видел выхода.
Когда они проходили мимо старой усадьбы с потушенным светом в слепых окнах, девочка младше него на десять лет спросила с подозрительной проницательностью:
– У тебя всё в порядке?
Михаил на некоторое время замер поражённый. Потом стремительно собрался:
– Я не ещё не замёрз окончательно, значит, всё в порядке.
Только так, ни слова правды. Всегда ото всех отшучиваться.

За просмотром сериала он как-то услышал фразу, характеристику, брошенную главным героем в адрес самого себя, – о том, что он является нравственным калекой. И Михаил тут же, в одно касание, озарением, соотнёс эту характеристику с самим собой.

«Да, это именно то, кем я являюсь, кем стал, за все несчастные годы моего взросления. Все оскорбления, самоограничения, гордость, запреты, обманы и забвения. Что-то забывалось, но ничто не прощалось и почти ничего не проходило бесследно! В итоге, всё агрессивное пренебрежение, пропитывающее наше общество, породило монстра, пугающего самого себя, негодующего на самого себя, ратующего за собственное уничтожение.»

И в итоге жизнь его постепенно сводилась к поискам боли и унижения внешних, которые могли хотя бы отчасти уравновесить боль внутреннюю. Когда его унижали, старались поддеть, уязвить, он будто расплывался в неком горьком самодовлеющем наслаждении, которого алкал уже не первый день.

Когда им пренебрегали, когда его отвергали, когда о нём хором все забывали, – что могло быть приятнее, чем стать невидимкой? Что за терпкая горечь разливалась по сердцу!

Как меня изменил мир, как изменили меня прожитые годы! – думалось ему. Какого урода они из меня вылепили. Но, однако, в моих силах избавить мир от чудища.

***
Свет прожекторов поезда навстречу, едущего с Планерной, ещё только спешившего показаться на станции, стал для него символом озарения и долгожданного ответа. Он медленно, с натугой и, вместе с тем, с неотвратимостью когда-то давно принятого решения двинулся навстречу локомотиву. Зачем-то промелькнуло в памяти, как он в детстве робел ярких огней метро, жадно и ярко блещущих в тоннелях. Видно, не зря боялся!..
Старомодный состав чернильно-синего цвета, в чьих формах оригинально сочетались прямолинейность боковых стен и закругления возле крыши, с креслами под кожу и лампами аналогового жёлтого цвета, не пытающимися затмить всё, находящееся вовне, но будто ассистирующее ему... Он с какой-то мстительной радостью, будто навстречу школьному другу помчался навстречу гулко стучащим вагонам, что вырывались из жерла тоннеля. И вся помпезная ситуация с долгожданным разрешением изводящих его напастей и сомнений получила замечательное и радостное разрешение. Боже мой, при таком стечении народа, его история приобретала характер буквально праздника, триумфа.

Путь навстречу правильному решению, так просто и ясно совпадающему с ответом в конце книжки был открыт, никто не загораживает путь. Как славно!

Но триумфальный прыжок навстречу финишной ленте оказался сорванным буквально из засады. Полёта не случилось. Полёт обернулся падением. Грубо и подло неизвестный со спины напал на него и сорвал ярчайший бенефис его скромной жизни, стреножив прыжок и придавив дугообразную параболу полёта. Вместе с непрошеным наездником они глупо, со шлепком и перестуком, пластаясь по платформе со скатились под колёса обитателя катакомб и освящённого в литературе средства ото всех жизненных напастей. Он, придавленный сверху, в карикатурном, невообразимо скомканном падении очутился в глубокой колее между стальных змей-рельсов. Тогда как его подлый преследователь получил по заслугам и был раздавлен всмятку стальным подбородком стеклянной морды локомотива. Конечно, их нелепо драматизированный спектакль сопровождался страшным визгом тормозов, и отчаянными криками оставшихся на платформе. Стоит отдать ему должное: попутчик воспринял произошедшее с ним стоически. Ни слова жалобы или досады не донеслось от него, он словно жаждал, ну, или по меньшей мере, ожидал такого поворота событий. Быть может, лишь тяжкий вздох, подобный стону исторгли его лёгкие. И то только потому нарушил он обет немоты, что лёгкие были сжаты сломанными рёбрами, и звук вырвался сам собой.

Он оказался перевёрнутым вверх ногами в тяжкой и жаркой темноте под брюхом остановившегося над ним состава. Жар распространялся волнами то ли от контактного рельса, то ли от основных чугунных рельс. Жертва несостоявшегося суицида, он почувствовал, что вымок, словно принял только что горячий душ. Спустя мгновение он сообразил, что вымазался в дымящейся крови, причём крови своего преследователя.
«Долго ли, коротко ли...» – так пишут в сказках, видимо, стараясь передать состояние безвременья, находящее на нас на расстоянии шага от смерти, когда потрясение ужасающей силы искажает самые основы восприятия пространства, времени, добра и зла, звука, цвета и света, наверное...

Поезд скрипел и упирался, отъезжая назад. На самоубийцу устремились похотливые глаза служащих с лопатами и одеждой из клеёнки. Его аккуратно вынули из электрической печи под брюхом состава – так, будто он был уже отпрепарирован смертью, но по странной прихоти судьбы остался живым.

«Как же меня утомили эти вечные доброжелатели, которым всё время есть дело до прочих, которым не сидится спокойно! И суетная их заботливость образует гремучую смесь с общинной нашей тягой жить так, чтобы никто не выбивался из строя, никто не сбросил лямки даже при смерти.

Меня всегда поражали на Родине не последние приюты для обречённых на медленное угасание, но упорное нежелание облегчить их участь. Бог с ними с редкими лекарствами, но зачем запрещать обезболивающие, которые могут избавить от диких страданий? Зачем изымать дурманящие средства, которые облегчат боль душевную? Какой в том смысл, какая выгода? Один только вред, боль и садизм!

Нельзя утолить свои страдания лекарствами, понемногу выходят из оборота невиннейшие антидепрессанты – лекарства от реально существующей болезни. Но нет, нам они будут петь о том, что болезнь выдуманная – от слишком лёгкой жизни, дескать, зажрались мы! Ведь во времена войны никаких депрессий-то у народа не было. Но какое право имеет каста избранных читать нотации населению, живущему на уровне устаревшего прожиточного минимума. У этих холёных вы****ков на всё один ответ – Война. Я боюсь правительства, для которого война, кровь и мучения являются панацеей. Угрозой для их монополии убитого настроения являются даже компьютерные игры и сериалы. Не одобряя ничего из вышеперечисленного, нельзя не отметить: прибегать к ним или нет – личный выбор каждого, но никак не регламента сверху. А так всё складывается в слишком гладенький паззл: просто мучить недостаточно, необходимо ещё и периодически расталкивать, чтоб окосевшие от боли просыпались и ощущали происходящее более полно, более явственно, более полнокровно! Не дать забыться в виртуальном мельтешении компьютерных миров, – это ж надо до такого додуматься. Даже этого пожалеть для несчастных подростков. Горько-бесплодного наслаждения бессонных ночей. Что на очереди: книги, порносайты, – всё для пущего усугубления неравенства и того, чтобы рабы на галерах не смели отвлекаться от вёсел, мозолящих руки. Ничто, ничто не должно облегчить их участи!

Ну, а самая комедия состоит в том, что некие расположившиеся на недосягаемых высотах нравственного Олимпа Они, представители самодовольного пса лицемерия, запрещают даже мыслить в сторону самовольного ухода из жизни, как способа облегчить невыносимые страдания от существования в этом мире "лучшем из возможных". Ну, а если лучшего, чем этот, не существует, то стоит ли длить мучения? Какое право мы имеем судить чужие решения и по старинке лишать их последнего приюта в виде местечка на кладбище?

Лишать последней милости из возможных, даже более окончательной, чем последнее слово – вот, что не по-христиански, что бы там ни говорили. Лезть не в своё дело с сухими наставлениями, не понимающими реальной жизни, с укоризной, лишающей надежды в том числе и будущей жизни. Успокойтесь! – им надо сострадать, их надо, хотя бы изучать, но никак не порицать или пытаться переделать.

Незачем намеренно сталкивать лбами такие близкие, практически родственные понятия, как гуманизм, уважение к индивидуальному волеизъявлению человеческого существа с любовью к непрекращающемуся роду человеческих особей, с последующим за последним проклятиями в адрес самовольно уклоняющихся от борьбы за существование. Кому-то из нас, увы,  броском вселенских костей отведена неблагодарная роль декораций, на фоне которых разворачиваются основные событиями между счастливцами, обречёнными хотя бы на чередование успехов и неудач. И наше право состоит в том, чтобы не мириться с текущим положением дел, но выходить из игры, с благородством и без обид. При надлежащих жестах и сценографии, можно выйти из переделки даже с бо;льшим достоинством нежели победители.
И будет вам столь по-ханжески рассуждать о недопустимости той или иной точек зрения, столь губительной для популяции! Самые базовые свойства натуры, определяющие склад характера, не поддаются никакому внушению: труса не сделать храбрецом, жизнелюбивого здоровяка не превратить в меланхоличного плаксу, тянущегося к спасительному лезвию, таковым его может сделать лишь жизненный слом.

Да, есть несомненное зло в лице пытающихся совершить выбор за других, в числе коих, маньяки, террористы, предводители разрушительных культов и, прежде всего, мерзотнейшие из существ – политики в дорогих костюмах, отдающих сухие приказы, что обрекают на уничтожение нации и города. Но как можно негодовать и в чём упрекать тех, кто по собственной воле освобождает своё место на земле. Наверное, родственники эгоистично близорукие, будут недовольны, но в среднем, если подводить итог по всему населению земного шара, то всем должно быть всё равно, не так ли?»

Разгорячённый и запачканный кровью, хотя можно ли быть "запачканным" кровью святого, он сидел в одурении на платформе, свесив ноги вниз, словно находясь в некой послежизни, не идущей в зачёт и не знающей счёта. На него уже никто не обращал внимания: похоже, все сочли его жертвой, но, однозначно, выжившим он не представлял для них никакого интереса. Вот ведь в чём парадокс человеческих интересов, вот странная особенность предпочтений: мы забываем про усопших, мы не замечаем живых, нас волнуют только те, что на грани, только ушедшие, изорванные в клочья, сочащиеся кровью!

А вы не замечали странной привлекательности, острой и манящей, словно женская плоть на чёрно-белой фотографии, которую излучают изуродованные тела? Вернее, в них нет ничего милого и располагающего, но они вызывают едкое любопытство, доводящее до слюноотделения, заставляющее сконцентрировать всё внимание на них. Эта телесность не эротична, ибо неживая, но не менее возбуждающа, ибо издревле созерцании тел свежепреставившихся побуждало предков человека на хаотичные, инстинктивные соития, словно бы для того, чтобы заполнить возникшие в популяции пробелы. Очевидно, это было механизмом адаптации, но стало уродливым и странным атавизмом, неприглядной и тёмной стороной человеческих существ.

Яркие букеты развороченных внутренностей, раскуроченных черепов, зияющих ран, расплющенные конечности вызывают недвусмысленные ассоциации с половыми органами и оттого так возбуждающе, терпко шокируют, вызывая плотский аппетит, тяжкий до дрожи. Отсвет убийства, саундтрек катастроф облагораживает всё, на что ложится, придаёт неложную, трагическую значимость. Совпадения шокируют, детали кажутся пророческими, случайные слова, ставшие последними, выбивают слёзы. Ни в чём так ярко не проступает замысел божий, как в смерти!

Но иногда не мешает настоять на своём и внести правки в план высших сил. Пока внимание сил правопорядка, зевак и невольных свидетелей сосредоточилось на распростёртом теле Михаила, он медленно отправился в сторону выхода, не хотелось бы прибегать к формулировке "никем не замеченный", но позабытый или по ошибке принятый за жертву инцидента, не способную на бегство. Но иногда бегство от жизни не менее активно, чем бегство от смерти.

И вот опять, гулкая многозначительная пустота на месте отсутствующего кинотеатра «Балтика». Пустота, как нечто предметное, как намек, грозный символ, зияющий провал слёз. Он внезапно подумал: расплакаться, дать волю чувствам страшнее, чем умереть. Надо держать всё под контролем, или уходить, не оглядываясь. Он помнил, как отец с матерью ходили в кино именно в кинотеатр «Балтика», и отсутствие архитектурного свидетеля непонятным образом облегчало принятие трудного решения...

Он бежал, спешил, словно мог опоздать, попутно высматривая многоэтажки с наружными лестницами и общественными балконами для курильщиков. Воспоминания – вот единственные препятствия на пути добровольного ухода из жизни: как-то раз он выходил со своим одноклассником на такой же балкон "подымить", хотя сам он никогда и не курил, просто за компанию, из вежливости. Где-то на бескрайних просторах севера Москвы, чуть отъехав от метро Петровско-Разумовская. Как только там теплилась жизнь среди гряд однотипных ящиков-домов? Он вспоминал, как школьный друг уже в изрядном подпитии обнимал его, дыша перегаром, и жаловался, что никто, кроме него и не вспомнил о его дне рождения. Никому он, стало быть, и не нужен! Как с таким жить?

Он оглянулся в сторону провала метро Сходненская: А я вот, точно, никому не нужен, кроме того, увязавшегося за мной, но и с ним покончено. Стало быть, медлить незачем.

Он выбрал дом с видом на улицу Свободы, сегодня неожиданно пустынную, и парк за оградой. Терпеливо дождался скрипа ржавой двери и побежал вверх по лестнице, не дожидаясь окрика бдительных обывателей. На общем балконе с металлическими трубами в качестве перил гулко пахнуло необъятной морозной прохладой звёздного неба и просторами канала имени Москвы.

Он всегда боялся высоты, головокружительной приподнятости над землёй, робел от ощущения неустойчивости, сродни тому, что возникает у циркачей, забирающихся на ходули. Абстрактная смерть не так уж страшна сама по себе. Смерть во сне от яда, смерть мгновенная от удара молнии, впрочем, на счёт последнего уверенности у него не было... Страшен пусть даже краткий миг осознания, что выбор сделан, и ничего не изменить. И сейчас ты ещё жив, но через секунду разобьёшься в лепёшку. Пугает – страшная, изводящая боль, что крутит и не даёт избавления. К слову, от именно от боли чаще всего и ищут освобождения в смерти. Пугает – ад на земле, лишающий достоинства и человеческого облика.

Но другого способа немедленно уйти от равнодушного, паскудно-язвительного мира он не находил. Усмехнулся при виде парка, вытянувшегося вдоль берега канала имени Москвы. Вспомнил свою наивную, ещё с детства тянущуюся радость, когда приезжал погулять сюда с родителями, затем заезжал на велосипеде сам. Господи, чем она только была вызвана, и почему её не найти сейчас! Вспомнил чуть более позднюю радость предвкушения, когда он собирался ехать в магазин походного снаряжения для поездок на байдарках, магазин находился на другой стороне канала имени Москвы, и будущее загадочно и сладко манило его вдалеке, на самом горизонте стрелой уходящего вдаль бульвара Яна Райниса.

С улыбкой, адресованной недавнему и несчастливому прошлому, вспомнил свои поездки на велосипеде по улице Свободы. Ездил на велосипеде специально длинной дорогой с колонкой, закреплённой на багажнике, из которой вырывались летние и праздничные звуки Dub Incorporation. О, как давно всё это было! Но воспоминания и сопутствующая боль ещё так свежи.
Вспомнил... и шагнул через низкие перила. Мир вокруг необратимо закружился чернично-пёстрым калейдоскопом, не способный остановиться уже никогда. Он шлёпнулся грудой бесполезного мяса о промёрзшую землю.

Впрочем, если кого-то озаботит сей момент, коснулся земли он уже мёртвым.