Гл. 25 Жизнь моя, иль ты приснилась мне?

Дмитрий Новосёлов
(Глава романа «Похмелье взросления»)


Предыдущие главы:

«Отъезд»;
«Малая родина»;
«Миха»;
«...В поле не воин»;
«Пасынки надежды»;
«Лучший город Земли»;
«Самая первая акция»;
«Партия»;
«Менять жизнь!»;
«Панихида перед бурей»;
«Буря»;
«Натиск»;
«Трещина»;
«Попытка быть как все»;
«Братья-каины»;
«Столичная родня»;
«Будни и досуги»;
«Два стыда»;
«Бойцы культфронта»;      
«Гражданин по фамилии Волин»;
«Бунт отдельно взятого»;
«Антикап-2002»;
«Распад»;
«Девушка в метро»


«...Ужинал в одиночестве. Перед сном раскрывал книгу, – детским лепетом казались ему строки поэта, детской болтовнёй измышления романиста. Погасив свет, он долго лежал, глядел в темноту, – текли, текли одинокие мысли».               

(A. Н. Толстой, «Аэлита»)


       Что-то в нём сломалось с того дня. Внешне как прежде жил, пахал в очередной конторе... Разве что спалось хуже. Ни с того ни с сего просыпался и, нашарив во тьме будильник, сонным взглядом натыкался на стрЕлки у цифры «два». «Картина «Опять двойка», – зевнув, вновь засыпал. Утром мысли были мрачней. «Жил на «два», – думал Овсов, сорвав с вешалки рубаху. – Всё нёсся куда-то: в садике – в школу, в школе – в вуз, там – в светлое завтра... Так и бежал мимо. Всю жизнь пробежал».
       Теперь вместо судорожных рывков в грядущее он всё чаще жалел о былом. «Это не взросление – старость. Та, когда больше о последствиях думаешь, чем о самих делах. В юности глупость свою трудней понять, в старости – трудней не заметить. А «зрелость»... У всех ли есть она меж этими полюсами?».
       Само время для него утратило с каких-то пор былую многоликость. Прежде оно дивило даже в самый обычный день. До полудня летело, к двум замедлялось, до трёх ещё кой-как ползло, чтоб затем замереть намертво. Каким путём оно подбиралось к шести, в дни давних офисных трудов Ванька так и не постиг. Ныне он лишь молча тянул свою лямку как воз холощёный конь – день за днём...
       Время текло одной мутной рекой, – разве что в выходные чуть быстрей. Изредка из этой мути будто утопленники всплывали судьбы давних соратников. Вести и слухи о них, нынешних, доносил интернет – всегда вдруг. Эта внезапность и несхожесть со всем прежним роднила их с сигналами иных миров. Демидович занялся бизнесом, реализуя садовый грунт и червей для рыбалки. Тимчук, по слухам, стал батюшкой в одном из приходов Подмосковья. Бахурец вдруг оказался физиком, да не простым, а питомцем долгопрудненского Физтеха, прозванного «ядерным колледжем». Овсов поймал себя на мысли, что раньше даже не задумывался, откуда взялся и кем был этот член исполкома. То, что тот не просто «Бахурец», а выпускник престижного вуза, для него было столь же внезапным, как и само всплытие в сетИ былого уличного горлана. Новый снимок Бахурца также странно удивил. Почти голый череп сменился пробором а-ля купец первой гильдии. Да и весь облик его стал каким-то иным. Исчез массовик-затейник бунта – вместо него с фото смотрел кто-то другой. Вальяжный, в небрежно накинутом шарфе, облокотившийся на срезанную кадром мебель. Более плотный, сытенький, с лениво-уютной улыбкой. Средь его интересов (с каких это пор?) значилась йога.

(«Хоть не астрология...»)

Странное чувство объяло Овсова. Даже видя этого нового Бахурца, он не верил в его существование. Но теперь и тот, прежний Бахурец, пришедший раз в ковбойской шляпе и генеральской шинели, в душЕ Ивана выглядел участником карнавала в дурке.
       Всплыл в сетИ и Красный. На момент его всплытия Мыкола-матрос давно ужЕ плавал в миру ином, а Виктор с Народом рок-коммуну бросили – первый пил с какой-то иной бандой, второй ушёл из рока от слова «совсем».
Красный не унывал – женился, развёлся, всё так же ел у родителей... Параллельно – ужЕ с новой туснёй – возродил рок-коммуну. Вопросы о былых соратниках в упор не замечал. Не хочешь – не надо, спросил о творчестве – как, мол, дела, есть ли новые песни...

– Мы щас новых не пишем, – ответил Красный. – У нас и старых хороших полно.
– Чем тогда занимаетесь?
– Тебя ещё не спросили, чем нам заниматься! – бросил вдруг гитарист.

Овсов так и не понял, с чего он взъелся – да, впрочем, и не рвался понять. Кто копнёт слишком в глубь внезапных чужих задвигов, в итоге сам может тронуться (то была ещё одна мудрость, добытая с годами).
       Всех прежних партийцев роднило одно: отчалив от былого, они обжились в дне нынешнем. С ним было иначе: Овсов не отчаливал, – само прошлое рассЫпалось плохо связанным плотом. Нахлебавшись солёной воды, он кой-как вылез на берег. Но в отличие от других ему этот берег был как прежде чужим. Нет, и он пытался прижиться на чуждом бреге. Ныне каждую неделю начинал в чистой рубахе. Бросил пить. В офис являлся вторым – вслед за дежурным администратором. И всё ж чем дальше, тем больше жизнь эта казалась путём из ниоткуда в никуда. Былое распалось, грядущее даже не маячило.
       «Я как герой притчи: брёл пять лет невесть куда, на шестой забыл, откуда шёл. Да, брёл, силы, года тратил – на что?.. Всё свободы искал, а у неё как у палки два конца. Коль решил что хошь творить – будь готов, что и с тобой что угодно стрясётся. Либо не стрясётся – вообще ничего. Проторчишь весь век на обочине... Господи, ужЕ четверг! Так и жизнь пройдёт», – вздохнув, он тут же за этот вздох себя возненавидел. Прежде из будней четверг был его любимым днём – этакой «маленькой пятницей», которую сменяла просто пятница (почти выходной). Сейчас ему было всё равно: свалявшись в один серый ком, будни с выходными ко сну обретали общий итог – «жизнь на день короче». Она, жизнь, была теперь как чужая. Будто брёл не он на работу, а лишь телесная оболочка его, – душа и мозг были где-то в стороне. Еда вдруг утратила вкус: он перестал есть как обычные люди – так, подпитывал себя как биоробот нужным объёмом веществ... На работе ни с кем не спорил – даже если мнения не совпадали на тыщу процентов. «Мудрец не тот, кто всюду лезет, – он, вообще, не лезет без нужды. А дурню к дурням лезть и вовсе не след», – утешал он себя и сам же в это не верил. «Не от мудрости ведь не лезу – сил поубавилось...» Ему даже стало казаться, что наконец-то он понял отца. Что, если тот всю жизнь не от страха молчал – от усталости? 
       Сослуживцы лаялись – с начальством, меж собой... Овсов безмолвно слушал всю эту грызню. С каких-то пор он, вообще, стал меньше говорить, ибо понял: слово подчас бесполезно. Молча кивал в ответ на указания шефа, без лишних слов внимал его претензиям... Если и отвечал, то однословно-кратко: «Да», «Угу»... Эти редкие угуканья – островки в холодном море молчания – также раздражали всех, как некогда его размышления вслух и участие в спорах. Шефа его молчание даже пугало, – временами тому казалось: Овсов уходил куда-то в свой мир, всё глубже и дальше – прочь... Да, теперь он будто весь ушёл вовнутрь. То, что прежде пробивалось на поверхность дежурной фразой «Сам такой!», ныне тлело где-то в дальних глубях души. «Перегорел как лампочка», – подумал Иван, поймав себя на мысли об этом.
      
       Впрочем, и ныне Овсов был уверен: молчание спасёт не всегда. Потому и продолжал ходить в спортзал.   
      
       Вечерами молча вершил массу дел, но, ложась, хоть убей, не помнил, что, собственно, делал.
      
       Раз случайно в конце дня услыхал болтовню завхоза с новым техредом*:
 
– Внештатник «Геной» Овсова назвал, тот – ноль внимания...
– Он на все имена откликается.
– Бесхребетный какой-то, – техред не видел, что Иван ещё тут.

«Ну-ну, – Овсов мысленно усмехнулся. – Знай ты меня поболе, первым донёс бы, хребетный ты наш!»

Одеваясь, завхоз с техредом перескочили на внештатника:

– Сколь Борьке?
– Тридцатник.
– А дочке? 
– Которой? От третьего брака? 

       Овсову вдруг стало не по себе, словно что-то рвануло его изнутри. «Почему у всех кроме меня?!. И не в детях дело, нет! В ином – в несбывшемся. Старею. Нет лучших дней – и ужЕ не будет!..» Прежде думал: «Умру легко, – ничего не терявший о потерях не плачет». Ныне та же мысль давила надгробной плитой: «До чего ж горько будет оставлять этот мир! Столько отмахал, а вспомнить нечего! Юность профукал, зрелым не стал. Да и бунтарём, по большому счёту, не был. Как там в статье про канун первой мировой? «Жорес* был не столько социалист, сколько пацифист». Я ж – не столько бунтарь, сколько одиночка, искавший, к кому прибиться. А примкнув, башкой за них рисковал, что-то блеял... Одно слово: баран».

       ...Читал журнал перед сном двумя днями ранее  – давнее интервью давнего эмигранта... Не князь, не купец – простой парень – ушёл добровольцем в белую армию. Всю войну – рядовым без наград и славы, после – жизнь на чужбине... Его спросили, почему в шестнадцать он пошёл воевать – за идею?

– Хотел узнать, что такое война, – простодушно ответил поседевший мальчишка гражданской.
– Но Вы записались именно в белую армию...
– Я влился в армию тех, на чьей территории находился. В моём городе были белые. Будь там красные, может, был бы за них.

В этих странных ответах Овсов вдруг узрел ключик к собственным «этапам большого пути». «Не было во мне ни хрена не от бойца, не от политика – просто рванул «историю делать»! А та во мне не нуждалась – и ни с чем оставила».

       Техред с завхозом, меж тем, ушли. Да и прочий люд растёкся почти весь – окромя зав. отделом культуры.
 
– Грешник я, – вырвалось у Ивана.
– Хуже ты всякого грешника, – отозвалась зав. отделом.
– Это чем же?
– Жизнью твоей. У грешных – хоть грехи, а у тебя даже их нет. Так, видимость жизни...

(«Видимость» – точней не скажешь. В двадцать в идеи верит большой ребёнок, в «за тридцать» – большой дурень». Сейчас ни во что не верилось и никуда не хотелось).

       Так, в обнимку с видимостью жизни, дотащился до июня и даже осилил часть лета. Именно осилил – впервые оно было не в радость. Стало ясно: без отпуска сгинешь – по пути на работу. Странно, но шеф отпустил, не чихнув. Правда, заставил писать отчёт о том, чтО он, Овсов Иван Антоныч, ответственный редактор, сделал за последний месяц. Прежде таких чудес не было.
       Шеф тоже стал иным. С некоторых пор уходил, не прощаясь, а в рабочее время глядел на всех с каким-то тройным подозрением. Шептались о сокращении тех, кто не пил с главным чай, не искал для него гороскоп... Но Овсову было ужЕ всё равно.
      
*                *                *

       Он увидал их по пути к вокзалу. Нескладный юноша с девчонкой в синей курточке бежали вприпрыжку, держась за руки. «Так и вбегут в вечность, рука в руке... А я в ничто обращусь». Овсов ощутил, как враз постарел на эту самую вечность.

(«–...Наверно, решил: нет ему места средь людей.
  – Как так? Жил, выживал – и...»)

...Нет, даже больше состарился – на вечность и ещё на миг.

 
*                *                *

        Лето, лето – не сезон билетов. Боковое возле туалета... Соседом был парнишка-студент в ношеной рубашке и с какой-то вселенской наивностью в глазах. Звали его Лёнькой. Он радостно без умолку выдавал всё, что бродило в его голове.

– Я, вообще, много чего знаю – жить не интересно, – вещал Лёнька. – Знаю, что работать, например, по специальности не буду – дадут диплом и...
– ...Что?

Лёнька осёкся, затем замямлил, так внятно ничего и не сказав. Овсова это не удивило («Сам-то в его годы...»).
   
– Надоел Вам, наверно, своей болтовнёй? – Лёнька виновато улыбнулся. Не так как Миха. Все поколения улыбаются по-своему. Овсов вновь был назван на «Вы» – в обычной жизни, вне делового общения. «Вы», которого, вроде как, должен бесить юный трёп...   
– Да не-е, говори, – откликнулся он с грустной улыбкой, столь мимолётной, что Лёнька даже не успел её заметить. Овсов вдруг подмигнул (почти как некогда Волин), спросив:
– Чё, в кайф Москва?
– Да, ништяк, но... Как бы Вам сказать, чтоб Вы поняли?
– Уж скажи как-нибудь – авось, пойму, – усмехнулся Овсов.
– Я ведь говорил Вам, что на истфиле учусь? Так вот, подзадолбала меня вся эта наука, – выдал Лёнька с жаром и в то же время с тоской. – УжЕ через год как поступил, в ней разочаровался! 
 
(«Надо же!.. То-то Сократ, Конфуций всю жизнь науку грызли» – вновь улыбнулся Овсов. Теперь ужЕ мысленно.)      

– Вся эта «история» – она история и есть! – упоённо чирикал Лёнька. – Всяк препод свои истории рассказывает! И все истории их – догмы либо сказки! Одно лишь живое во всей их «истории» – р-революции! Я и тему курсача* из-за них сменил – взял новую: «Взгляды современных российских революционеров».
– Хоть с одним из них общался?
– А зачем? – удивился Лёнька. – Есть же интернет! Там всё и взял...

Он ещё раз глянул на Овсова: может, не понял чего?    

– Ну, да, конечно, – кивнул Иван.

(«Есть данные науки и данные интернета. Что ж, хотя б не лез во всю эту бучу. Книжный левак... Но хоть зубы целы».)   

Бесконечный хоровод радио-песен рассёк выпуск новостей. Среди прочего динамик вдруг заикнулся о... Лалетове. Выйдя из тюрьмы, художник устроил акцию «Гнев миллионов», собравшую пару зевак. 

(«И что этих нынешних художников дурить тянет? Иль юродивым больше подают?»)

– Не-е, круто, а? Голый в центре города! – не унимался Лёнька, счастливый невесть чему.

(«Такой же был – верил: «Всё, что вразрез – всё к лучшему. Пишет художник портрет – хорошо, а холст рванёт – ещё лучше! Должно ж быть развитие: сотни пишут, а сто первый – оп и новое выдал!» Правда ведь, верил, что всяк болван без штанов не зря орёт: «Я – художник!» А спросят: «Что, художник, пишем?» – морду кривит: «Сказано ж, не писатель – художник!» Ей-богу, от слова «худо»...»)

Овсов молча глядел на Лёньку. Тот радостно выдохнул:
 
– Эх, люблю бешенство!
– Молись, чтоб оно в тебя не влюбилось.
– Почему?
– Бешеным псам хвост пО уши рубят. 
– Неужель верите, что так всегда будет?
– Зло, Лёнь, есть вечная ветряная мельница.
– Типа выдуманный враг?
– Типа вечный. А мы – так, дон кихоты с тазОм на башке – изредка...
– Почему «изредка»?
– Чаще мы сами – зло.      

       Он смолк. «Какого беса мораль читал?! – Овсов вконец стал себе противен. – Мне тоже, вон, всё мозги полощут: «Будь выше! Будь адекватен!» Радуйтесь, стал – только, вот, счастья нет. Адекватность – лишь безумие в рамках. Не более! Для меня, по крайней мере...»

       Лёнька тоже молчал – весь оставшийся путь. Показалась его станция – так же молча студент закинул мешок за плечо. УжЕ выходя, обернулся. Чуть помолчав, выдавил:
      
– Спасибо.

       И, не простившись, двинул к выходу.


ПРИМЕЧАНИЯ:

* Технический редактор.
* Жан Жорес (1859-1914) – видный деятель французского и международного социалистического движения. Боролся против надвигавшейся мировой войны. За эту борьбу был в итоге убит французским националистом Раулем Вилленом.   
* «Курсач» – курсовая работа студента (жаргон).