С Народным артистом СССР по четырем морям

Сергей Марков 3
Глава VII.
                20 июля, воскресенье. Порт Барселона (Испания).
 «Письма из колыбели цивилизации».
 …Еще пели птицы, звучала по трансляции тихая ласковая, как шелест листвы ранним летом, «музыкальная побудка», а мы уже были в Барселонском порту и в иллюминатор к нам заглядывал сам Христофор Колумб.
   Бронзовая статуя адмирала стоит на площади Ворота Мира, встречая и провожая мореплавателей. Спиной к остальной Испании. Голова гордо поднята, рукой Кристобаль Колон указывает на заморские земли, ещё, может быть, неоткрытые. Выглядит на 60-метровой колонне адмирал карликом. Рядом, у набережной, покачивается каравелла «Санта Мария» - копия флагманского судна флотилии, во главе которой адмирал (ещё не будучи адмиралом), пересек океан и открыл Америку (открытую задолго до него). За несколько песет можно подняться по трапу и увидеть железную койку адмирала, его кованый сундук, географические карты, постоять на носу корабля, откуда его матросы увидели Новый Свет, подержаться за отполированный тысячами ладоней бугшприт. И можно даже крикнуть что есть мочи на испанском: «La tierra!» или на родном: «Земля!» - за это разве что сделают замечание, если слишком громко.
   На северо-восток от Ворот Мира (умели же площади называть), рассекая старый город, тянутся бульвары Рамблас. До начала экскурсии ещё было время и мы решили прогуляться. В длину Рамбла километр-полтора, обсажена по обеим сторонам платанами, за которыми сверкают, движутся двусторонним потоком автомобили, а посередине, в прохладной, душистой утром тени… «Никто из побывавших в Барселоне, - убежден был Федерико Гарсиа Лорка, - вовек не забудет ни этой улицы с её цветами, похожей на настоящую оранжерею, ни её по-моцартовски вдохновенных птиц, которые, несмотря на некоторую бестактность по отношению к пешеходам, насыщают серебром самый воздух Рамблы, осыпая открытые сердца дождём невидимых блесток… Всё очарование, величие и бессмертие барселонской души – в этой улице с её старинными кварталами, где римским фонтанам вторят лютни средневековья, и с другими – пёстрыми, грубыми, бесшабашными, где в ночном тумане накрашенных губ и под взрывы предрассветного хохота поют-заливаются гармоники моряков со всего света…»
   О миллионах роз и всех цветов, какие только существуют в природе, и о птицах в замысловатых фигурных клетках, стоящих на столиках одна на другой и на свежевымытом асфальте Рамблы, я писать после Лорки не отважусь. Да это и не тема данных заметок. Расскажу немного о художниках. Когда мы утром прогуливались по Рамбле, взрослые бородатые художники ещё готовились к работе, устанавливали вдоль кромки газона мольберты, выдавливали на палитру краски, прикрепляли кнопками к доскам ватманские листы, а малолетние художники, которых гораздо больше, уже вовсю рисовали цветными мелками на асфальте героев мультипликационных фильмов, комиксов, нашумевших американских и испанских кинокартин, копировали творения Риверы, Эль Греко, Дали…
   Здесь когда-то рисовал мелками на асфальте, зарабатывая на хлеб, и мальчик по имени Мануэль – копировал работы своего знаменитого земляка. Так обычно начинают рассказ о гении. Но этот Мануэль не гений, не выдающийся художник, во всяком случае, пока таковым в мире не признан, хотя сумел потрясти (и в том, и в другом смысле) крупнейшие картинные галереи, частные коллекции, банковские счета. Рисовал, рисовал он разноцветными мелками на асфальте Рамблы, потом куда-то исчез – а спустя несколько лет взорвалась бомба. «Начиная с 1975 года, - признался Мануэль Пужоль Баладас, - на мировом рынке абстрактной живописи было больше моих картин – акварелей, гуашей и рисунков, чем его. Думаю, что около четырехсот картин вышло из-под моей руки и лишь примерно сотню создал Дали». Картины не были копиями, не повторяли существующих, но внизу стоял автограф Сальвадора Дали и ни одна экспертиза ничего не смогла заподозрить. Вот что выяснилось. Пужоль познакомился с женой Дали, Галиной Дьяконовой (изображенной на многих полотнах сюрреалиста), и она, посмотрев работы своего юного любовника (а на юношей Гала была падка), сказала: «Картины хорошо написаны, но у тебя нет коммерческого взгляда. Так ты никогда не разбогатеешь. Я знаю, чего хочет богатый покупатель, послушай меня. Рисуй с диким воображением, ведь ты же не Ван Гог и не Модильяни». Пужоль часто бывал в доме Дали, работал день и ночь, но его «дикое воображение» не пользовалось диким спросом до тех пор, пока Гала ему не предложила практически помогать маэстро, у которого уже дрожали руки. И он стал помогать. «Сделать имитацию его картин, включая подпись, мне было несложно. Нарисовать акварель или гуашь – на это уходило не более трёх часов, а маслом – пару дней». Продавались шедевры за десятки, сотни тысяч, за миллионы долларов. Когда разразился скандал, Сальвадор Дали развёл руками: «Он разгадал секрет моего стиля, мою манеру и мою образность. Что я могу теперь поделать?»
 - К вопросу о своём, пусть маленьком, но своем голосе, - сказал Ульянов. – А мог бы этот Мануэль стать художником.
 - Имитатор мог бы стать художником? – усомнился я.
 - Совсем оригинальных, самостных ведь единицы. В поколении по пальцам можно пересчитать.
 - А кто ваш любимый художник? Суриков?
 - Почему Суриков?
 - Масштаб. Похожей краской мажете.
 - Левитан, - подумав, ответил Ульянов.
 - Никогда бы не догадался! - удивился я.
   Многим обязан Рамбле Пабло Пикассо – здесь он начинал, учился в художественной школе неподалёку, и здесь, в крохотной галерее на бульваре к нему пришёл первый успех. Он прожил 92 года, стал самым знаменитым художником ХХ века и перед смертью подарил барселонскому музею три с половиной тысячи своих произведений – картины, скульптуры, керамика, эстампы… И каталонца Хуана Миро учила Рамбла. И каталонца Бунуэля. И каталонца Антонио Гауди – но о Гауди разговор особый. Хотя бы потому, что и Пикассо, и Дали, и Миро, и Бунуэль, и Хуан Грис ушли из Каталонии, из Барселоны, а Гауди остался.
   Сидит на асфальте кудрявый длинноволосый паренёк лет одиннадцати. Нога в ортопедическом ботинке на толстой подошве. Рядом лежит костыль и баночка с медяками, под ней картонка, на которой написано по-испански: «Gracias!» - «Благодарю!» Он рисует Сикстинскую Мадонну, её глаза. Рядом мальчишки нарисовали уже множество красоток, чудовищ, футболистов, вождей, Рэмбо с гранатометом, - денег в их баночках гораздо больше. А этот паренек не торопится. Он рисует Мадонну.
 (Через несколько лет после круиза, в начале смутных 90-х, уже в другой жизни и в другой стране я бродил без дела по Старому Арбату. По сравнению с ним барселонская Рамбла отдыхала, как тогда говорили. Прохаживались взад-вперед Ленин под ручку со Сталиным, не слишком похожие на оригиналы, но в образах: лысый, картавый, в мятой чёрной кепчонке, то и дело оглашающий Арбат криками: «Агхиважно, батенька!..  Стгелять! Стгелять!..» - и усатый, во френче, с трубкой, немногословный; время от времени к ним подскакивал шарообразный Хрущёв в парусиновых раздувающихся штанах, парусиновых же полуботинках, в украинской вышитой рубахе, но Ленин и Сталин поочередно хлопали его, к вящей радости зевак, по лысине или давали пинка, дабы не мешал обсуждать важнейшие вопросы обобществления собственности, обострения классовой борьбы, мировой революции - и Никитка откатывался; то и дело вождей  пролетариата останавливали, в основном иностранцы, чтобы сфотографироваться вместе, в обнимку, за доллар, пару марок, несколько франков –  и тут же, как из-под земли, откуда-то из глубин арбатских переулков  возникали  бритоголовые качки в кожаных куртках или милиционеры и валюту у вождей отбирали. По всей длине Старого Арбата, от «Праги» до Садового кольца восседали целители, экстрасенсы, гадалки, гитаристы, флейтисты, баянисты, виолончелисты (запомнилась надпись на табличке перед одним из музыкантов: «По разному складывается судьба… Помогите однокашнику Мстислава  Ростроповича»). Торговали матрёшками, балалайками, деревянными медведями, шкатулками, подносами, янтарными украшениями, шапками-ушанками, военной формой, знамёнами, орденами и медалями… Всюду продавали произведения изобразительного искусства, живопись, графика, офорты, чеканка, от самой дешёвой поделки и подделки до вполне достойных профессиональных работ; Владимир Бритиков-Кембридж, начинавший с прославившимися на весь мир шестидесятниками, Кабаковым, например, - этот Кембридж, обросший, немытый, в драных ботинках, штанах, майке, спал, пьяный, на одном из холстов, приникнув к колонне Театра Вахтангова, картины свои привязав бельевой верёвкой к ноге, чтобы не сперли…
 И вдруг напротив «офонаревшего», как выразилась в своё время А.П., Театра Вахтангова я увидел портрет М.А. Ульянова, стоящий на подставке, довольно мастеровито выполненный пастелью. Слегка удивило (хотя удивить на Арбате в те годы вообще вряд ли что могло) выражение, да и цвет лица – розовощёко-белозубо Ульянов улыбался загадочной, как у Джоконды, улыбкой. Я подошёл, постоял, наблюдая за тем, как трудится арбатский умелец: ушёл, заплатив по таксе, взяв под мышку свернутый в рулон ватман со своим изображением натурщик, его место заняла чернокожая натурщица… «Скажите, - осведомился я, когда схлынула толпа японских туристов, - Ульянов сам вам позировал?» - «А кто же? – был ответ. – Он же вот в этом театре играет, не в курсе, что ли?» - «В этом?» - «Приезжий? Сразу видно. Могу исполнить». – «Да нет, спасибо. А что он у вас такой румяный?» - «Живёт хорошо. Не видел, что ли, по телеку, он с Горбачевым был вась-вась… Они всю эту перестройку и замандычили!  А мы, бля, честные художники, тут за гроши мудохаемся… Садись, исполню. Хочешь, рядом будешь с Ульяновым?» - «Я уже был рядом… Ладно, валяй», - согласился я, потому что делать было нечего. И многое услышал, пока позировал, чувствуя себя идиотом. Подходили иностранцы и наши провинциалы. «Смотри, Ульянов! Помнишь, председателя играл? И в этом фильме, где его жена Мордюкова говорит: «Хороший ты мужик, а не орёл». – «Да не Мордюкова его жена, а Зыкина!» - «С Зыкиной он развёлся давно, на Фатеевой женился!» - «Один хрен, на ком он там женился! Жукова играл, Ленина, а с этой перестройкой скурвился мужик! Тоже своё урвать хочет, прихватизировать! Говорят, вот этот теперь его – не хило!» - «Да ты думай, ****обол, что говоришь – Ульянов честный, настоящий мужик!» - «Честный, тоже мне! Комуняг  всю дорогу играл, во Дворце съездов Ленина показывал – а теперь демократом заделался! На XIX партконференции как выступил – не меняют, мол, коней на переправе… Не верю я ему!» - «Да как вы можете говорить такое про Ульянова – он честь, ум, совесть нашей эпохи!» - «А я бы всех коммунистов к стенке без суда и следствия – и этого Ульянова в первых рядах!» - «Он гениальный артист! Ему не дали фильм снимать, где он Жукова хотел сыграть, расстреливающего Берию, когда в подвале косточки девчушек замученных нашли... Он честный!..»
 «Зачем ты его здесь выставил, скажи честно? – осведомился я, расплатившись за портрет. – В то, что он позировал, не поверю. Зачем? Чтобы клиентов привлекать?» - «Само собой. И глас народа слушать». – «Учился рисовать?» - «Сам не видишь?» - «Вижу». – «С Серёжкой Присекиным в Суриковской школе учился. Он теперь народный художник, бля. Государственную премию получил.  Тоже жопу лижет… А я не смог. Нальёшь стакан красного – расскажу». – «Не налью, - сказал я. – Недавно на Чистых прудах подошла одна такая, синяя, на тонких ногах – налей, говорит, папуль, стакан красного бывшей актрисе, отсосу. Я ей тоже не налил». – «Что ты сказал, сука?!.» - осерчал арбатский живописец. «Кто бы мне самому налил стакан – и выслушал», - отвечал я…
   В тот вечер я заехал к дочке Лизавете, которая была на Пушкинской у деда с бабкой. Мне хотелось поговорить с Ульяновым. Рассказать, может быть, о портрете на Арбате, рассмешить. Но он, глядя на кухне программу «Время», в которой Гайдар с Чубайсом докладывали Ельцину об успехах приватизации, был мрачен. Ничего я ему не рассказал.)             
 …Возвращаюсь на Рамблу-86. Прогуливаясь, мы увидели там фокусницу из Таиланда, глотающую связку с десятками разноцветных бритв, обращающихся в белых голубей – чему Ульянов радовался, как мальчишка. Женщину-змею, извивающуюся на столе и на шее у своего бритоголового, с  прозрачными розовыми глазами кролика, партнёра. Женщину-культуристку, демонстрирующую перекатывающуюся под лоснящейся пористой кожей мускулатуру, – отвратное зрелище. Карлика-силача с гирями, которые так и не смог поднять ни один из зрителей. Красавца-попугая, матерящегося на всех европейских языках, в том числе русском.
 - Советские моряки научили, - пояснил хозяин. – Он и водку у меня пьёт.
 - Чер-рнобыль! Пер-рестр-ройка! Чер-рнобыль! - завопил попугай. – Аф-ган! Гор-рби! Гор-рби – му-дак!.. – и дальше совсем уж нецензурное.
   Вот факир, сухощавый азиат, похожий на легендарного Брюса Ли, голый по пояс, босой, с косичкой. Вокруг собралась толпа, но он не спешит – расхаживает между широкой доской, утыканной гвоздями миллиметров в сто и грудой крупнобитого бутылочного  стекла, сосредотачивается, но одновременно и отвечает на вопросы любопытных, которые что-то даже записывают в блокнотики. Проходит три, пять минут, зрители, потоптавшись на месте, собираются уже расходиться – и он включает магнитофон. Сжимается и каменеет его скуластое лицо. Медленно он подходит, поворачивается спиной и укладывается на стёкла. Неподвижно лежит, смотрит на небо, синеющее между ветвями платанов. Поднимает ноги и достает кончиками пальцев до земли у себя за головой, точно делает зарядку. Появляется жгучая зеленоглазая брюнетка в белом бикини, становится ему на грудь и начинает танцевать, заниматься своеобразной аэробикой под азиатскую тягучую музыку, а факир лежит как ни в чем не бывало и смотрит на небо. Брюнетка спрыгивает, факир как бы нехотя подымается и проходит по кругу, подставляя кино - и фотообъективам свою искромсанную, но без единого пореза спину, с которой осыпаются  прилипшие осколки. В коробку летят американские, японские, французские, немецкие монеты, падают, кружа, как осенние листья, разноцветные купюры. Но туристы не расходятся, с надеждой, а то и вожделением поглядывая на доску с гвоздями. И надежды их сбываются. Факир ложится спиной на гвозди, на грудь ему встает та же брюнетка, на живот – блондинка в черном бикини, настолько большая, грудастая, что лицо лежащего на гвоздях  искажается в страдальческой гримасе, но лишь на миг – в следующий он уже улыбается, глядя по сторонам. Звучит песня звёздного ансамбля «АББА» «Танцующая королева», блондинка и брюнетка, изображая солисток ансамбля, как бы поют и не как бы, а по-настоящему, притом в туфлях с высоченными, сантиметров этак двадцать шпильками выплясывают на лежащем на гвоздях бедном маленьком самурае… Этот номер вызывает шквал аплодисментов, в том числе и всегда сдержанного по отношению к уличным представлениям народного артиста СССР, и целый листопад купюр.
 - Вот это да, - с очевидным удовольствием от профессиональной работы улыбается Ульянов.
   Танцуют под старую, похожую на мандолину гитару сёстры-близнецы в национальных платьях, аккомпанирует отец. Стучат кастаньеты, каблучки, блестят чёрные глазищи и алые губки, зрители хлопают в такт, улыбаются, толстяк-немец не удерживается и тоже пускается в пляс, за ним старуха-американка лет ста, увешанная фотоаппаратами, летят со всех сторон цветы… Лежит посреди дороги небритый грязный мужичок, по пояс голый, весь в разноцветных наколках, изображающих быков, тореадоров, красоток. Подходят двое полицейских, он встаёт, они отходят, он ложится и смотрит, подперев голову рукой, полицейские подходят, что-то ему говорят, он встаёт, отходит и снова ложится на асфальт, полицейские подходят… Мужичок ни у кого ничего не просит, ничего никому не демонстрирует – он, кажется, просто решил полежать в том месте, где ему захотелось. Возможно, он бывший тореадор, ныне безработный, ему негде спать и нечем кормить детей, нет уверенности в завтрашнем дне. Но как-то уж слишком надменно он взирает на обходящих его слева и справа, разглядывающих татуировку туристов, а на полицейских вообще  плевать хотел.
 - Демократия, - констатирует Ульянов. – Но всё пристойно.
 - Наш бы уж давно здесь насрал, - соглашается А.П. – При таком отношении полиции.
   Вот гадалка, с чёрно-бордовой розой в распущенных по плечам седых волосах, забранных обручем,  древняя, как сама Рамбла, но со следами андалусско-цыганской былой красоты. За несколько песет или 1-2 доллара у нее можно узнать, что было, что будет с тобой и с миром. Я перевожу, Михаил Александрович от гадания категорически отказывается, А.П. с Леной – тоже. А я, отойдя, незаметно возвращаюсь, присаживаюсь на низенький детский стульчик, протягиваю руку ладонью вверх, и старуха-цыганка склоняется, вглядываясь в линии…
 - И что ж она тебе нагадала? – спросила Лена, когда я десять минут спустя догнал их на площади у фонтана. – Ты как-то с лица сбледнул.
 - Да ерунда.
 - А всё-таки?
 - Потом как-нибудь скажу…
 У колонны Колумба мы сели в автобус, и началась экскурсия по городу. Экскурсовод, интеллигентная миловидная еврейского типа барселонка средних лет, хорошо говорила по-русски.
 - При фашизме Франко Барселона была другой. Старые дома не реставрировались и стояли тёмные, обшарпанные. Новых почти не строили. Большинство из восьмисот тысяч посаженных в начале века платанов было выкорчевано. Вместо парка построили крупнейшую бойню. Запрещалось петь народные песни, танцевать народные каталонские танцы – сарданас, а раньше танцевали на площадях… Всё запрещалось. Диагональ была переименована в Авениду Генералиссимуса Франко. Всюду висели его портреты. Старые районы утопали в грязи, баррио чино – китайский квартал был самым грязным и самым страшным районом в Испании и в мире…
 - Китайский квартал был, - обратила внимание А.П. – И храмы, храмы – никто не взрывал… У нас бы при Иосифе Виссарионовиче, при Лазаре Моисеевиче…
 - Алла, давай послушаем, - прервал её Ульянов…
 «Письма из колыбели цивилизации».
 …От моря, от Ворот Мира мы проехали до подножья горы Тибидабо, пересекли Барселону по Диагонали, любуясь горой Монсеррат во всей красе, проехали по другим улицам и проспектам, старым и новым, останавливаясь, выходя, слушая экскурсовода…  Кафедральный собор – застывшая в XIII веке готическая симфония, дом, где Сервантес закончил свой величайший, по мнению Достоевского, роман о человечестве, музеи, дворцы, колонны, арки, неописуемой красоты фонтаны с цветомузыкой, библиотеки, университет, стадионы, бульвары, сады, суперсовременные многоэтажные здания со стенами из шоколадного, изумрудного и небесно-голубого зеркального стекла, увитыми виноградом, простор, прохлада улиц, продуваемых морскими ветрами, восьмиугольные площади – углы домов усечены, видны лишь фасады, нет одинаковых, потому что во всём городе нет двух одинаковых домов, это закон.
   В автобусе я сидел рядом с Ульяновым. Медальный профиль почти не выдавал, но мы, хорошо его знавшие, могли судить о волнении, эмоциональном взлёте и даже восторге, хотя чувство это, насколько я знаю, вовсе никогда не выявлялось, по стиснутым губам и до белых пятен сжимавшим поручень кистям рук. Да ещё по тому, что беспрерывно  Михаил Александрович вскидывал свой старенький фотоаппарат «Зоркий» и, прильнув к видоискателю глазом, пытался что-нибудь сфотографировать через стекло.  Я своим «Зенитом» старался запечатлеть его самого и улыбающихся во все стороны А.П. с Еленой на фоне бесподобной архитектуры. Но мешали блики автобусных стёкол и всей сверкающей, переливающейся на солнце Барселоны.
   Ни один город из тех, что я успел повидать, не производил столь сильного впечатления. Просто любовь с первого взгляда. Сейчас, когда пишу, я повторяю про себя слово «Барселона», и кажется, что это не название, а имя, что не город из камня, железа, стекла, в котором живёт больше миллиона человек, я имею в виду, а прекрасную женщину. О которой мечтал.
   Вот этой женщине по имени Барселона, как Дон Кихот своей Дульсинее, и служил всю жизнь скульптор, художник, зодчий Антонио Гауди-и-Корнет. А других женщин у него не было. Он жил отшельником в шумном портовом городе и ничего не знал, кроме работы. Он никуда из своей провинциальной Барселоны не уезжал. Даже в Париж, тогдашнюю художественную Мекку, на выставку не поехал, потому что ему не нужен был Париж, как и ни один другой город в мире. Его считали ненормальным. Ему однажды заказали разработать новый, совсем оригинальный тип кувшина, а он, подумав, предложил: «Давайте сделаем его решетчатым». Он мечтал выложить на склоне Монсеррат герб Каталонии из многоцветной керамики, способный соизмеряться с горными вершинами гряды. Мечтал подвесить в ущелье между скалами гигантский колокол. Когда он работал в усадьбе Гуэль, то принципиально изменил проект лестницы, чтобы сохранить большую сосну. «Лестницу я могу сделать вам за три недели, но вся моя жизнь ушла бы на то, чтобы вырастить такую сосну».
   Ульянова - было очевидно – интересовали нюансы, А.П. даже в бок меня пихнула локтем, когда Михаил Александрович стал допытываться, как, на чём же держится арка, будто подвешенная в воздухе, и почему за век не рухнула ассиметричная лестница с балконом?..
    А я подумал о даче в Ларёво. «Зятья первым делом интересуются дачей, квартирой, машиной – а этому ничего неинтересно, - сетовала А.П. – Вот что значит с детства в достатке жил!» - «Во-первых, не в таком уж достатке, - отвечал я, - а во-вторых, нет у меня особого интереса к материальной стороне дела потому, что женился не по расчёту, а по любви! Да и вы неправы: погреб под гаражом произвёл на меня неизгладимое впечатление!..»
   На дачу в Ларёво (испытывая привязанность к малой своей родине на Волге) я отправился впервые почти через год после свадьбы. И она меня не то чтобы разочаровала своей непритязательностью, но прозвучала в ульяновско-парфаньяковской сонате, если можно так сказать, диссонансом. Пятикомнатная квартира в доме на Пушкинской площади хоть и не сравнима была с апартаментами членов Политбюро ЦК КПСС (с коими, впрочем, я сравнить не мог, потому, как никогда не видывал), но являлась показателем вполне определенного уровня и качества жизни. Их дача же, «построенная собственными руками»… Кое на каких дачах до этого мне бывать доводилось. Например, у моего крёстного литературного отца Нагибина в посёлке Красная Пахра: участок не менее гектара леса с добротным домом для прислуги, с просторным стильным хозяйским домом с залами, кабинетами, библиотекой, ванной на первом этаже, ванной на втором, выложенной уникальной черной итальянской плиткой, антикварной  мебелью, гобеленами… Бывал я также на неслабых, прямо говоря, дачках видных военачальников, деятелей науки, промышленности, культуры, а также теневой экономики на Николиной Горе, в Барвихе, в Жуковке…
   Дача народного артиста СССР, лауреата Ленинской и Государственных премий, Героя Социалистического Труда, стоящая на участке в 12 соток, прилегающем непосредственно к оглушительному Дмитровскому шоссе, лишь чуть заслонённая от трассы «Мишкиным лесом», елями, посаженными собственноручно Ульяновым, с четырьмя небольшими комнатушками и терраской – тоже была показателем. Того, что он, почти ежедневно ходящий по высоким коридорам очень больших людей с просьбами тому помочь с квартирой, тому – с дачей, тому – с больницей, мог бы для себя кое-чего посущественней этой дачи выхлопотать - но не выхлопотал: совестно. Я поневоле сравнил дачу в Ларёво с роскошным коттеджем моего знакомого директора московского рынка (которого, впрочем, под занавес властвования Ю.В. Андропова посадили за хищения в особо крупных размерах, а может быть, и расстреляли)… «А я люблю свою дачу!» - с вызовом восклицала Алла Петровна, вечно в грядках, в клумбах, с руками жилистыми, узловатыми, мозолистыми, растрескавшимися, с чёрными ободками земли под ногтями, - не актрисы академического театра и супруги Героя, но самой что ни на есть крестьянки.
   Ульянов работал на даче. Я не представляю его праздно шатающимся по участку или просиживающим на террасе, на лавочке, у телевизора. Он либо отсыпался после Москвы на мансарде (подложив лист фанеры, потому что беспокоила спина, травмированная в детстве, что через много лет трагически и даст о себе знать, и мучил радикулит), не обращая внимания на грохот грузовиков (засыпал, как Штирлиц, мгновенно, я однажды стал этому свидетелем, зайдя в комнату секунд через 40-50 после него, и он уже спал, похрапывая, а установку проснуться мог дать себе через 20-30 минут), либо ел, пил чай, никогда долго не засиживаясь за столом, либо – работал. Копал землю. Подстригал, широкоплечий, кряжистый, похожий на пахаря, траву бензокосилкой, притом с тщательностью чрезвычайной, не оставляя огрехов ни под кустами смородины или крыжовника, ни в труднодоступных углах участка у забора. Точил кухонные ножи (случалось, от усердия или в задумчивости над ролью стачивая лезвия, превращая их в шила). Вбивал гвозди (иногда по той же причине пробивая стену насквозь)…
   Однажды весной мы везли на дачу рассаду, и лопнуло колесо. Мы с Ульяновым вышли, женщины остались сидеть в салоне. Привыкнув к всегдашней дотошности Михаила Александровича, к тому, что он всё многажды проверял, перепроверял и в буквальном смысле слова семь раз отмерял, прежде чем отрезать, я стал поднимать машину домкратом. А Ульянов, понадеявшись, должно быть, на меня или задумавшись о работе (заканчивая картину «Братья Карамазовы» в качестве режиссёра после кончины Пырьева, он задумался за рулём «Волги» - и врезался в троллейбус), не проверил кирпичи под колёсами. И пикап покатился на трёх колёсах назад. Мы подхватили машину, стоим, держим почти на руках, как атланты, не зная, что делать дальше. Подъехал гаишник, с совсем простой, рязанской физиономией, остановился, смотрит. «Помоги, ети твою мать, чего смотришь?!» - не выдержал Ульянов, одетый в дачный военный бушлат. Гаишник помог, совместными усилиями мы выровняли машину, я поставил запаску. «А я еду, смотрю – маршал, - объяснил сержант. – Думаю: и чего это он тут делает?..» «Сообразительный у нас в ГАИ народ», - сидя на даче у камина, мрачно усмехался Ульянов.
В крещенский мороз лопнули трубы отопления. Мы с Михаилом Александровичем стали отдирать половые доски, чтобы проникнуть в перекрытие, он торопился на спектакль и работал так мощно, так ударно, что сотрясался весь дом, осыпалась штукатурка, и если бы не начинавшийся уже «Ричард III», то могло бы рухнуть и само перекрытие.
   На дачу в Ларёво заезжали знаменитости. Беседовали о делах дачных, постройках, посадках. Но не только – о строительстве государства беседовали тоже. Бывал, проездом на своё легендарное ранчо с лошадьми на Икше, великий врачеватель-предприниматель Святослав Фёдоров с роскошной, на весь участок благоухающей французским парфюмом, всегда изысканно и дорого одетой женой Ирэной (А.П. появлялась в телогрейке, растянутых «трениках» - и вновь удалялась «торчать над грядками жопой»).
 - …Поле деятельности Петра Аркадьевича Столыпина, - громко, чётко, басовито, уверенно говорил академик Фёдоров, по памяти приводя цифры, даты, факты, - было ограничено наведением порядка и попытками решить земельный вопрос. Вот говорят, русский бунт, октябрьский переворот… А вы знаете, Михаил Александрович, о том, что в 1905 – 1907 годах крестьяне сожгли около 16 тысяч помещичьих усадеб – шестую часть общего их количества! Число исполненных смертных приговоров выросло со 144 в 1906 году до 1139 в 1907-м. В ноябре 1907 года кадет Родичев назвал в Думе виселицу столыпинским галстуком. Оскорблённый премьер вызвал Родичева на дуэль. Депутат извинился и был прощён, но выражение попало в газеты, и скоро куплетисты пели с эстрады:
                У нашего премьера
                Ужасная манера
                На шеи людям гастучки цеплять…
 - Фигура трагическая! – восклицал Фёдоров. - Вот бы вам, Михаил Александрович, кого сыграть! «Им нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия!» При обсуждении аграрных законов в Думе кадеты, социалисты и черносотенцы почти в унисон обвиняли правительство в разжигании вражды в сельских коллективах, «где отец идёт против сына, а сын против отца», и пророчили быстрое превращение крестьян в пролетариев. Как говорил правый депутат Образцов, прежде русский мужик пропивал телегу, одежду, сапоги, а теперь «пропивает землю, пропивает судьбу своих собственных детей и внуков и судьбу своего отечества». Отвечая критикам, Столыпин заявил, что правительство ставит ставку не на убогих и пьяных, а на крепких и сильных, а таких людей в России большинство!.. Важнейшим тогда направлением аграрной реформы было поощрение крестьян переселяться из центральных губерний за Урал, в Сибирь.
 - Не исключено, что и я сибиряком родился благодаря Столыпину.
 - Но Столыпин отнюдь не считал увеличение земельных наделов и закрепление их в собственность единственным направлением в подъёме земледелия. Рост урожайности и закупок сельскохозяйственной техники, мелкий кредит, ссуды кооперации, льготный отпуск лесоматериалов для постройки домов на отрубах, опытные сельскохозяйственные станции, агрономические школы, разъездные инструкторы, склады сельскохозяйственных орудий, семян, искусственных удобрений, раздача племенного скота, ознакомительные поездки сельской молодёжи в славянские страны, главным образом в Чехию…
 - Даже так? – удивлялся Ульянов.
 - Я говорю, если бы столыпинские реформы начались при Александре II, при Александре III или хотя бы с самого начала царствования Николая II, они, несомненно, увенчались бы успехом, и в XX веке Россия имела бы совсем иную историю! Мы у себя в «Микрохирургии глаза» во многом по Столыпину реформы проводим! Вроде бы обычный хозрасчёт, но не обычный: коллектив предприятия взял в аренду у государства здания и оборудование, причём я добился разрешения, это впервые в СССР, что первоначальный арендный взнос уплатили сами сотрудники из личных сбережений. Таким образом, имущество клиники для каждого работника стало своим, а не безликим «нашим». Мы разработали собственную модель хозяйствования!..
   Ульянов слушал Святослава Николаевича с неактёрским интересом, задавал вопросы.
 - Да совершенно верно! – восклицал. – И как же не понимать простую вещь: если не соединить работающего с трудом и его результатами, заставить человека полноценно работать невозможно!..
   Учитывая тот факт, что количество обитателей и гостей увеличилось (и к нам с Леной частенько наведывались из Москвы друзья и друзья друзей), мы решили построить «гостевую светёлку», как сказал Михаил Александрович. Но была проблема: позади дома, где Аллой Петровной было отведено место под  двухэтажную пристройку со светёлкой, росла вековая лиственница. «Что будем делать? – поставил я вопрос ребром на семейном совете. – Пилить или не пилить?» - «Делайте, что хотите, - махнула натруженной рукой с качественным жирным чернозёмом под ногтями А.П. – Тем более что она и грядки мне затеняет». Ульянов задумчиво молчал, что-то рисуя на театральных программках и афишах, коих вдоволь свозилось на дачу для растопки камина. Били настенные часы. Из-за так называемого Мишкиного леса доносился грохот машин. «А может… обойти её?» - сказал он, точно на военном совете. «Ну да, конечно, с флангов!» - расхохоталась А.П. «А сверху купол такой стеклянный!» - продолжила идею Лена, тоже взявшая ручку и программку, чтобы изобразить своё видение. «Всем светёлкам будет светёлка!» - пришел в восторг я (тогда ещё в помине не было загородного архитектурного беспредела, строились все как положено, за лишних полметра в ту или другую сторону могли прищучить)…
   Ни до чего мы тогда не договорились. Как-то рано утром я из окна увидел Ульянова разводящим у гаража ножовку. Закончив, он решительно направился к лиственнице, присел на корточки, примерился, даже наживил, направив полотно, всадив разведенные блестящие на утреннем солнце зубцы в кору, - но, всё же не решившись, встал, отошел. Года два мы с ним думали-гадали – да так ничего и не придумали по поводу светёлки, не поднялась рука на лиственницу; по сей день она, с меткой от пилы Ульянова, там произрастает, затеняя давно поросшие бурьяном грядки А.П.
   Гараж хотели перенести из глубины участка к дороге, с которой был заезд: планировали, чертили, спорили, даже какие-то стройматериалы начали закупать. Но Ульянов хотел непременно сам руководить строительством, а репетиции, спектакли, концерты, съемки, записи на радио, выступления на съездах времени не оставляли, да и А.П. особой свободы архитектурному творчеству не давала («убью за свои клумбы и грядки!») – так что стоит  никчёмный гараж и ныне там.
   Венцом нашего с Ульяновым дачного строительства стал коттедж-крысоловка. Однажды морозным солнечным утром я зашёл с подогретой бутылочкой молока в детскую, Лизка спала, подложив ручонки под щёку, улыбаясь во сне. Я присел рядом. И вдруг отцовское моё умиление напоролось на зияющий в стене под батареей лаз, возле которого возвышалась аккуратненькая горка измельчённого, искрошенного бетона, керамзита, утеплителя, обоев… Я поначалу не понял, что это такое. Но сибирячка тётя Рита, сестра Михаила Александровича, помогавшая нам управляться с Лизкой, коротко сказала: «Крысы. У нас в войну такие были». И оказалась права. Не мыши-полёвки, с которыми борются или уживаются многие жители деревенских домов, а именно крысы. Огромные, зловещие. Пришедшие с какой-то гигантской подмосковной свалки. Мы начали с ними борьбу, которая продолжалась с большим или меньшим успехом несколько месяцев. Устанавливали мощные мышеловки, даже капканы, применяли всевозможные виды мышиного и крысиного яда, насыпали битое стекло в их лазы… Тщетно. «Надо вывозить Лизу! – настаивала А.П. – Девочка спит, свесив с кроватки ручки к полу – а эти чудовища размером с кошку, бетон прогрызают, мало ли что! Вы хотите без пальцев ребёнка оставить?!»
   С Михаилом Александровичем мы спроектировали, сконструировали и стали возводить в подвале, где крысы уже основательно, по-хозяйски обосновались, коттедж-крысоловку. Это был большой, сколоченный нами из сороковки ящик, который я обил изнутри оцинкованным листовым железом. К двери в этот коттедж подводил своеобразный трап, на который крыс должны были заманивать продукты питания, притом не только традиционные безобидные кусочки сыра, используемые в мышеловках, но и куски  колбасы и даже сырого мяса: говядины, свинины, баранины. А внутри, едва крыса, бдительность коей, по идее, должна была быть усыплена гастрономическим изобилием, срабатывала небольшая, но острая, как бритва, и безотказная, на тугой стальной пружине, раздобытой Ульяновым у военных летчиков, которым давал шефский концерт, гильотинка… Тщетно! Ни одного попадания! Хотя коттедж наш, судя по обильному крысиному помёту внутри, пользовался немалой популярностью. Мне казалось ночами, что я слышу, как крысы смеются над нами с Ульяновым.

 «Мне недавно в Тбилиси замечательный писатель Чабуа Амирэджиби свой роман подарил, - сказал как-то Михаил Александрович. – «Дата Туташхиа». Там есть глава о крысах. Попробуем?» - «Ну, если Дата Туташхиа!..» Мы поставили, согласно рецепту романиста, в подвале бочку со смазанными внутри подсолнечным маслом стенками, чтобы нельзя было выбраться, и с вырезанным верхом, затянутым толстой фольгой, а сверху  наложили колбасы и сыра. Я ни на йоту не верил в это безнадежное предприятие. Но -  свершилось! Упала в бочку одна, за ней сразу две, три крысы… Я только успевал менять фольгу. Всего в нашей бочке оказалось тринадцать крыс. Прошла неделя. Узницы сидели в бочке. И смотрели оттуда. Приезжая на дачу даже поздно вечером после спектаклей, чего прежде почти не бывало, с охотничьим азартом Михаил Александрович теперь первым делом отправлялся в подвал. «Действительно, как в камере…» Через полторы недели от тринадцати осталось шесть крыс. Ещё через два дня – одна. Ударом кирзового сапога я опрокинул бочку. И вот что потрясло и Ульянова, и меня: последняя уцелевшая крыса, сожравшая всех своих товарок и товарищей по камере, выходить не желала!..
   Сутки спустя во всём доме (думаю, и во всём поселке) осталась лишь одна крыса – наш огромный крысодав, других не было: не возились по ночам, не носились, как прежде, в перекрытиях, не прогрызали стены, не забирались в холодильник… Потом я ещё неделю охотился за нашим красодавом и всё-таки одержал верх: травленного-перетравленного, исколотого и изрезанного стеклами, я зарубил его, почти уже на меня бросившегося в подвале, топором - Лена, когда рассказал, прослезилась, да и мне вдруг жалковато его стало. Похоронили у забора. Ульянов приехал, от всей души, как говорила телеведущая Валентина Леонтьева, поздравил с победой. И потом образно-вдохновенно рассказывал Аджубею и другим мужикам в бане об этой эпопее. А в наш коттедж, стоявший на заднем дворе за гаражом, забралась от дождя соседская кошка: слава богу, гильотина не сработала.   
 …Ассоциации с крысами, кошками вызваны были замысловатыми жутковатыми сказочными  существами, вылепленными на фасаде собора Святого Семейства. И ещё более причудливые ассоциации возникли в связи с творчеством великого каталонца – со спектаклем «Принцесса Турандот», поставленным Вахтанговым примерно в то же время, когда творил Гауди, и возрождённым спустя почти полвека. С бесшабашной – неудержимой – беспредельной – многогранной - многоликой игрой Николая Гриценко, Юрия Яковлева и особенно Михаила Ульянова в роли Бригеллы…   
   Нет, он не строил, думал я, стоя перед собором, в крипте которого Гауди погребен. Нет, ему не знакомы были муки творчества. Он с наслаждением играл в песке на берегу моря, как ребенок. Как Моцарт. Как Бог. «Амфион, древнейший из поэтов, - вспомнилось мне греческое, - извлекал из лиры столь сладкие звуки, что вечный мрамор, в котором заключена высшая чистота земли, сам стал складываться в колоннады, стены и ступени». Лирой Гауди были его мечты, фантазии. Его любовь к Барселоне – и произведения сами являлись. Так кажется. Ну, возможно ли сконструировать такое? Или дом Мила, что на одной из центральных улиц, который и на дом-то непохож: криволинейный лабиринт, пронизанный световыми двориками фантастических очертаний, фасады волнистые, словно песчаное морское дно, и с блестками осколков ракушек, рыбьей чешуи, а сверху вместо крыши лежит то ли огромная, не уснувшая ещё рыба, то ли некое сказочное морское чудище. Или многоэтажный дом в виде скалы, колоссального камня, покрытого густыми кудрявыми водорослями и цветами. А епископский дворец, словно выросший из земли и расцветший под солнцем, а коттедж Эль Каприччио, а балюстрады беседок, решетки, ограды, скульптуры на фасадах домов, скамьи, витражи!.. Во всём – мечта об идеале, об абсолютной гармонии человека с окружающим миром, с природой, о городе, лишённом координат в пространстве и времени, воплощающем то, чего нет нигде, - такова Атлантида Платона, таковы «идеальные города» Томаса Мора, Филарете, Мартини, Визари, Скамоцци… Но Гауди не утопист. Был в молодости анархистом, а утопистом не был. В его домах люди живут с удобствами, с солнцем большую часть дня, и не хотят переезжать в новые. Гауди всего лишь попытался – по его словам – продолжить труд великих мастеров средневековья с той точки, на которой они остановились. Барселона создавалась веками. Со времён Древнего Рима осталась планировочная структура центра. Сохранилось множество памятников раннего средневековья и эпохи Ренессанса. А нынешнее лицо города создал в основном стиль модерн. Но у нас сложилось такое впечатление, что Барселону создавал, создаёт и, главное, будет создавать один человек, притом не прерываясь ни на мгновенье и не подражая никому (забегая на много лет вперед, в начало XXI века, с горечью констатирую, что Москва явит миру пример ровно противоположный). И этот человек – гениальный Антонио Гауди. Для которого Барселона стала Мадонной, соединившей в себе и мать, и жену, и дочь. Наивно было бы думать, что здесь не раздавалось призывов, подобных нашим пролеткультовским: «Во имя нашего Завтра – сожжем Рафаэля. Разрушим музеи, растопчем искусства цветы». Но, несмотря ни на что, выполнялся главный завет древних греков – «сохранять явления». «Бережно относитесь ко всему, что вам кажется непонятным, - обращались власти к простым людям во время бомбардировок Барселоны. – Это может быть произведением искусства».   
 - …Этот собор, - рассказывала экскурсоводша, - называемый и храмом Отпущения грехов – главное произведение Гауди. Его опера магна. Началось строительство в 1882 году на народные пожертвования и неоднократно прекращалось из-за отсутствия денег. Сам Гауди отдавал на его строительство всё, что было, а зарабатывал он немало, особенно после того, как его дом Кальвет был признан лучшим зданием 1900-го года и со всего мира посыпались заказы. Гауди работал лишь в Барселоне и брался за то, что могло послужить его храму средствами или в качестве эскиза, макета. Закончить храм при жизни он не надеялся. Он уже в начале строительства, ещё совсем молодым человеком говорил, что это дело трех поколений, но свою «апостолическую миссию» он постарается выполнить до конца.
   Мы рассматривали многоцветный фасад Рождества, сложенный из песчаника. Двери фасада посвящены основным добродетелям, Иосифу и Марии. Разделяющие их спиралевидные колонны опираются, подобно Земле в мифах, на панцири черепах. На перемычке вылеплены цветущие миндальные деревья, которые символизируют рождение Нового на сухом стволе Ветхого Завета. Наверху символ милосердия – пеликан. А надо всем этим многоярусным, заполненным скульптурами порталом – огромный, облицованный керамикой кипарис, на котором сидят голуби. И весь фасад Рождества сверху донизу покрыт скульптурными растениями и животными более чем ста видов. Католическая мистика у Гауди соединена, перемешана с карнавалом, то уносящим в прошлое, к доблестным рыцарям и прекрасным дамам, то воспаряющим, возносящим тебя под облака и за облака, к детским грезам, с которыми самые счастливые – как Гауди – не расстаются до конца и даже после. Попробовал бы кто-нибудь сымитировать, как художник Пужоль, картины Сальвадора Дали, творения Гауди! Сорок три года он возводил свой храм. Проекты детально не разрабатывал, дабы не стеснять фантазию, чертежи закончить не успел, но ясно выразил главную мысль, мечту, чтобы архитекторы новых поколений продолжали. Скончался Антонио Гауди 7 июня 1926 года в возрасте семидесяти четырех лет. Погружённый в свои мысли, он шёл на работу, и по дороге к храму попал под трамвай, первый в Барселоне, торжественно пущенный в тот день. Долго не могли установить личность погибшего. Думали, что какой-то нищий.
 - В середине XX века историк и философ Гумилёв, безусловно, причислил бы Антонио Гауди к пассионариям, от французского  passion или passio – страсть, страдание, -  закончила экскурсоводша, глядя на Ульянова. - Вы меня не помните, Михаил Александрович? – спросила без всякого перехода, будто не об архитекторе Гауди всё это время  рассказывала, а об артисте Ульянове. - Вы в Одессе на нашей киностудии снимались, у нас в институте выступали. Не помните?
 - Почему же… помню… - ответил Ульянов, озираясь по сторонам.
 - Не помните. Конечно, кто я и кто вы! У вас таких встреч были миллионы! Да и давно это было, в семидесятых. Я у вас спросила… Вы любимый мой актёр советский…
 - Спасибо вам.
 - Я очень вам верила.
 - А теперь, выходит…
 - Нет, что вы – и сейчас верю! «Тема» Глеба Панфилова, «Без свидетелей» Никиты Михалкова, «Частная жизнь» Юрия Райзмана, в которых вы главные роли играете - прекрасные, честные фильмы!.. А тогда я посоветоваться подошла, потому что мучилась, уезжать или… А вы… Извините, не думала не гадала, что ещё раз увижу вас вот так близко…
 - И что я?
 - Вы? Я спросила, откуда вы родом… Я даже не ожидала, но вы, Михаил Александрович,  стали рассказывать о том, как на родину свою летали, в маленький сибирский городок, не помню, к сожалению, его названия…

- Тара.
 - Точно! Весной, когда ледоход… церковь на холме над излучиной реки… Я уже потом, в Израиле вспоминала…
 - А здесь, в Барселоне какими судьбами?
 - Замуж вышла. Да это неинтересно. Правда, Барселона немножко на нашу Одессу похожа?
 - Немножко. Одесса нынче не в самом лучшем самочувствии.
 - Но Дюк на месте?.. Ладно, вам на теплоход пора. Прощайте, Михаил Александрович! Можно я вас поцелую?
 - Ну… - Ульянов обернулся на Парфаньяк.
 - Спасибо, что вы есть, - поцеловав его в скулу, сказала экскурсоводша. - Знаете, всегда плачу, когда смотрю кинофильм «Бег» по Булгакову. Когда генерал Чарнота ваш, выиграв  у Евстигнеева 20 тысяч долларов, клошарам парижским говорит: «При желании можно выклянчить всё: деньги, славу, власть… Но только не родину, господа! Особенно такую, как моя… Россия не вмещается в шляпу!..» Клянусь, я не жалею, что уехала. А всё-таки жаль, как поёт Окуджава… Вы ведь дружите с Булатом?
 - Нет. Знакомы, но не более того.
 - А с Володей Высоцким?
 - С Высоцким встречались иногда.
 - Странно. Все приезжающие в Израиль на гастроли, никому не известные, первым делом сообщают со сцены, что дружат, выпивали с Булатом и Володей…
 - Я не выпивал, - ответил Ульянов. – Да и на гастроли в Израиль не ездил.
 - Не уезжайте из СССР, как бы тяжко ни было!
 - Я, честно говоря, не собирался.
 - Вы будьте, обязательно будьте! Нам легче здесь, когда мы знаем, что есть в Союзе Михаил Александрович Ульянов – ум, честь, совесть… Ведь так про вашу партию говорят? А это про вас! Храни вас Господь.
   Простившись, молча мы прошли вдоль ограды.
 - На Бродвее в Нью-Йорке, - сказал Ульянов, -  слышу, кричит кто-то: «Миша! Миша!»
 - И кто это был, пап?
 - Кажется, он учился на курс младше нас. Или из какого-то театра.
 - И Михал Алексаныч действовал по инструкции, - прокомментировала А.П.
 - Сделал вид, что не узнал отщепенца? – уточнила Лена.
 - Я не один был.
 - Как в бессмертной «Варшавской мелодии», - сказала А.П. – Когда на инструктаже, Миш, тебе настоятельно порекомендовали изменить реплику героя в ресторане, куда Юля Борисова – Гелена тебя пригласила.
 - А что была за реплика? – поинтересовался я.
 - Она – известная певица, - объяснил Ульянов, - он – крупный винодел, приехавший в Варшаву на симпозиум. Много лет назад у них был роман. И вот они встречаются вновь. Она его приглашает поехать в городок, где им было хорошо вместе, а он говорит: «Я же здесь не один». В смысле, что с делегацией, и за каждым шагом следят. Товарищи из министерства предложили мне вместо этого сказать: «Я уже не один». То есть верный муж и поехать не могу: как после этого посмотрю в глаза близкому человеку?
 - И вы сказали?
 - А что было делать? Застукали бы тут же.
 - И больше на гастроли ни в какую Польшу не пустили бы, - заключила А.П.
   Гитарист, видно, выбрал не самое удачное место – всего несколько мелких монеток лежало на дне целлофанового пакета. Но его, кажется, это не слишком беспокоило. Он играл, задумчиво поглядывая на собор, словно подбирая к нему музыку. Мы остановились послушать.
 - Ту коносес Пако де Лусия? – осведомился я, больше чтобы повыпендриваться (Ульянов  с пиететом, с каким-то деревенским уважением слушал, как Елена говорит по-французски, я – немного по-английски и по-испански; он многажды приводил в пример свою тёщу, в незапамятные времена окончившую гимназию и до кончины изъяснявшуюся по-немецки и переводившую ему письма поклонников из ГДР: «Вот это было образование!»).
 - Знаю ли я Пако? – переспросил паренёк, подняв брежневские брови. – Конечно. Кто же его не знает? Я много раз бывал на его концертах в нашем Дворце музыки, у меня есть все его диски.
   Он поинтересовался, откуда мы и почему я спрашиваю о Пако? Я ответил, что из Москвы, а учился в Гаване, где проездом на гастроли в Латинскую Америку был Пако, и перед концертом в Гаванском театре мне удалось взять у него интервью.
 - Эс сьерто? – вскричал паренек. – Эс вердат?
   Я был горд. Объяснил, что вспомнил о Пако потому, что мне кажется, его музыка чем-то близка архитектуре Гауди. Паренёк – его звали Карлос – согласился и сказал, что оба они гении. Карлос по профессии парикмахер, работает шофёром, но сейчас вообще остался без работы. С помощью гитары он себя прокормить не надеется, в Испании каждый второй – гитарист, так что ищет работу, а пока не нашёл, приходит сюда и сочиняет оперу о Гауди. Я выменял у Карлоса кассету с записью одного из последних концертов Пако де Лусия на нашу матрёшку, которую всю дорогу таскал в сумке, надеясь продать: в Горбачеве - Брежнев, в Брежневе - Хрущёв, в Хрущёве - Сталин, в Сталине – Ленин, совсем маленький, с мизинец, но Карлосу он показался самым симпатичным.
   Опускались сумерки, загорались на Рамбле фонари. Факир собирал битые стёкла в мешок. Старик, продававший ордена, медали, фашистские кресты, тоже складывался. Калеки-мальчика, рисовавшего мелками Сикстинскую Мадонну, уже не было. Работу он закончил, но тысячи туристов, моряков, торговцев, сутенёров, проституток прошли по асфальту Рамблы, и от Сикстинской остались разве что глаза маленького Спасителя. Завтра утром мальчик снова придёт на Рамблу, чтобы снова рисовать свою Мадонну.
                х                х                х
   Жаль было тратить время на сон – от осознания, что прошло уже больше половины срока, отпущенного Всевышним на круиз, и под воздействием рассказа о Гауди: пассионарии даже опосредованно заражают энергией, жаждой деятельности. Как циркачи детей - после представления хочется скакать. Лена уснула, а я, повертевшись с боку на бок, встал и пошёл в бар «Орион». Где Настёна наливала на халяву. Попросил её, усталую  и чем-то расстроенную, поставить кассету с канте хондо. Предложил выпить вместе, но она, конечно, отказалась. Я выпил. Повторил.
 - Эх, Настёна… - многозначительно вздохнул и вышел на палубу.
   Меня преследовал крик. И голос Федерико Гарсиа Лорки, слышавшийся откуда-то сверху, точно послесловие к Испании, увидеть которою я мечтал всю жизнь. И огни которой уже тускло прощально мерцали на горизонте.
   Цыганская сигирийя начинается отчаянным воплем, рассекающим надвое мир, писал поэт о канте хондо – глубинном пении. Это предсмертный крик угасших поколений, жгучий плач по ушедшим векам и высокая память любви под иной луной на ином ветру. Затем мелодия, входя в таинство звуков, ищет жемчужину плача, звонкую слезу в голосовом русле. Но ни один андалусец не может без содрогания слышать этот крик, ни у одной испанской песни нет такой поэтической мощи, и редко, крайне редко человеческий дух творил с такой стихийностью. В 1400 году нашей эры стотысячное войско Тамерлана вытеснило цыганские племена из Индии. Уже через двадцать лет цыгане кочевали по Европе, а в Испанию они приплыли из Аравии и Египта вместе с сарацинами… Михаил Иванович Глинка приехал в Гранаду из Берлина. Здесь он подружился со знаменитым гитаристом того времени Франциско Родригесом Мурсиано. Глинка часами слушал канте хондо и вариации в исполнении Мурсиано, и, может быть, именно тогда, под мерный рокот гранадских фонтанов, он утвердился в намерении создать национальную школу русской музыки… Так угрюмый восточный колорит и тоскливые модуляции сигирийи отозвались в далёкой Москве, печаль их вплелась в таинственный перезвон кремлёвских колоколов.
   Я подумал о том, что крик испанского цыгана не похож на крик японца. Или шведа, если он способен кричать. А крик магрибского бедуина – на крик индейца майя. И дело не столько в силе, глубине, чистоте звучания голоса, сколько в содержании, в сути крика. У каждой эпохи, каждого поколения свой крик, по большому счёту воздействующий (потрясающий, сжимающий, выворачивающий душу) лишь на данное поколение. Для других – сотрясание воздуха тем или иным количеством децибел и более или менее приятным тембром.
Кричал Есенин, кричал Высоцкий, в песнях и играя Гамлета, играя Хлопушу в «Пугачёве» Есенина: «Проведите, проведите меня к нему! Я хочу видеть! этого! человека!..» Кричал Ульянов – в роли Разина о рабьем в человеке и в роли Ричарда III: «…Убийца я! Бежать? Но от себя?! И от чего?! От мести. Сам себе я буду мстить?!. Коня, коня! Корону за коня!..» Играли исторических персонажей, но крик их – века двадцатого, с голодом, концлагерями, казнями, атомными бомбами, Чернобылем. У тех, кому жить в XXI веке, тоже будет крик – но свой. Но бывает крик, который прорывает века.
   Мечтая стать артистом, но не зная, что это такое на самом деле, как бы ставя себе голос, Миша Ульянов уходил в леса, в рощи, в парк Сокольники, где жил, и кричал, кричал что было мочи, кажется, интуитивно, на каком-то не постигнутом наукой уровне пытаясь приблизиться, влиться в тот зов, в тот крик «угасших поколений», крик, пронзающий века, – дабы рано или поздно докричаться… «Однажды вызвали милицию. И там допытывались, почему я, вроде трезвый, не обкуренный анашой – ору благим матом? Я попытался объяснить, но не смог, да они и не поняли. И ничего я им объяснять не стал. Моё это. Только моё. Кричал – ну и что?.. А ты, Сергей, не выдумывай никакой мистической чепухи. Я просто надеялся, что натренирую, как футболисты Федотов или Старостин ноги, свой голос, и он будет звучать, как у настоящего артиста. Вот и всё».
   Мне всегда казалось, что Ульянов сдерживает в себе крик. Порой из последних сил. Родись он испанским цыганом – рассек бы отчаянным воплем мир надвое! Но родился он русским, в Сибири.
   Казалось, что сдерживает. Бывали моменты, когда Михаил Ульянов становился самим собой, освобождаясь, прорываясь сквозь огромную толщу условностей, лжи. Редко, но бывали. И порой он даже сам от неожиданности терялся. Неожиданности освобождения. Когда подавал голос гений.
   На столике в баре «Орион», куда я вернулся под утро (чтобы спросить у Насти, отчего она грустная, но её уже не было, обслуживал бармен), увидел забытый кем-то из испаноязычных туристов журнал «La entrevista» с фотографией Фиделя Кастро на обложке и интервью, опубликованным к годовщине штурма казарм Монкада на Кубе. Заказав последний в ту ночь джин-тоник, листая журнал, вспомнил недавнее, связанное с Кастро.
 …Звонок в квартире на Пушкинской раздался под вечер. Я открыл дверь. «Капитан КГБ СССР Митрохин, - представился среднего сложения мужчина в тёмно-сером пальто. Генетически, исторически, традиционно душа внука репрессированных «врагов народа» ушла если не в пятки (происходило это как-никак в квартире члена ЦК партии, Героя), то всё же соскользнула куда-то вниз, ближе к ослабевшим коленям. – А вы, как я понимаю, Макаров Семён Александрович?» - «В некотором роде да, товарищ капитан, - отвечал я, пытаясь распознать, к чему клонит чекист, вспоминая последние по времени, давние уже свои лёгкие интернациональные беспутства, переписку с приятелями из капстран и рассказанные политические анекдоты. – Но вообще-то я Марков Сергей Алексеевич». – «Вы зять товарища Ульянова?» - «С утра был таковым», - по-чекистски сострил я. «Тут просили передать», - капитан кому-то сзади дал отмашку – из темноты лестничной площадки в прихожую двое крепких мрачных мужчин занесли нечто большое и тяжелое, обёрнутое в холстину и с виду похожее на труп человека. «Это… что? – обмерла вышедшая с кухни Алла Петровна. – Что это?!.» - «Просили передать товарищу Ульянову Михаилу Александровичу», - сказал капитан, отдал честь и исчез в темноте.    
   Похожее на труп осталось лежать на полу. И запахом квартира наполнялась специфическим – кроваво-мясным, сладковатым. Зазвонил телефон. Народная артистка СССР Юлия Константиновна Борисова из соседнего подъезда. «…Ни в коем случае ни к чему не прикасайся, Алла! – слышался в трубке её бесподобный голос. – Времена уже не те – вызывай милицию, журналистов! Где Миша?» - «На съёмках на «Мосфильме», я с ним пять минут назад по телефону разговаривала. Всё в порядке». – «Да не всё в порядке, неужели ты не понимаешь?! Это же явная провокация! Я сама вызову милицию, у меня поклонники на Петровке, 38!» - «Да причём тут твои поклонники, Юля! Это КГБ!» - «Тем более! Позвони Ане, может, это тайный знак чего-то, она наверняка знает!..» Алла Петровна набрала номер давней, чуть ли не со школы, своей подруги Анны Максимовны Манке, которую в своё время посадили за связь с иностранцами и которой Алла, единственная из подруг, регулярно носила передачи. Анна Максимовна ничего толком объяснить не смогла, никакого такого тайного знака она не знала. Собравшись с духом, я развернул холстину – и первым, что увидел, были копыта кабана. Позже по телефону позвонил уже полковник КГБ, объяснил Алле Петровне, что брат кубинского лидера товарища Фиделя Кастро Рус товарищ Рауль Кастро, главнокомандующий Вооруженными силами Республики Куба, находится в Советском Союзе с официальным визитом, был приглашён на охоту в Завидово и решил преподнести, как он выразился, сюрприз маршалу Жукову – любимому артисту Ульянову – собственноручно застреленного кабана, при этом дав понять, что не возражал бы и отужинать с Ульяновым в непринужденной домашней обстановке (будучи на Кубе и потом в Доме приёмов на Ленинских горах в гостях у Рауля Ульянов приглашал его к себе домой). Если это, конечно, возможно, добавил полковник таким тоном, что стало ясно: предложение из тех, от которых нельзя отказаться. Да и не было в мыслях у Михаила Александровича отказываться: не ко всякому артисту напрашивается в гости главнокомандующий легендарного острова Свободы.
   Весь следующий день готовились. Таскали из гаражного погреба соленья, сушенья, варенья, ходили по продовольственным магазинам. «Эх, жаль Соколова из Елисеевского расстреляли, - сетовала А.П., - а то бы уж точно не ударили в грязь лицом». (У директора Соколова, расстрелянного при Андропове за хищения, мы с Михаилом Александровичем не раз отоваривались, встречая там Караченцова, Янковского, Табакова, Стриженова, Пугачёву и других звёзд театра, кино, эстрады.) У мясника в неприметном магазинчике «Мясо» где-то в Кунцеве, являвшегося верным ярым поклонником Ульянова, не пропускавшим ни одной премьеры (как и стоматолог Копейкин, как портниха Люба, обшивавшая А.П. и Лену, как автослесарь, ремонтировавший пикап Ульянова под Северянинским мостом, как командующий элитной подмосковной дивизией, на закрытой охраняемой территории которой мы иногда собирали грибы, как директор магазина «Океан» и т.д. и т.п.), я купил дефицитную вырезку – на всякий пожарный, если завидовская кабанятина не покатит. В порядке исключения Ульянов отправился даже на Центральный рынок на Цветном бульваре, где, естественно, его напропалую стали узнавать и предлагать попробовать медовую дыньку, виноград, груши, сыр, творог, сметану, огурцы, капусту, сало и прочие продукты питания, а один грузин (тогда они ещё торговали на московских рынках) умудрился-таки всучить мне, сопровождавшему Ульянова, большую плетёную бутыль домашнего вина с просьбой, чтобы когда-нибудь «великий и дорогой Михаил Александрович» сыграл в кино их великого земляка Сосо. «Верни вино, Сергей!» - бросил мне Ульянов, но было поздно, грузин скрылся в толпе.
   Алла Петровна, призвав на подмогу подруг, явно волнуясь, варила, жарила, тушила, делала разнообразные салаты, намазки, подливки, пекла пироги и пирожки, свой фирменный, известный «всей Москве» многослойный пышный торт «Наполеон»…
   К шести часам вечера стол в гостиной ломился от яств. Сперва в квартире появился тот же капитан КГБ Митрохин с двумя сотрудниками своего ведомства, один из которых, молодой, мордастый, представился Сергеем и очень обрадовался тому факту, что мы с ним тёзки. Шаг за шагом, метр за метром они обследовали все пять комнат, балконы, кухню, ванную, туалет, антресоли, кладовую, кое-где включая прибор, похожий то ли на счётчик Гейгера, то ли на портативный миноискатель. «Шестой, шестой, я девятый, всё чисто, - доложил Митрохин по рации. – Вы извините, - сказал нам, - но с этой минуты мы вас уже оставить не сможем – до тех пор, пока высокий гость ваш не уедет». – «Понимаем, - сказала А.П. – По чашке чая или кофе?» - «Мы долго тут у вас кофе будем пить, - Митрохин изобразил на неброском средне-статистическом лице некое подобие улыбки. – Как Шарапов в телефильме «Место встречи изменить нельзя». Вынося мусор, я и на лестничных площадках подъезда – на пол-этажа выше и ниже – обнаружил дежуривших по двое сотрудников Девятого управления КГБ. «Что, не исключено покушение?» - осведомился я. Но чекист, отвернувшись, сделал вид, что не расслышал и вообще совсем по другому здесь поводу, а к нашему мероприятию отношения, в принципе, не имеет. И на детской площадке во дворе узрел я двух в штатском. И даже на крыше противоположного дома что-то ремонтировали – несмотря на темноту и неурочный час. «По-хорошему, - шепнул Ульянов, - на кухне они должны были бы в шашки играть».
   Мы уже истомились, когда в девятом часу вновь вошли двое чекистов, ещё раз всё проверили, заглянули в корпус напольных антикварных часов и даже в корзину с грязным бельём и в туалетный бачок, вышли – и появился Рауль. Ничего общего не имеющий с Фиделем, сухощавый, жилистый, невысокий, с лисьими чертами лица, востроглазый, он с порога обнял Ульянова и по-русски трижды расцеловал, радостно твердя: «Ж-жюков! Ж-жюков! Ка-ра-шо!..» Переводчик был настолько профессионален, бесцветен, компактен, что его присутствие стало заметно, да и то едва, много позже, уже за столом, после второй или третьей рюмки водки.
Он сидел за левым плечом Рауля и тихонько беспрерывно журчал, как ручей, ему на ухо. Когда звучали вопросы, была полная иллюзия, что задаёт их сам Рауль. Застольная беседа началась, естественно, с русских морозов, обилия снега, охоты на кабана и лося в Завидове. «Ты не охотник? – спросил у Ульянова Рауль, без церемоний, по-партийному сразу перейдя на «ты». – «Да нет, - отвечал Михаил Александрович. – Рыбу иногда ужу в охотку, но редко удаётся: на Байкале ловил, на Сахалине, у себя на родине… А вы заядлый охотник, товарищ Кастро?» - «Люблю пострелять. Но не с вышки, как это у них в Завидово заведено. Брату, когда с Никитой Хрущёвым он там охотился, лося привязали, стреляй, мол, - брат сказал, что по привязанному зверью не стреляет, с чем и уехал, вызвав, как мне теперь рассказали, целый переполох… А маршал Жуков, интересно, хорошим был охотником? Вообще, что он за человек? Говорят, славился беспощадностью, но может ли, имеет ли право полководец быть мягкосердечным, милосердным? Щадил ли Александр Македонский? Суворов? Наполеон Бонапарт? Так кто он – маршал Жуков, выигравший великую войну?» Ульянов отвечал, что лично знаком с маршалом не был, Рауль не верил, говорил, что, не зная лично, столь достоверно, что весь мир поверил, сыграть невозможно, а мир поверил и никакого другого Жукова бы уже не принял, даже если б настоящий Жуков, как сказал брат Фидель, сыграл бы самого себя. Однажды так и было. Что-то не похож Жуков сам на себя, сказал президент Аргентины, когда вместе смотрели документальный фильм про Жукова, а когда появился на экране читавший дикторский текст артист Ульянов, вскричал: вот он! Вот он!.. Ульянов смущенно пожимал борцовскими плечами, отнекивался, но явно был польщён оценкой, даже раскраснелся, хотя не выпил ни грамма водки. Ещё бы! Второе лицо государства, расположенного за океаном, на другом, Американском континенте, сидит за его столом и нахваливает, поднимает тосты за «крупнейшего, выдающегося, потрясающего актера». «Мы считаем, что все эти американцы – говно!» - говорил, выпивая и слегка закусывая, главнокомандующий. «Вы с вашим братом?» - уточнял я, вспоминая полузабытый со времен стажировки в Гаване испанский. - «Ну да, с Команданте. У них реклама, у них миллионы и миллионы вонючих долларов – у Марлона Брандо, Джека Николсона, Аль Пачино… А маршала Жукова бы никто лучше сыграть не смог!» - «Это точно, - соглашалась А.П. – Вы, товарищ Рауль Кастро, на грибки налегайте, сами собирали, моя дочь – специалист по грибам! Вот эту капустку попробуйте с клюквой – сами квасили. А сальце каково? Сами солили…»
   Слово за слово, рюмка за рюмкой – Рауль оказался потрясающе информированным. Он вспоминал картины «Добровольцы», «Дом, в котором я живу», «Братья Карамазовы», «Бег», «Битва в пути», «Блокада», «Тема», «Без свидетелей»… Михаила Александровича таким, тающим, как мороженое, я не видел ни до, ни после того ужина. «Я хочу выпить за рыцаря, - провозгласил тост Ульянов, подняв бокал, - за великого романтика – за товарища Фиделя!» А.П., тоже слегка выпив, похвалилась, что её «любимый зять» учился на Кубе - и речь зашла обо мне.
 «Ты расскажи, как дублировал товарища Фиделя Кастро!» - потребовала тёща. «Что означает – дублировал?» - не понял переводчик, смерив меня взглядом, вернее, снимая мерку. «Нет, не в качестве двойника», - успокоил я вальяжно. Дело в том, что вскоре после приезда на Кубу, нас, советских студентов-стажёров, попросили помочь срочно подготовить версию документального фильма о первых революционных сражениях барбудос в горах Сьерра-Маэстра для показа в СССР. У меня голос не высокий, не слишком звонкий и поставленный, и поэтому я удивился, когда режиссёр поручил мне озвучивать самого Фиделя. «Тут не нужен победоносный бас, - объяснил он. – Другие пусть рвут глотку в боях, Камило, даже Че. Фидель тогда, потеряв большинство из тех героев, что высадились с ним с «Гранмы», на глотку брать не мог. За него говорило его сердце, душа. Он брал на себя ответственность за целый народ. За нацию». Тогда для нас, московских студентов, звучало это чуть ли не анекдотично…
 «Больше, небось, с мулатками стажировался, чем в библиотеках и в университетских аудиториях?» – подмигивал мне Рауль. - «Бывало, отрицать не буду», - сластолюбиво-горделиво ухмылялся я. - «Ну, выпьем за твоего великого тестя!..» Не помню, что именно сыграло роль, быть может, полное отсутствие у Рауля интереса ко мне лично (выпившие люди, как известно, бывают болезненно самолюбивы и неадекватны), но после очередной рюмки «Московской» за маршала Ж-жюкова (а мы с главнокомандующим на двоих, по сути, при незначительной поддержке А.П. и Лены уже уговорили до того литровую бутыль «Абсолюта» и 0,7 «Столичной») я осведомился по-испански, что же именно произошло с народным героем кубинской революции Камило Сьенфуэгосом и легендарным Че Геварой, почему так недолго они после победы протянули и при столь загадочных обстоятельствах канули в вечность? На Кубе, мол, особенно в студенческой среде слухи разные ходят… Чекист Сергей, сидевший слева от меня, не поняв ни слова, но что-то в воздухе уловив профессионально, напрягся, под пиджаком отчетливо выступил абрис пистолета. «А как бы ты поступил, Серёга, - шепнул я, - если б сейчас, например, я вскочил и бросился на Рауля?» - «Действовал бы согласно инструкции», - был ответ. - «Вплоть до применения табельного оружия?» - «Вплоть». Рауль сделал вид, что не понял моего вопроса, хотя всё, что я говорил до этого, понимал. Я повторил вопрос, уточнив, что Сьенфуэгос и Гевара были безумно популярны в народе, а это могло кое-кому и не нравиться. Он снова якобы не понял, полоснув мне по глазам, точно бритвой, взглядом маленьких чёрных глазок. «Ты о чём его, Сергей, спрашиваешь?» - осведомился мрачно Ульянов, тоже чувствуя: что-то не то. Я нерешительно, уже испугавшись своего вопроса, перевёл его на русский – и получил от А.П. под столом сильный болезненный удар острым носком туфли под коленную чашечку. «Viva la revolusion! – провозгласил я тост, вставая, вскидывая локоть на уровень эполета. – Patria o muerte! Venseremos!» И получил удар аккурат между ног… Больше ни Ульянов, ни товарищ Кастро на меня не взглянули. И ушёл главком, не выпив со мной на посошок и не попрощавшись. За полчаса до его выхода чекистами был заблокирован двор, «Мерседес» в окружении милицейских автомобилей с мигалками вырвался из подворотни и умчался по улице Горького в сторону Кремля.
 «Так что ты всё-таки ему сказал?» - осведомился Ульянов, когда ночью дружно сносили на кухню грязную посуду. Я ответил, оправдываясь тем, что выпил лишнего, и ожидая бури, что диссиденты на Кубе уверены: братья устранили героев-конкурентов. Бури не последовало. «Может, оно и так, - сказал он. – Но у тебя что, свербило в одном месте спрашивать об этом, да ещё дома за ужином?» - «Виноват, - признавал я. – Больше не буду…» - «Жизнь, понимаешь, так устроена, что больше может и возможности не представиться», - философично зевнул Михаил Александрович и, утомленный, удалился к себе в кабинет работать.
   Лена задала мне выволочку, но уснул я собою довольный: знай наших, думая и оглушительно, на всю квартиру икая (симпатичный такой субъект). А под утро проснулся на полу в гостиной, где мне постелили на антикварном персидском ковре, не столько от сушняка в глотке, сколько от стыда. В начале седьмого, ещё до того, как проснулся Михаил Александрович (чтобы не встречаться с ним взглядом), вышел на цыпочках, спустился по лестнице, боясь грохота лифта, и побрёл в промозглой тьме куда глаза глядят по улице Горького. Себя не то чтобы ненавидя, а презирая, испытывая к самому себе, любимому, отвращение и брезгливость. Мудило уверял, что не мудило, но это никого не убедило, - вспомнил  я одну из стихотворных шуток отца, наблюдая смену почётного караула у мавзолея Ленина на Красной площади. Тоже, бля, нашёлся правдолюбец, смельчак. Диссидент херов. За спиной Ульянова…
   А он оказался прав (и ради констатации этого факта приводится сие пространное отступление, а не из желания покрасоваться, мол, выпил и рубанул правду-матку в глаза брату диктатора, как обзывали Фиделя враги). Полгода спустя, работая с лауреатом Ленинской премии режиссёром Тенгизом Семёновым над сценарием документального фильма к 25-летию кубинской революции «Взошла и выросла Свобода», я вновь оказался в Гаване и несколько раз обращался в аппарат товарища Рауля Кастро с просьбой об аудиенции, интервью, необходимого для фильма (быть может, меня и на картину пригласили за мои связи, уж не знаю). Я передал через соответствующую службу в подарок от Михаила Александровича уникальные, ручной работы, с фигурами в виде маршала Жукова, генералов, офицеров и солдат шахматы. Звонил, звонил… Рауль Кастро не ответил. Ничего. Картина у нас с Семёновым, кстати, вышла чудовищная – я больше всего боялся, что на премьеру в Дом кино придёт Ульянов.
   В правительственный дом приёмов на Ленинских горах, где нас принимал Рауль Кастро («как нас принимали в Саратове!»), меня больше не приглашали.

Глава VIII. 
                21 июля, понедельник. В море.
   Рассвет был теплым, волглым, моросил мелкий дождичек. Но взошло солнце – и Средиземное море засверкало тысячью оттенков.
 - …Вспомнил вчера, Михал Алексаныч, - сказал я во время утреннего моциона на палубе мостика, - как Рауль Кастро вам кабана из Завидовского заповедника прислал… И как я, выпимши, рубанул ему правду-матку в глаза. Ругал себя тогда, по утру, последними словами… А теперь думаю: что в этом такого страшного, что сказал то, что думают, но не отваживаются сказать другие?
   Ульянов пожал плечами, дыша морем.
 - Я понимаю, у вас, члена ЦК, в доме и всё прочее… Но другой-то возможности уж точно не представилось бы.
 - Уж точно.
 - А там, на Кубе, действительно многие считают, что эти два брата-акробата, как говорят gusanos, черви в переводе, диссиденты, конкурентов не терпели…
 - Ты же знаешь, Сергей, как я к этому отношусь.
 - Времена меняются… Помните шахматы, которые я должен был передать от вашего имени Раулю? С маршалом Жуковым, резные, ручной работы?
 - Помню.
 - Я тогда сказал, что передал, он сердечно благодарил, но встретиться с нами не смог, улетел по каким-то правительственным делам…
 - Да, помню.
 - Я тогда не сказал вам, чтобы не расстраивать. Верней, сказал неправду. Шахматы ваши с Жуковым я передал, конечно. Но ни благодарности, ни ответа и ни привета не последовало. Вообще никакой реакции.
 - Да?.. – в лице Ульянова что-то дрогнуло, он отвернулся, дабы это «что-то» не показать, к морю, к солнцу, изобразил улыбку – но нечто от боксера, получившего очередной, уж неизвестно какой по счёту, нокдаун, уловил я в этой улыбке. – Сильные мира сего, что ж поделаешь…
 - Вы в своей тарелке себя чувствуете, когда их играете? Не такого мелкотравчатого, как этот Рауль, конечно. А настоящих вождей, диктаторов, Наполеона, например, о котором вы в Марселе говорить отказались? Кстати, из нашего с Ленкой иллюминатора была видна на горизонте его родная Корсика… Жалеете, что «Белоруссия» туда не зашла хоть на несколько часов? Дом-музей бы «корсиканского чудовища» посетили.
 - Любопытно было бы, конечно. Но не зашли так не зашли – у нас в маршруте и не было Корсики. И много чего ещё средиземноморского. Израиля, например.
 - А вы не считаете, что глубже бы, точнее сыграли Тевье-молочника, если б побывали, понаблюдали за реальными евреями, окунулись бы в среду обитания?
 - Да нет, конечно. Во-первых, туристические такие заезды ничего дать творчеству не могут. Да и не израильского я играл еврея, а нашего, исконного, домотканого… Вот ты о вождях, диктаторах моих всё спрашиваешь. И это понятно. А я люблю своего Тевье. Очень простого, неразличимого с высот империй и тронов человека, многотерпеливого, философски мудро принимающего все удары судьбы и не теряющего любви к людям… Тевье – вечный человек.
 - Вечный жид? – уточнил я.
 - Он всегда есть в жизни. Смешной со своими изречениями из священных книг, очень трогательный в своей нежности к близким… Ни Ричарды, ни Цезари, ни Ленины, ни Сталины не в силах до конца вытравить из жизни таких людей. Кстати, и к Тевье, и много лет назад к председателю Трубникову я готовил себя и настраивал как для театральной роли.
 - В каком смысле?
 - То есть последовательно, вдумываясь и вживаясь в человека в целом, идя к внешнему – жесту, движению, взгляду, походке – изнутри, из сути характера в моём понимании его.
 - А диктаторов?
 - Тоже, конечно. Но там больше символов.
 - Но из жизни всё-таки черпаете материал? Ведь всё время встречаетесь с этими властями имущими, с так называемой номенклатурой.
 - Вот ты сам пообщался с Раулем Кастро. Много там почерпнёшь? Сумел бы ты его, скажем, описать, чтобы вышел именно он, а не вообще?
 - Тяжело. Ускользает, как угорь.
 - То-то же. Да может, это и не нужно – образ ведь не из конкретной манеры говорить, смотреть, ходить, есть, курить или чихать, например, складывается. Всегда додумываешь, дорисовываешь в воображении… Ну и, конечно, делаешь то, чего от тебя ждут. По возможности, по способностям или дару на свой манер переделывая, перелицовывая… Я говорил, что не встречал в жизни Жукова. Мне не верят, но это так. Якобы сам Жуков ткнул пальцем в мою фотографию, когда предлагали ему актёров на выбор: «Вот этот сможет сыграть». Да я и не похож. Разве что под маршальской фуражкой, если её надвинуть пониже на лоб. И челюсть нижнюю посильней выдвинуть…

 …Много лет спустя дочь Жукова, Маргарита Георгиевна, расскажет о том, что Ульянова действительно выбрал сам маршал. «Готовясь к съёмкам киноэпопеи «Освобождение», режиссёр Юрий Озеров никак не мог подобрать актёра на роль маршала Жукова и пригласил моего отца к себе в гости, чтобы познакомить его как будущего консультанта фильма со сценарием и посоветоваться. Выслушав Озерова, отец задумался и сказал, что недавно видел фильм «Председатель». Так вот артист, фамилии которого он не знает, сумевший сыграть председателя, который смог вытащить всё сельское хозяйство, сможет осилить и роль Жукова. Озеров тут же позвонил Ульянову и сообщил, что Жуков выбрал его и велел немедленно приезжать. Михаил Александрович потом мне рассказывал, что он тогда просто оторопел и был совершенно не готов к встрече с маршалом Жуковым, потому что накануне отмечал что-то с друзьями. Поэтому попросил разрешения позвонить Георгию Жукову на следующий день и приехать к нему в гости. Но Михаил Ульянов так и не встретился с Жуковым. Когда он позвонил, ему сообщили, что Георгия Константиновича увезли в больницу. Тогда Ульянов бросился к ветеранам Великой Отечественной войны, просил их рассказать о том, каким был Жуков, чем он запомнился…
   Я хорошо помню, как отец смотрел этот фильм, когда его впервые показывали по телевизору. Он загодя сел перед телевизором, протёр очки и терпеливо ждал, пока начнётся фильм. Во время показа Георгий Константинович всё время спрашивал: «А это кто? А это?..» Ему объясняли, что это Василий Шукшин играет Конева, а это Владлен Давыдов в роли Рокоссовского… «Это же надо…» - удивлялся отец. Когда же у него спросили, а сам-то ты как, он сказал: «Я ещё ничего, а вот остальные…»
   Помню ещё один эпизод. Меня пригласили в Казахстан, но самолёт задержали на шесть часов, и он приземлился в Алма-Ате ночью. Вышла из самолёта и была потрясена тем, что у трапа меня ждали тридцать человек! Я даже растерялась, увидев восторженные лица людей и шикарный букет. И вдруг мне говорят: «Проходите, проходите, товарищ Жукова» - и продолжают восторженно смотреть за мной, будто кто-то должен идти следом. Я спросила: «Вы кого-то ещё встречаете?» - «Мы встречаем Жукова-Ульянова», - ответили мне. Я уточнила: «Кого же: Жукова или Ульянова? Жукова ведь уже нет». Мне ответили довольно резко: «Не валяйте дурака, Маргарита Георгиевна! Жуков и Ульянов – одно и то же лицо». В тот период ещё не показывали документальных фильмов о Георгии Жукове, поэтому для всех Жуковым был народный артист Ульянов». 

 - …Меняются времена, генсеки, я всё играю, играю, играю Жукова… А по существу ведь роль Жукова Георгия Константиновича ещё не сыграна.
 - Это в каком же смысле?
 - Я не характер – профиль его играю. Неизменный и неизменяемый. Символ. Но уверен, сделают когда-нибудь о нём и настоящий фильм. Расскажут о том, как почти двадцать лет жил в опале. Как глушил себя снотворным, чтоб хоть немного поспать. После его второго – уже при Хрущёве – снятия с должности от него отвернулись все его соратники. Когда его назначили командующим Свердловским военным округом – по сути, отправили в ссылку - он спал в вагоне, боясь неожиданного ареста, и при нём был пулемёт. Основания ждать ареста были, при Сталине арестовали всех его секретарей, адъютантов, близких друзей, генерала Телегина, начальника штаба… Он не собирался становиться зеком, он бы отстреливался, спасая свою честь. И честь тех, кто с ним брал Берлин. Вот какого Жукова сыграть бы – а я медальный профиль изображаю… Сыграть бы преданного всеми маршала Жукова. Слушай, Сергей, давай в сауну сходим? Капитан вроде сказал, что можно.
 - Вы с такой решимостью, будто в запретную зону. Пойдёмте! Англичане вчера за ужином расхваливали здешнюю сауну.
 - Ну, если англичаны хвалили!.. Я вообще-то русскую баню больше уважаю. Но сауна – тоже неплохо.
   К сауне Ульянов относился без особого энтузиазма, но положительно. Несколько раз по предложению А.П. («взял бы зятя, а то никуда вместе не сходите, не по-людски это, на Руси, я читала, тести всегда с зятьями парились») он брал меня с собой в гостиницу «Орлёнок» на Ленинских горах. Его туда приглашали знакомые архитекторы, спроектировавшие здание: на самом верху там была отменная, единственная в своем роде сауна, гордость архитекторов – из комнаты отдыха сауны открывался потрясающий панорамный вид на Москву. Мы парились. Велись беседы о том, о сём. Пиво в этой банной компании (быть может, из-за присутствия трезвенника Ульянова) не жаловалось, хотя и не возбранялось. В основном гонялись разнообразные, привозимые разъездными и выездными архитекторами и самим Ульяновым из союзных республик и зарубежных стран чаи. Запомнился китайский вечер. Накануне Михаил Александрович прилетел из Пекина и в сауну привёз большой китайский термос с заваренным по старинным рецептам Поднебесной, настоящим, исключительно из самых верхних листиков чаем. «Это мощь, - говорил он, сидя в кресле, распаренный, похожий в банной простыне на Цезаря даже больше, чем в сценическом костюме. – У них начинаются кардинальные реформы. А народищу! Идёшь по главной пешеходной улице в Шанхае: шапки, шапки, шапки, головы, головы, прямо-таки физически ощущаешь их миллиард с лишним! И все работают. В других странах, про Африку не говорю, в Европе, во Франции, Италии, такое ощущение, что все в кафе сидят, да по магазинам, выставкам, кинотеатрам ходят, не понять, когда и где работают. Китайцы же – от зари до зари. Как когда-то у нас в Сибири. Они, соседи наши, ещё покажут миру, помяните моё слово! А пельмени там – объеденье! Почти как у нас, в Сибири, только с соей…»
   Ездили мы с Ульяновым и в сауну к Алексею Ивановичу Аджубею и Раде Никитичне Хрущёвой, дача которых была расположена неподалёку от Ларёво, на другой стороне канала, на Икше, в посёлке космонавтов почему-то. В разгар антиалкогольной горбачёвской кампании ездили. «Чем это тут у вас пахнет?» - поинтересовался Ульянов, выйдя из машины на обширном участке Аджубея и поводя носом. «Самогон космонавты гонят, - объяснял пучеглазый глуховатый уютный Алексей Иванович со свойственной ему непосредственностью. – Все как один. И у нас найдётся!» - подмигивал он мне, зная ульяновский сухой закон. - «Гоните?» - «Как в прошлом году говорили в очередях за водкой? Даже если будет восемь, всё равно мы пить не бросим, ну, а если двадцать пять, надо Зимний брать опять! А в этом году вообще почти нигде не возьмёшь, вот же Горбачёв с Лигачёвым учидили! Царские виноградники в Крыму и на Кавказе вырубили! В России всегда бунты и революции начинались со спиртного! Сказали бы там им, Миша, а? Ведь развалят Союз к едреней матери!» - «Так они меня и послушали…»
   С гордостью, с видимым, почти осязаемым, животрепещущим наслаждением Аджубей показывал то, что успел построить с прошлого нашего приезда к нему на дачу (я невольно сравнил с Ульяновым – никогда тесть мой не относился так трепетно ни к недвижимому, ни к движимому имуществу). «Вот котельная, котлы немецкие решил ставить вместо наших, здесь погреба, кухня двухсветная, гостиная с камином, бильярдная, наверху спальни…»  Аджубей изумлял всех, знакомых и незнакомых, тем, как стремительно и неудержимо восставал каждый раз из пепла – в буквальном смысле слова. Сгорела баня (отдельно стоявшее здание) – получил компенсацию по страховке – выстроил баню гораздо более знатную, просторную, оборудованную по последнему слову финской банной техники. Сгорел дом (!) – получил компенсацию по страховке – в рекордно короткие сроки выстроил фантастический по меркам 80-х, многоуровневый коттедж. Не унывал Алексей Иванович. Закалила его жизнь. Бонвиван, жуир, гурман, эпикуреец, он всё намекал, подмигивая, на прежние свои банные похождения, в том числе с комсомольцами, когда был ещё редактором «Комсомольской правды». Но отклика у Ульянова эти намёки не находили.
                х                х                х
 - …Возвращаясь, с вашего позволения, к преданному всеми Жукову, - говорил я, лёжа на липовом полке шикарной сауны теплохода «Белоруссия». Кроме нас с Михаилом Александровичем посетителей не было. Не до конца разобравшись во множестве иностранных склянок, я то и дело брызгал на раскалённые камни натуральные эфирные масла и фирменные ароматизирующие средства мелиссы, розового, персикового дерева, ели, лаванды, мяты, лавра, ещё чего-то. - А-а, хорош-шо-о!.. – эмоции в присутствии тестя я, как правило, придерживал, но не до конца и  не всегда мог скрыть – Ульянов же, как правило, сдерживался даже в бане. – Алексей Иванович мне как-то сказал, что один из немногих, единственный из лауреатов Ленинской премии, который от него как зятя Хрущёва не отшатнулся, не предал после кремлёвского переворота и прихода к власти Брежнева – это вы.
 - Он так тебе сказал?
 - Что на премьере то ли в Большом, то ли в каком-то ещё театре, где была вся Москва, в фойе вокруг них с Радой образовалась полоса отчуждения. Никто не подходил. Из тех, кто ещё вчера лизал и клялся в вечной дружбе и преданности. Верней, некоторые подходили, но по-тихому, в туалете. Чтоб никто не видел. А вы подошли. Открыто, не таясь. За что Алексей Иванович вам «до гробовой доски» будет благодарен. Вы не боялись попасть в опалу?
 - Я не думал об этом, - ответил Ульянов, выплескивая ковш воды на камни; по тому, как он это сделал, раззудив плечо, с размаха, видно было: ему ненеприятно, что упомянул об Аджубее.
 - Вы же с Аллой Петровной были, да и есть придворные, можно сказать…
 - Никогда мы придворными не были, - набычился Ульянов, запахивая простыню.
 - А что в этом такого? Многие, отец мой, например, завидуют чёрно-белой в крапинку завистью тому, что вас всегда приглашают на все кремлевские приёмы, в посольства… Отдыхаете вы в элитных санаториях с партийными бонзами, министрами… Тоже ведь там  тайны мадридского двора, правда?
 - Что правда, то правда. Но нашего брата – артиста, художника, музыканта – в тайны эти не посвящают. Порой и за шутов, как ты знаешь, держат.
 - Вас?!
 - Ну не меня, но были такие артисты… поэты… А министры сфотографироваться любят вместе где-нибудь на приёме или с удочкой на рыбалке и показать потом: «Во, артист этот, который того-то играет, со мной рыбачит – пьёт, как лошадь, уж не говоря про баб…» Но ты о чём спрашиваешь?
 - Используется опыт общения с номенклатурой в творчестве? Интриги, заговоры, лесть, предательства, убийства… Шекспир!
 - Может быть, отчасти. Не задумывался. В творчестве всё так или иначе используется. Кажется, у Ахматовой: когда б вы знали из какого сора растут стихи, не ведая стыда… Как-то так, не помню точно. Но мы о Жукове, кажется, говорили.
 - Да. И вы сказали, что роль ещё не сыграна…Это вы напрасно, Михал Алексаныч. Вашего Жукова весь мир знает.
 - Когда-нибудь кто-нибудь сыграет настоящего. Трагического. Но это уж, к сожалению, буду не я. Я своего сыграл.
 - А с кого, интересно, началась ваша вереница полководцев, императоров, царей? И почему, собственно, вы? Ну то что Вячеслав Тихонов, извините, сыграл князя Андрея Болконского, это понятно…
 - Ты прав, Слава аристократ. Хотя тоже из простой семьи, насколько я знаю. А я, будучи вовсе не героического характера, энергетики, самого что ни на есть рабоче-крестьянского, плебейского, говоря откровенно, среднестатистического вида и стати, целый легион императоров и вождей наиграл. Так вышло. Даже не знаю, почему. Кто-то из режиссёров что-то во мне увидел, а потом пошло-поехало. Жаловаться грех, конечно. Начал я с сугубо положительных простых советских людей, тружеников: Саня Григорьев в «Двух капитанах», Каширин в фильме «Дом, в котором я живу»… А первым в моей номенклатуре был, пожалуй, Киров. Меня, ещё студента, вызвал Рубен Николаевич Симонов. И предложил попробоваться на главную роль в спектакле «Крепость на Волге». Струхнул я, конечно, не на шутку. Первая, фактически,  роль на сцене театра – и сразу самого Кирова! Но согласился, разумеется. И стал готовить отрывок. Помогал мне мой товарищ Катин-Ярцев. Шли дни, недели, меня никуда не вызывали. Я решил – не без облегчения, но и не без досады – что тревога ложная, обошлись без меня. Как вдруг сообщили о дате просмотра. Я вышел на сцену Вахтанговского театра, загримированный, насколько это возможно, и одетый «под Кирова»: чёрные гимнастёрка, галифе, сапоги… Вышел – и первой мыслью было: бежать!..

Бог с ней, этой ролью, с театром! Не судьба… Но не прошли, видно, годы учёбы даром. Совладав с собой, я начал играть. Всё было, как в мистическом сне, когда видишь себя со стороны. Я и не я произносил текст, жестикулировал, передвигался по сцене… Под конец из чёрной пропасти зрительного зала поблагодарили – и отпустили. А вскоре начались гастроли театра в Ленинграде, меня взяли. От вокзала везли на автобусе, и никогда не забуду того восторга: солнце, купола соборов, фасады домов на Невском, мосты, Марсово поле в осеннем золоте, надпись «Якорей не бросать!» на граните набережной и я, уже взаправдашний  актёр, приехавший на всамделишные гастроли!.. Волновался дико – в Ленинграде помнили, знали, любили Кирова. «Миша, - сказал мне директор нашего театра Фёдор Пименович Бондаренко. – Киров должен быть как настоящий. Прежде всего, надо подумать о гриме. На это я никаких денег не пожалею. Самое главное – первое впечатление. Ты выходишь, а по залу прокатывается: «Как похож!..» Дальше уже само пойдёт». Мы отправились на «Ленфильм», к знаменитому мастеру-гримёру Горюнову…
 - А как его имя-отчество? – перебил я.
 - Зачем тебе? - удивился Ульянов.
 - Почему-то люди на театре в своих воспоминаниях непременно всех по имени-отчеству величают: Константин Сергеевич, Владимир Иванович, Вера Фёдоровна, Александра Александровна…
 - Традиция русского театра.
 - И даже костюмеров, осветителей, рабочих сцены – по имени-отчеству?
 - Всех людей театра. Так вот, поизучал меня какое-то время Горюнов, имя-отчество которого я, к сожалению, не вспомню, и наотрез отказался: «Нет, я из вас Кирова делать не буду!» А я и на самом деле был «не кировский» - тощий в голодном студенчестве, шея мальчишеская, длинная, как у гуся… Но главное – лицо: лоб, скулы, подбородок никак не тянули на кировские. Горюнов посоветовал обратиться на телевидение. В день спектакля я приехал. Надел по команде телевизионных гримёров под гимнастёрку ватную куртку, под галифе – ватные штаны. Фигура получилась презабавная: надутый человек с тонкой шеей и лицом с кулачок. Начали меня стилизовать – из пропитанных специальным клеем слоёв ваты наращивать мне «мясо»: скулы, щёки, лоб. В конечном счёте я стал похож на бурундука из папье-маше: круглые щёчки, запрятанные в них глазки… И вот мой выход на сцену. Я появляюсь – жизнерадостный такой, смеющийся заразительным, как сказано было в ремарке, смехом Сергея Мироновича, озорным, от всей души!.. Выхожу я, хохоча, и вдруг все мои наклейки отлепляются от лица в разные стороны и встают в виде огромных ушей. Я не сразу это понял, что произошло, увидел только выражение ужаса в глазах побелевшего Бондаренко. А в зале секретари обкома, горкома… Произнеся несколько реплик, уже чувствуя неладное – я не провалился на месте, полагаю, лишь по причине сибирских нервов, - скрылся за кулисами. Директор бросился и, интеллигентно выражаясь, сорвал с меня все эти бурундучины. Отчего и мой следующий выход произвёл эффект: вместо полнощёкого цветущего несгибаемого соратника Сталина, покинувшего сцену несколько минут назад, появился голодный, с измождённым лицом юнец… На другой день в ленинградской газете критик написал, что М. Ульянову, по причине его молодости, ещё не всё удаётся в роли такого масштаба.
 «…Хорошо помню, как мы с Мишей готовили роль Кирова, - рассказывал мне Юрий Васильевич Катин-Ярцев, однокашник и один из двух истинных, пожизненных друзей Ульянова. Я иногда завозил ему домой на улицу Герцена книги, приобретённые через закрытую, снабжавшую дефицитными изданиями членов ЦК и министров «Книжную экспедицию» (тов. Ульянов М.А. был в номенклатурном списке, чего всегда стеснялся и в «закрытом распределителе» на улице Грановского, куда мы с Леной однажды с ним пошли и стали, как в бессмертном булгаковском «Мастере» восхищаться: «Какой хороший магазин!..» - не находил себе места). Катин-Ярцев был «книжным червём» поистине, почти в буквальном смысле слова: кажется, мебели в его квартире вовсе не было, ей не хватало места, потому что и читал, и писал, и репетировал, и обедал, и спал он на книгах, сложенных штабелями. – Что-то я Мише давал почитать о Кирове, но всё время свободное он проводил в библиотеке, - вспоминал Юрий Васильевич. - И спрашивал, спрашивал: как? где? что? когда? зачем? в каком смысле? что подразумевается? почему?..  Эдакий Почемучка. Самый пытливый парень был на курсе. До всего сам пытался докопаться. Даже надоедал…»
 «Я тоже помню его роль Кирова, - рассказывал мне второй истинный, пожизненный друг Ульянова Сергей Сергеевич Евлахишвили, усекший фамилию до Евлахова. – Миша так готовился, так дико переживал, будто Гамлета предстояло сыграть. А Киров у него юморной получился. Настолько, что зал так и не понимал до конца спектакля, над чем же этот Киров хохочет с первого своего появления на сцене…»
   Кроме этих двух мужчин, артиста и режиссёра, явно несопоставимой с его «весовой категорией», степенью известности, успеха и т.д., друзей у Ульянова не было. Да и у кого из знаменитых, великих друзья были? Десятки, если не сотни «друзей» нарисовались у Высоцкого после кончины. А при жизни тоже было от силы двое-трое истинных…
   Сына Евлахова Ульянов «отмазал» от армии, сходив к военкому Москвы. Евлахов в ответ предложил мне написать сценарий на утверждённую в годовом плане Центрального телевидения тему о призыве в армию. Главным героем телефильма должен был стать сугубо положительный офицер военкомата. И я написал. Евлахов управился с этой плановой работой в кратчайшие сроки и приступил к съёмкам «Тевье-молочника» по роману Шолома-Алейхема с Ульяновым в главной роли. А фильм «Призываюсь весной» вышел, его показали по первому каналу. Но лучше б не показывали.
   И если уж продолжать тему моей несостоявшейся карьеры сценариста, то стоит вспомнить и другой фильм – «Чаша терпения». Я писал сценарий в расчёте на Ульянова. Он, по моему замыслу, должен был сыграть егеря, сражающегося в заповеднике с браконьерами. Человека чистого, чуть ли не святого. Я писал, имея в виду подтекст, «второе дно». Нечто вроде того, что делал на экране великий Жан Габен, с которым часто сравнивали Ульянова, да вдобавок ещё с евангелистскими мотивами. Но Михаил Александрович сниматься отказался, сославшись на то, что «неудобно, скажут, развёл Ульянов семейственность». Режиссёром и исполнителем главной роли стал народный артист СССР Евгений Семёнович Матвеев (справедливости ради отмечу, что он выбрал сценарий на «Мосфильме» из сотен других сам, без всякого блата). Возлюбленную героя сыграла прелестная Ольга Остроумова (их постельная сцена до сих пор коробит зрителя). Матвеев темпераментно исполнил роль. Добротно. Но – без «второго дна». Хотя зрители на показах плакали, сам был свидетелем, когда возил ленту по стране, зарабатывая на хлеб насущный. В том месте, где героиню Остроумовой подстреливают, как птицу в лёт, а парализованный её сын встаёт и идёт – в Чебоксарах, например, в зрительном зале рыдали. Ульянов своего мнения по поводу нашей с Матвеевым картины «Чаша терпения» не высказал.         
 - …Жукова настоящего ещё сыграют, - повторил я, сидя с Михаилом Александровичем в парной «Белоруссии». -  И Наполеон, скажете, у вас не настоящий, медальный? Не соглашусь с этим.
 - Наполеон мой не медальный… Ты спрашиваешь, кому идея поставить «Наполеона» пришла? Это отдельная тема. Не очень банная.
 - Почему? – возразил я. – Самая что ни на есть… Сказать правду?
 - Говори.
 - Нет, неудобно.
 - Говори, если начал.
 - Я сидел на одном из первых «Наполеонов» на Бронной, а сзади две актрисы, которых вы знаете… Не назову, потому что будет сплетней на уровне ресторана Дома актёров. И вы бы не назвали. Но хорошие артистки и весьма даже интересные, привлекательные женщины. И одна другой тихо так говорит на ушко, но голос-то поставленный, профессиональный, слышно: «Я мокрая делаюсь, когда Миша орёт, орёт – и набрасывается на Олю Яковлеву - Жозефину…»
 - Сам сочинил?
 - Хотите, верьте, хотите, нет. С чего начался ваш Наполеон? Я мокрый не делался, но дух, честно говоря, захватывало. И мурашки бегали по коже.
 - Знаешь, есть в нашей профессии такой миг дрожи душевной. Похожей, возможно, на дрожь золотоискателя, нашедшего россыпь. Когда ты вдруг наталкиваешься на прекрасную по мысли и с точки зрения драматургии пьесу, с героем, которого смог бы сыграть. И ты в нетерпении, внутренне уже сыграв всю роль, торопишься поделиться с другими счастьем находки. Ищешь товарищей, союзников, готовых с тобой сейчас же приступить к работе. И у тебя в голове уже готов монолог, пылкий, страстный, который, ты уверен, убедит любого. И ты мчишься в родной театр… Вот такое со мной произошло, когда в самом начале 70-х я натолкнулся на «Наполеона» драматурга Брукнера. Ведь нет, как ты понимаешь, более популярной исторической личности, чем Наполеон Бонапарт…

 - Утверждение, Михал Алексаныч, спорное. А однофамилец ваш? А бедный несостоявшийся художник из Вены?
 - В библиотеках громадные стеллажи заставлены книгами о Наполеоне. Но главное, может быть: ни одному историческому герою не давали столь противоположных, противоречивых, сталкивающихся оценок. Гениальный диктатор! Ты вспомни мечты князя Андрея Волконского из «Войны и мира», размышления Раскольникова: тварь я дрожащая или право имею переступить закон нравственный, Божеский… Почему же ему-то, Раскольникову, нельзя, если можно – и в миллионы раз больше! – Наполеону, тоже ведь человеку!.. Ты о Гитлере вспомнил. Это, конечно, другое. Хотя, пьеса написана была в 1936-м году, в Америке, куда Брукнер эмигрировал из фашистской Германии. В деяниях Наполеона драматург находил ассоциации со своим временем. Может, в этом и есть некая суженность, тенденциозность…
 - А вы разве не жалуете в искусстве, в драматургии ассоциации? А как же Театр на Таганке вашего бывшего однокашника-вахтанговца Юрия Петровича Любимова? Там всё на ассоциациях. Да везде, в любой пьесе, сценарии, книге… Недавно тут «Осень патриарха» Гарсиа Маркеса перечёл – мощнейшие ассоциации, притом не только с какими-то далёкими от нас латиноамериканскими диктаторами.
 - Как же я могу не жаловать ассоциаций? Сам ими жив: Ричард, Антоний… Но позиция актёра, я считаю, должна быть чёткой. Да сама наша профессия делает субъективным и наделяет чёткой позицией. Потому что актёрство просто мертво, коли не омыто животворной водой современности. Я сын сегодняшнего времени, с его тревогами, вопросами, проблемами. Я полон ими. И могу на всё смотреть только через призму этих чувств и знаний.
 - Так вот это как раз и вменяют вам ваши непочитатели, извините, в вину! Сравнивают злободневные работы Ульянова с Тарковским, Смоктуновским, Висконти, Феллини…
 - Феллини я считаю великим режиссёром. И что касается ассоциаций, то они едва ль не в каждом его кадре.
 - Но не лобовые же намёки на подлость существующей власти! Там тонкость, парадоксальность мира, его иллюзорность, философия… Ассоциации ассоциациям рознь.
 - А у меня, выходит, лобовые? – осведомился Ульянов таким тоном, что при 115 градусов Цельсия спина моя похолодела. - Парадоксально вот что – актёр, оторвавшийся от сегодняшнего дня. Кому он нужен, такой музейный экспонат? Не только актёр. Вовсе никому ничем не известный и не интересный при жизни художник, я имею в виду, поэт, живописец, музыкант, обретающий громкую славу после смерти – это великое исключение.
 - А большинство из импрессионистов и постимпрессионистов?
 - Во-первых, они были известны, конечно, уже при жизни. Может быть, картины и не покупали, потому что мода была на другое. Но их знали. А во-вторых, исключение, говорят, подтверждает правило.
 - Иными словами, вы хотите сказать, что если наши поэты Евтушенко, Рождественский, Вознесенский, художники Глазунов, Шилов знамениты при жизни, то, значит…
 - Вовсе ничего это не значит. Но особенно актёрство – дело сегодняшнее. Завтра будет завтра… Короче говоря, Наполеон притягивал меня. Мне показалось, что пьеса Брукнера даёт возможность выразить мысль, тревожащую меня. Отвратительны деспотизм, тирания, возникновение бесчисленного количества так называемых «сильных личностей», их бесовская жажда возвыситься над всеми, поработить, кем-то повелевать и диктовать свои условия.
   Мы сидели, завернувшись в простыни, на полках друг против друга. Взгляд Ульянова было трудно  выдержать. Его даже со сцены через свет рампы трудно выдержать. «В антракте  подошёл ко мне полковник, - как-то рассказывал он на даче после спектакля, -  и говорит: «Товарищ Ульянов. А что это вы мне всё в глаза, в глаза смотрите, когда играете этого своего Ричарда Третьего? А?» Я отвечаю: «Что вы, я не только вам, товарищ полковник, в глаза смотрю». – «Да нет… Вы всё время на меня внимание обращаете, в восьмой ряд, я же вижу. Вы что, хотите, чтобы я был соучастником этой вашей гнусности? Противно! Будто вы меня всё время втаскиваете в эту грязь! Даже после сцены на кладбище, когда бедную леди грязно Анну изнасиловали… Я советский офицер!» - «Ну, - смеюсь, - это, пожалуй, одна из лучших рецензий!» А он: «Не надо только смеяться, ничего смешного в этом не вижу!»
 - …Наполеон говорит: «Мой мир, каким я его вижу», - продолжал рассказ Ульянов. – Какое же проклятое это «я»! Которое, подобно лавине, разбухает, срывается и несётся, погребая под собой счастье, чаяния, мечты человеческие. Всё попирается, уничтожается ради этого «я». Сметаются все преграды, гибнет логика, смысл, правда, справедливость, законность, человечность! Не остаётся ничего, кроме «я». Сколько история видела этих раздутых «я»! Сколько крови пролито, сколько жизней уничтожено, сколько растоптанных ради ублажения этого «я»! В конце концов, все гипертрофированно раздутые личности лопаются со страшным кровавым треском! Такие вот примерно мысли кипели во мне, когда я вёз пьесу «Наполеон Первый» в театр.
 - Жуть! Так и слышен кровавый треск… И что сказали в ответ на ваш страстный монолог в поэтическом Театре Вахтангова под руководством Евгения Симонова?
 - Главному режиссёру нашего поэтического пьеса показалась слишком мелкой, поверхностной, легковесной. Другому показалось, что эта пьеса не соответствует истории. Третий не увидел меня в роли Наполеона…
 - Интересно, кто это был?
 - Не буду называть. Короче, места в планах театра для этой пьесы не нашлось. И никому оказался неинтересен Наполеон. Никому, кроме меня, не нужен. И начал я играть исключительно часто получаемую роль – «глас вопиющего в пустыне». Повопив, устав и,  в конце концов, смирившись…
 - Вот что примечательно, Михал Алексаныч: виду-то вы не показывали! Я хорошо помню те месяцы, когда вы, как потом выяснилось, мытарствовали с «Наполеоном»… Вы не ходили «свой не сам», как выразилась Алла Петровна, переживая, но по другому поводу.
 - А что ж мне близким жизнь отравлять?
 - Как это делает подавляющее, абсолютное большинство деятелей искусств.
 - И я уже стал привыкать к грустной мысли – Наполеона никогда не сыграть. Да сколько этих задуманных, вожделенных, выпестованных, но не сыгранных ролей!.. Но вдруг оказалось, что в другом московском театре происходила приблизительно такая же вечная актёрская борьба. Ольга Яковлева, замечательная, как ты знаешь, актриса Театра на Малой Бронной, давно уже болела Жозефиной. Кстати, превосходнейшая, великолепная роль. Давно и безнадёжно болела. И так сложилось – опять его величество Случай! – что у Анатолия Васильевича Эфроса появилась возможность начать репетировать пьесу, а кто-то подсказал ему, что, дескать, Ульянов вроде бы бредил этой ролью. А так как мы уже много лет договаривались что-то вместе сделать, то Эфрос и позвонил мне – я поначалу не поверил в своё счастье. Действительно, уж очень вдруг сошлись все концы, и возникла сказочная прямо-таки ситуация – как в «Тысяче и одной ночи». И началась работа. Я оказался гастролёром в Театре на Малой Бронной. Трудно, тяжко было. И свои ревновали, мол, предал, и к чужому театру, где не особенно рады были гастролёру, надо было приноравливаться. И к залу привыкать – старался говорить тише, потому что привык играть на сцене Театра Вахтангова, где в зале сидит тысяча с лишним человек и акустика отнюдь не на уровне древнегреческих театров…
 - Предлагал я вам попробовать на Акрополе, - встрял я, понимая, что время в сауне подходит к концу, а до главного мы ещё не договорили, да и вообще, честно говоря, желая поскорей закончить, выбраться наверх, где солнце, море, заграница…
 - Замечательное было время, когда мы репетировали «Наполеона Первого» с Эфросом и Ольгой Яковлевой. Но сыграли мы этот спектакль всего раз двадцать.
 - Мечтали, вынашивали, пробивали, репетировали в муках – и всего двадцать спектаклей, которые увидело от силы несколько тысяч человек, притом случайных в большинстве своём, просто купивших билеты?! Вы, Ульянов… И на плёнке не запечатлели?
 - Такая вот актёрская наша доля, - пропаренно, горьковато-кисло улыбнулся Михаил Александрович. – И то сказать: никто ж не неволил…
 - Наполеон у вас какой-то нестандартный.
 - Ориентации, как теперь говорят?
 - Ха-ха-ха!

 - Не в смысле, конечно, «голубизны», он «голубым» и не был, но мы ставили себе целью извлечь из-под исполинской пирамиды славы его частную жизнь, человеческую суть. Да, он велик, грозен, он стирал границы Европы и Африки, прочерчивал новые… Но для нас ключевой стала последняя фраза этой блестящей с точки зрения драматургии пьесы, последняя её фраза. Когда Наполеон проигрывает – уже после ухода из Москвы, - Жозефина спрашивает его: «И что же остаётся?» - «Остаётся жизнь, которую ты прожил», - отвечает он. То есть ничего.
 - Как это ничего, Михал Алексаныч? А если бы вас вот так вот Алла Петровна спросила, ну, скажем, после провала какого-нибудь спектакля? Или фильма, режиссёрского вашего дебюта «Самый последний день», например?
 - Я говорю об императоре – ни прочерченных им границ не остаётся, ни походов… Остаётся только жизнь человеческая, единственная ценность, единственное, что по-настоящему было. Всё остальное – тлен.
 - Я согласен с вами, конечно, но не совсем. Поддать?
 - Поддай маленько.
   Я плеснул на камни воды, побрызгал экстракт мелиссы, лаванды, ели, капельки которой вспыхнули полудюжиной пахучих огоньков.
 - Ещё?
 - Хорош. Так вот заканчивая с Наполеоном – мне интересно было его как мужчину сыграть. А не как историческую личность. «Мужчина может спасти государство, - говорил Юлий Цезарь, - править миром, стяжать бессмертную славу, но в глазах женщины он останется безмозглым идиотом»... Он, Наполеон, оставлял её, возвращался к ней, ревновал дико, он места себе без неё не находил… Он вырваться не мог из-под её власти… И она использовала по отношению к нему всё женское искусство обольщения, хотя тёмная это история, наставляла она ему рога или нет… Но даже такое мощное трепетное, постоянно обновляемое чувство к женщине пасует перед одержимостью диктатора, мечтающего владычествовать над миром. Обладание миром для Наполеона выше счастья обладания даже самой любимой и желанной женщиной. Я чувствовал эту сшибку между чувством к Жозефине и долгом, как он его понимал. Она – его жертва. Но и сам он – жертва. Этот человек – владыка мира – на самом деле был не властен в себе самом: зависимый, подчинённый, трагически несчастный. Есть в спектакле сцена: Наполеон, его братья и вся остальная родня (а у него, как у всякого корсиканца, было десятка полтора братьев и сестёр) – и он орёт на них, как на прислугу, по той простой причине, что все они были ублюдки и хапуги, они только и знали: «Дай! Дай! Дай!» Его братья: король Неаполитанский, Сицилийский, герцог Испанский… Он им раздавал земли и королевства, а они его предали… Он сам себя судит: «Кто я? Император? Нет, авантюрист, сделавший себя императором. Пират, присвоивший себе корону Карла Великого»… Не предаёт его лишь Жозефина. Но император берёт в нём верх – он предаёт Жозефину.
   Ульянов вышел, окунулся в купель с холодной водой и вернулся в парную.
 - Можно ли это назвать предательством – вот вопрос, - продолжал я умничать, тоже окунувшись и захватив из холодильника запотевшую бутылочку «Гиннеса». - А что было бы, если б он с этой своей Жозефиной на веки вечные остался? «Мужчина, допускающий, чтобы им помыкала женщина…» Мало ли таких было – которые остались. Уцепившись за юбку, а то и спрятавшись под неё… Тема предательства – одна из самых популярных. Начиная с «Нового Завета». Впрочем, гораздо раньше. У вас, Михал Алексаныч, в творчестве сплошь да рядом – то вас предают, то вы…
 - Знаешь, я одно исследование недавно читал. Не ручаюсь за точность, но сказано там вот что. Свобода личности была совершенно уничтожена, благодаря ужасной государственной системе и… - голос становился всё глуше, постепенно Михаил Александрович, оглядывая обшитый липовой вагонкой потолок и стены, особое внимание обращая на вытяжку, перешёл почти на шёпот, а я сидел, завернувшись в простыню, и не мог поверить в реальность происходящего, - постоянным произвольным арестам и заточениям граждан. Правосудие было уничтожено… Дикие битвы, беспощадные казни, предательства, бесстыдные измены… Моральная дезорганизация общества отразилась на людях. Всё делалось тайно, одно говорилось, а другое подразумевалось, так что не было ничего ясного и открыто доказанного, а вместо этого, по привычке к скрытости, к тайне, люди всегда ко всему относились с внутренним подозрением…
 - Намёк понял, - прошептал и я ему в тон, глядя на вытяжку.
 - Исследование «Общественная жизнь Англии XV века». Породившего Ричарда Третьего.
 - Кстати, я читал, что он совсем другим был – Ричард. Прогрессивным, образованным и много хорошего сделал для Британии. Пивка из Великобритании, из Ирландии, точней, не желаете – настоящий «Гиннес»?
 - Нет.
 - Вы так смотрите, что я тоже не буду ничего пить.
 - Пей, пей, конечно. Не увлекайся только - перед встречей с капитаном. Никто толком не знает, каким был Ричард, каким был тот или иной деятель. Но в театре должна быть позиция, определённая…
 - Тоже вопрос.
 - Вопрос, согласен. Можно верно размышлять и  точно называть главные проблемы сегодняшнего дня.
 - А называть необходимо лишь главные? Второстепенные – не удел искусства?
 - Ключевые проблемы, конечно. Я так всегда считал. Главные - но не угадывать главнейшего, пульсирующего. И тогда вроде бы как сеет актёр, художник, но в холодную, неподготовленную почву, и всходов нет. Вот говорят, искусство не может изменить жизнь. Бергман говорит, я его цитирую. А сам я не согласен!
 - Зачем же цитируете? Потому что Бергман? По-вашему, всё-таки может?
 - Я верю, искусство изменяет мир и улучшает людей, живущих в этом мире! Бетховен потрясает и тем очищает человека! Погрузившись в глаза Сикстинской Мадонны, ты видишь безбрежный мир, столь сложно прекрасный, столь близко понятный и в то же время так поражающе далёкий от тебя. Далёкий, но манящий. И ты не можешь оторвать глаз. А Достоевский!..
 - Переделал мир?
 - Он пронзает… Искусство тогда искусство, когда оно поражает, а не пересказывает давно известные истины и не жуёт мочало всем надоевших слов. Искусство должно потрясать! И тогда оно переделывает, улучшает мир. Пусть не весь – пусть даже одну в нём душу…
 - В этом круизе я узнал, что я вас совсем не знаю, Михал Алексаныч! И ваш Ричард – это что?
 - Мой Ричард – ничтожен, труслив и коварен. Я много читал, думал… В театре меня критиковали за эту работу. Говорили, король Ричард должен быть обаятельным, мягким, даже интеллигентным, чтобы этими своими качествами привлечь людей, обмануть. Я отвечал, что вся структура его жизни, смысл поступков не соответствуют такому характеру. Он может только прикидываться таким – мягким, любящим, сочувствующим. А он другой – он просто театр разыгрывает перед людьми.
 - Но почему ему верят?
 - В том-то и ужас, трагизм, подлость жизни: я, зритель, понимаю, что это дурной спектакль, розыгрыш, блеф, туфта – а занавес этого театра закрыть не могу. И сижу, смотрю. И аплодирую вместе со всеми. Сотворив себе кумира. Блистательный злодей, блистательный актёр… Помнишь, монологи Ричарда обращаются прямо к публике? Он похваляется: «Ну не молодец ли? Хороша работка?» И как бы делится сокровенным…
 - Знаете, что рассказывал Максим Суханов, который играл вашего приспешника, немногословного убийцу, по вашим, Ричарда Третьего, приказам душившего и закалывавшего людей? Что вы так заразительно играли, что когда он пришёл после спектакля домой, ему хотелось продолжать выполнять ваши приказы. Притом не только убивать, но и оберегать вас, потому что не только злодейские краски в вашем Ричарде, но и щемящие, пронзительные. 
 - Правда? Максим талантливый парень… Та самая сцена с леди Анной у гроба её свёкра, убитого Ричардом. По-разному решали её в разных театрах в разные времена. Кто трактует как момент зарождения любви леди Анны к Ричарду в ответ на его влюблённость, кто – просто как женскую слабость, отчаяние, поиск опоры… А мы с режиссёром так мыслили: он насилует её тело и душу, и она от этого ужаса готова на всё согласиться, даже на брак с ним. А ему важно сломить её. Он борется не за любовь, а за корону.
 - Натуральная довольно-таки сцена. В вашем исполнении многие и не ожидали.
 - Это почему?
 - Помните, у вас на дне рождения Марина Неёлова рассказывала, как вы с ней снимались в телевизионном фильме и по сценарию должны были лечь в постель, но, сколько ни уговаривал режиссёр, наотрез отказались снять брюки? Галина Борисовна Волчек ещё подтрунивала, что Аллы Петровны опасаетесь.
- Кстати, смешной эпизод связан с этой сценой в «Ричарде». В Тбилиси я играл её в концерте вместе с замечательной грузинской актрисой Медеей Анджапаридзе. Она и говорит мне, ещё перед репетицией, со своим неповторимо обаятельным акцентом: «Только ложиться на меня нельзя: у нас это не принято».
 - Вы так порой достоверно играете, что всё-таки не оставляет чувство, как бы вы не отнекивались, что нечто подобное мучило, терзало и вас. Раздирали противоречия… а вы их в себе давили, давили в себе нещадно.
 - Я актёр.
 - Мой отец любит рассказывать, как писатели пришли к Сталину. И Фадеев якобы спросил, не пора ли взяться за эпохальный роман о 37-м годе. Берытесь, таварищ Фадэев. Еслы чувствуэте сэбя Шекспиром.
 - Я всего лишь актёр, - сказал Ульянов. – А что касаемо Сталина…
 - Любопытно, вы, сыгравший маршала Жукова, командовавшего Парадом Победы, в жизни Сталина  видели? Сталинскую премию не он лично вам вручал?
 - Не лично, конечно. А Жуков не командовал, а принимал Парад Победы.
 - Я в курсе. Но так более эффектно звучит.
 - А сначала подразумевалось, что принимать будет сам Сталин. Сел он во время первой репетиции на лошадь, посидел, сказал: «смешно»…
 - Всё-таки с юмором был мужик.
 - Ещё с каким!.. В 1952-м году я получил пригласительный билет на Красную площадь в день празднования 35-летия Октябрьской революции. С моего места, на трибуне возле ГУМа, хорошо был виден Мавзолей и всё, что происходило на правительственной трибуне. А сценарий празднования расписан по секундам, долям секунд. Во столько-то руководство страны во главе со Сталиным появляется на трибуне, во столько-то из ворот Спасской башни Кремля выезжает машина с министром обороны. На объезд им войск и взаимные приветствия отведено тоже жёстко регламентированное время. И всё это заранее отрепетировано, рассчитано, любая задержка, сбой во времени исключены: в 10.00 под бой курантов на площадь вступят войска. Этот момент – как выстрел из стартового пистолета для всех без исключения служб, задействованных в праздновании: для телевидения, радио, авиации и так далее и тому подобное. Для всей страны. А тогда получалось – и для мира. Всё шло строго по плану. Но после того как командующий парадом отдал рапорт принимающему парад и оба они поднялись на трибуну Мавзолея, чёткий график был нарушен: Сталин, не спеша, даже вроде бы улыбаясь…
 - Раскуривал трубку?
 - Нет, трубки я не видел. Он просто спокойно, чуть улыбаясь, начал что-то говорить одному из маршалов. На Красной площади по стойке «смирно» застыли войска, замерли люди на трибунах в ожидании начала торжества, страна приникла к телевизорам и радиоприёмникам… А Сталин на виду у всего мира продолжал спокойно говорить. В такой момент! Я был потрясён. Просто ошеломлён. На моих глазах этот человек остановил время! Вот это власть! Я уверовал во всемогущество Сталина. Не я один – десятки миллионов людей верили…
 - Алла Петровна рассказывала, как вас с ней на похоронах чуть не задавили.
 - Да, могли мы с твоей будущей тёщей погибнуть. Мы продвигались вместе с очередью от Неглинки к Трубной площади…
 - Плакали?
 - Нет. Но горе было всенародное.
 - И Алла Петровна слезинки не проронила?
 - Ближе к Трубной толпа становилась всё больше и больше. В какой-то момент мы почувствовали, что нас влечёт, помимо нашей воли, куда-то вперёд. Затягивает, словно в воронку. С неимоверными усилиями мы стали выбираться, выдираться, вытаскивать себя из толпы. Вдоль улицы плотно один за другим стояли «студебеккеры», так что просочиться к домам даже тоненькой Алле было невозможно. С трудом мы отыскали лазейку и очутились в каком-то проходном дворе. Через дворы, проломы, сквозные подъезды, по каким-то чёрным лестницам, балконам, крышам мы добрались до Пушкинской улицы и там, уже совсем вблизи от Дома Союзов, влились в очередь…
 - Вот это я понимаю – патриотизм!
 - …и спустя какое-то время вступили в Колонный зал.
 - Простились?
 - Смешно тебе? А на другой день мы узнали, что на Трубной площади в давке погибла уйма народу.
 - Смешного мало. Мою тётю Наташу там тоже почти раздавили. Поддать жарку на посошок?
 - Всё, хватит. Пора.
 - Михал Алексаныч, если всё-таки вернуться к Наполеону… Понимаю, вопрос идиотский. Но всё же: а вы бы что выбрали, если б на одной чаше весов лежала, фигурально выражаясь, Алла Петровна, а на другой – карьера актёра? Если б она сказала: или я, или…
   Ничего не ответил Ульянов.
 - Дальнейшее – молчание, - выплеснул на камни напоследок я с фальшивым пафосом  полный ковш воды.            
                х                х                х
   Под водительством старшего помощника капитана мы совершили экскурсию по «Белоруссии», снизу, с машинных отделений, где генераторы, турбины, валы, фланцы, датчики, мониторы, всё маслянисто блестит в ярком свете, дрожит, вибрирует, лязгает, качает, гудит, ревёт, шипит и где мы с Ульяновым задавали матросам вопросы, и до капитанского мостика, пеленгаторной палубы и  чуть ли не самого пеленгатора. После экскурсии старпом (которого я назвал чифом, изображая чуть ли не морского волка, мол, по Тихому хаживал и по Атлантике) проводил нас в каюту капитана, где и отдал честь.
   Капитан наш, картинно красивый, скульптурно сложенный, с выправкой под Андреевский стяг, ростом шести с половиной футов, был в этот день (рождения, как мы потом узнали) особенно хорош, весь в бело-золотисто-голубом. Он по-английски, с оксфордским прононсом беседовал с кем-то по рации, когда мы вошли гуртом.
   По-морскому открыто улыбнувшись с почтительным поклоном, он приложил большую сильную отменной лепки руку к груди, прося прощения за то, что отвлекают, и предложил хозяйским жестом располагаться в глубоких кожаных креслах вокруг обширного журнального столика из каких-то экзотических пород древесины.
   Антураж капитанской каюты площадью метров в пятьдесят квадратных, с огромными окнами, смущал своим изысканным магическим романтизмом, возбуждал дремавшие комплексы, будировал некие мечты, давно, с зарёй туманной юности погасшие.
   Из боковой двери, за которой, видимо, располагался буфет капитана, появилась буфетчица капитана Настя, здесь не такая, к какой мы привыкли в ночном баре, другая: сосредоточенная, неприступная, причастная к чему-то (чему, безусловно, можно было позавидовать). Нас с Леной, выпивших у неё с рук, можно сказать, не один десяток джин-тоников, подчеркнуто вежливая, с приклеенной на полных, но не столь здесь чувственных, с более сдержанной, без блёсток помаде, устах, она будто не узнала.
 - Что вы предпочитаете в это время? – осведомилась Настя, изящно подкатив по ворсистому ковру столик на колесиках, уставленный спиртными напитками всего мира, и слегка, в абрисе бутылки дорогого французского шампанского «Вдова Клико», изогнув стан. –Whisky «Black label», gin, campari, martini, bacardi, «Martell», «Courvoiseer», «Hennessy», «Tequila gold», - названия она, натасканная, видимо, капитаном (я вспомнил Антуана Грищенко из «Бега»: «Жё… жё… ле куто, ножи чищу, Парамон Ильич») перечисляла с произношением страны-производителя, - разнообразные коктейли: mohito, bloody Mary, которую предпочитает наш капитан…
 - Грэй, - добавила Алла Петровна, отдав предпочтение старому доброму коньячку «Арманьяк», гревшему душу даже названием, созвучным с её фамилией.
 - Что, простите? – не поняла Настя, скользнув взглядом по надписям на этикетках бутылок.
 - Капитан похож на капитана Грэя из «Алых парусов», каким его сыграл в фильме Вася Лановой. Такой же красивый, статный, обходительный. А вы, Настенька, Настю Вертинскую напоминаете в роли Ассоль. Здесь, рядом с вашим капитаном, - уточнила А.П. – Не в ночном баре «Арлекин», где наши мужики на вас пялятся.
 - «Орион», - поправила зардевшаяся Настя. – Так назывался бриг, на котором служил Лонгрен, отец Ассоль.

 - Точно! – воскликнула обрадованно Лена (она как-то рассказывала мне, что когда была маленькой, специально не спала, ожидая отца после спектаклей, чтобы он почитал «Алые паруса» или «Маленького принца», которые обещал когда-нибудь прочитать по радио и «всем детям СССР»). – А я-то думаю: откуда я знаю это название?!
   Капитан, закончив разговор, ещё и ещё извинившись, утопив в своей большой сильной  руке неслабые кисти А.П. и Елены и поцеловав их, присоединился к нам. Глаза у него были синими, опушенными густыми ресницами.
 - Я думала, таких красивых капитанов в нашем Морфлоте не бывает, - выдала А.П., попросив Настю повторить с коньячком.
 - Спасибо, - сказал капитан, поспешив сам обслужить гостью – в том числе и чтобы не заметили чуть проступивший из-под мужественного средиземноморского загара на щеках нежный  румянец.
   Зашёл непринужденно-принужденный разговор, говорил в основном капитан: о погоде, о циклоне, который движется с Атлантики, но «Белоруссию», скорее всего, уже не настигнет, разве что заденет краешком уже за Мальтой, о том, как на траверзе Монтевидео в позапрошлом году попали в самый эпицентр тамошнего циклона с ураганным муссоном и мало не показалось, о том, как в тумане чуть не протаранили на входе в порт Кингстона сухогруз, у Веллингтона в Новой Зеландии видели летающую тарелку, высветившую их в ночном океане мощнейшим прожектором, а неподалеку от Кейптауна прямо на траверзе мыса Доброй Надежды попали на стыке Атлантического и Индийского океана в штормягу…
 - Вы были на мысе Доброй Надежды?! – уточняла Елена, огромные вытянутые глазищи её округлялись.
 - Там нет возможности пришвартоваться – скалы, Леночка, - объяснял капитан. – Но проходил раз двадцать.
 - А в Японии бывали?
 - Неоднократно.
 - А в Перу?.. А в Бразилии?.. А в Гренландии?..
 - Вы женаты, капитан? – осведомилась А.П., многозначительно взглянув на стройные, струнные на высоких каблуках ноги Насти.
 - Женат.
 - Как зовут супругу?
 - Ваша тёзка – Аллочка.
 - Не может быть! Любите?
 - Алла… - Ульянов мрачно заелозил в кресле.
 - Очень! – ответил капитан – Настя громко звякнула бутылкой о фужер.
 - А дети есть? – продолжала светскую беседу А.П.
 - Двое, Наденька и Валерка. Вот они, - капитан поднялся, взял стоявшую в рамке на столе семейную фотографию, показал. – Скучаю без них.
 - Симпатичная у вас Алла!
 - Алл-л-а-а… - тянул сквозь зубы Ульянов, как мусульманин на намазе.
 - Спасибо, я обязательно передам. Знаете, у нас традиция: я из каждого порта ей открытки отправляю. Уже почти полторы сотни накопилось. Даже из таких мест, где до нас русских вообще не было. Сорок три страны, пять континентов…
 - Вы такой молодой, когда же всё это успели?! – воскликнула А.П., отведав «Tequila blanko». - Не жалеешь, Миш, что не моряк? – спросила.
 - Нет, - отрубил Ульянов. И по взгляду его я понял: ревнует! Свою Аллу.
   Настя предложила сигареты восьми марок, американские, английские, французские, а также голландские сигарильи и гаванские и доминиканские сигары - на выбор. Я хотел взять самую большую сигару и вспомнить молодость на Кубе, но в последний миг, встретившись взглядом с Ульяновым, сделал вид, что правую руку протянул, чтобы почесать за левым ухом.
 - А это правда, - вступила Елена, чтобы отвлечься, не поддаться искушению и не закурить при отце любимый «Salem», - что капитан на корабле - царь, бог и воинский начальник? Полновластный - в буквальном смысле? И если он, вы, например, дадите команде приказ даже выбросить кого-нибудь, меня, скажем, за борт, то…
 - И за бо-орт её броса-ает в набежа-авшу-ую вол-ну, - глубоким бархатным баритоном фальшиво пропел капитан. – Вас, Леночка, обязательно – как персидскую княжну… - Он так посмотрел из-под ресниц на мою законную супругу, что мне захотелось выплеснуть на него, бело-золотисто-голубого, «Кровавую Мэри».
 - Нет, серьёзно! – не унималась Лена.
 - А серьёзно, то если бы вы, например, Леночка, затеяли бунт на корабле и… в общем, существует международное право, по которому…
 - Имеете право выбросить за борт?!
 - Нейтрализовать, скажем так, - капитан обволакивающе улыбался, – буфетчица Настя смотрела на него от противоположной стены прищурив левый глаз, будто в оптический прицел; не проста эта синеглазая казачка с косой, подумал я. – А почему вас, Леночка, это интересует? Знаете, когда я только назначен был сюда, Владимир Семёнович Высоцкий с Мариной Влади совершали круиз на «Белоруссии». Почти по такому же маршруту, как вы  сейчас. И Высоцкий тоже всё интересовался: а что если бунт на корабле?..
- А что ещё он делал? – по-дурацки спросил я, тут же почувствовав крапивный ожог от взгляда Елены (однажды в присутствии Ульянова я стал восхищаться работой Буркова, ехавшего с нами в машине с какой-то премьеры – Лена потом мне устроила ревностную взбучку, мол, в присутствии Ульянова хвалить каких-то артистов!..).
 - Просил, чтобы ему разрешили перед пассажирами выступить за деньги, но мы добро из Москвы на это не получили. Да и кто бы из иностранцев стал платить валюту, ничего не понимая? А нам, команде, пел: «Охоту на волков», «Слухи», «Ой, Вань, гляди, какие клоуны», «На судне бунт»…       
 - Марина Влади, наверное, влюбилась в вас, капитан, признайтесь? – спросила А.П.
 - Да что вы, Алла Петровна, они друг другом были заняты! Высоцкий, помню, на руках по палубе выхаживал от счастья, по тарелкам стрелял… В казино в Монте-Карло проигрался, у них скандал на этой почве был…
 - Спасибо огромное, - промолвил Ульянов, вставая.
 - На посошок? – предложил капитан.
 - Спасибо, нет.
 - Может быть, Irish coffee с сигарой «Monte Cristo» или «Churchill»?
 - Спасибо, не курю.
 - У такого капитана Грэя любая бы за счастье сочла быть Ассолью, - ободряюще улыбнулась Насте А.П., уже не совсем уверенно после нескольких рюмок координируя дикцию и пластику. – Пусть даже в качестве буфетчицы…
 - Алл-л-а-а, нам пора… - казалось, что намаз Ульянова приближается к кульминации и не сулит ничего хорошего, когда А.П. троекратно расцеловывала  склонившегося к её руке галантного красавца капитана.
   Прощались минут десять: капитан рассказал ещё пару случаев из своей богатой мореходной биографии и свежий анекдот.
 - Миш, а ты, никак, взревновал? – рассмеялась тёща, когда вышли на палубу. – И ты, Серёжа – Ленку… Ха-ха! Да, это тебе не на пишущей машинке тюкать целыми днями – мужик мир повидал, кораблём командует, английский от зубов отскакивает…
 - Да я-то как раз жалею, что не моряк, Алла Петровна, - признался я.
 - А вы заметили, как он очаровательно краснеет, этот морской волк! Как красна девица… Взревновал, Миша, скажи честно?
 - Нет. Хлыщ он – наш этот капитан. Держит, пользуется девчонкой…
 - А тебе завидно? Не спорю, деваха хоть куда!
 - Мне кажется, он её не особо держит, пап, - возразила отцу Елена. – Она сама держится. И пользуется.
 - Мало ли что сама!
 - Мир видит, валютку какую-никакую, уж побольше нашего, кстати, имеет, да ещё с таким мужиком! – согласилась А.П.
 - Капитан он, может, неплохой, но хлыщ, - твердил Ульянов.
 - Что ты заладил – хлыщ да хлыщ! Что это вообще такое? Трава какая-то ваша сибирская? И чего ты на него взъелся? Настоящий мужик!..
 За обедом Михаил Александрович не проронил ни слова. Разделавшись с паштетом из гусиной печёнки и супом-кремом из диких грибов с чесночными зубчиками, он мрачно пережёвывал соте из баранины с острым соусом, брокколи и лапшой, задумчиво поглядывая на официантку. С колышущимся от смеха бюстом Оксана рассказывала Алле Петровне о том, как за ней ухлёстывает здесь немец-старпёр, воевавший под Сталинградом против наших:
 - Битэ-дритэ-фрау-данкэ-щён!.. По-русски трохи гутарит, в плэну у нас в Сибири быв!
 - Может, у тебя там был, Миш, в Таре?.. Не в духе сегодня наш Михал Алексаныч. А они таких, как вы, любят, Оксаночка!..
   Я думал, как мне казалось, примерно о том же - об Оксане, Насте, о Марине, которая, слава богу, сошла с теплохода и была благополучно встречена мужем-итальянцем в Генуе. Думал о Елене. Об искушениях.
   Не позволил он ей стать актрисой. Хотя, конечно, в любой театральный институт, во ВГИК двери для дочери Ульянова были распахнуты. Режиссер Элем Климов, когда она ещё училась в школе, предложил ей небольшую роль в картине «Агония» о Григории  Распутине. Чтобы загладить, спустить на тормозах. Потому как на роль Распутина пробовал самого Ульянова. «Когда Элем Германович меня пригласил попробоваться на Распутина, - отвечал на вопрос из зала на одном из творческих вечеров Михаил Александрович, - он рассказывал нам страшные подробности из жизни Распутина, которые холодили кровь… Такая мощнейшая роль – подарок в судьбе актёра! Но Элем искал актёра, внешне похожего на Распутина, с его белыми, страшными глазами… Я не был утвержден. Обидно! Но что ж поделать… Дальше мы с Элемом разошлись…» А Елена рассказывала, что однажды пришла домой из школы и, услышав, как отец разговаривает по телефону, обомлела. Потому что никогда его таким не слышала и не видела. Он разговаривал с Климовым. «Негромко. Но лучше бы кричал». И самым мягким в разговоре был настоятельный совет снимать в фильме «Распутин» свою дочь, если она у него, конечно, имеется. А его, Ульянова, семьи не касаться. «Отец в театр уехал, я подошла, гляжу  - телефонная трубка расколота, с такой силой он её швырнул». - «Рассерчал, что на роль не утвердили?» - предположил я. - «Очень на отца это похоже… Нет, конечно. Неутверждения после кинопроб он переживал, естественно, но в себе, виду никому не показывал. Он просто запретил мне идти в актрисы». – «Запретил – и всё?» - «И всё».
   После блюда с сырным ассорти и крекерами, кофе и десерта - клубники со сливками, печёных яблок, дюжины видов пирожных и мороженого «Медово-миндальный сюрприз», восточных сладостей, всевозможных фруктов – объявили учебную шлюпочную тревогу.
 - Так неохота, - сказала Лена. – Поваляться бы у бассейна…
 - «Согласно Международной Конвенции участие всех туристов в учебной тревоге обязательно! - с выражением, с торжественным нажимом, точно приказ Верховного главнокомандующего,  зачитал выдержку из Программы дня Ульянов. – Просим ознакомиться с инструкцией по тревоге, запомнить номер своей шлюпки, а по сигналу тревоги взять свой спасательный жилет и прийти в музыкальный салон на инструктаж». Кому-нибудь что-либо неясно?
 - Всем ясно всё, - пробубнила Лена.
   После отбоя шлюпочной тревоги, по которой пассажиры весело облачались в спасательные жилеты, свистели в свистки, делали вид, что занимают свои места в  шлюпках, мы загорали возле бассейна. Я потягивал холодное баночное голландское пиво, упаковку которого по указанию Насти нам принёс матрос Мотовилов, всё время норовивший в присутствии Ульянова встать по стойке «смирно», вытянуть руки по швам.
 - Разрешите идти?! – рявкнул матрос, вспугнув дремавших в шезлонгах на предвечернем солнце французов, немцев, англичан.
 - Ступай, ступай, голубчик Мотовилов, - отослала его томным царственным жестом Алла Петровна, а Михаил Александрович поднялся, чтобы поблагодарить, пожал матросу Мотовилову руку.
 - В таких случаях на чай, мам, принято давать, - заметила с усмешкой Лена.
 - Самим бы кто дал, - отвечала А.П., настигнутая после возлияний у капитана и более чем обильного обеда жаждой, безуспешно пытаясь открыть банку пива.
   Я помог тёще. Ульянов тем временем, нацепив на нос очки, листал томик Н.В.Гоголя, который взял с собой в круиз, потому что предстояла запись на радио «Мёртвых душ».
 - Почитал бы нам, папуль, - сказала Лена. – Заодно бы и порепетировал, а?
 - Да неудобно здесь, что ж я буду… - огляделся вокруг Михаил Александрович.
 - Во-первых, они всё равно не поймут, - уговаривала Лена. – А во-вторых, и жаль, что не поймут, но мы-то поймём, почитай, ну, тихонько… Ты просто гениально читаешь Гоголя!
   Ульянова невозможно было уговорить что-либо прочитать в компании, это было исключено, я ни разу не слышал. Но в семье, в охотку, в настроении – случалось.
 - «…Читатель, я думаю, уже заметил, что Чичиков, несмотря на ласковый вид, говорил, однако же, с большею свободою, нежели с Маниловым, и вовсе не церемонился, - тихо, робко, сомневаясь, к месту ли, как бы разминая пластилин перед лепкой, стал читать Ульянов. - Надобно сказать, что у нас на Руси если не угнались ещё кой в чём другом за иностранцами, то далеко перегнали их в умении обращаться. Пересчитать нельзя всех оттенков и тонкостей нашего обращения. Француз или немец, - Михаил Александрович выразительно взглянул поверх очков на немецкую пару, полную, переваливающуюся со стороны на сторону, как утка, женщину и высокого, с военной выправкой седовласого её мужа, проходивших мимо нас со стаканами апельсинового сока в руках, - век не смекнёт и не поймёт всех его особенностей и различий; он почти тем же голосом и тем же языком станет говорить и с миллионщиком, и с мелким табачным торгашом, хотя, конечно, в душе поподличает в меру перед первым. У нас не то: у нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем иначе, нежели с тем, у которого их триста, а с тем, у которого их триста, будут говорить опять не так, как с тем, у которого их пятьсот, а с тем, у которого их пятьсот, опять не так, как с тем, у которого их восемьсот, - словом хоть восходи до миллиона, всё найдутся оттенки…»
 …Через много лет после того круиза, уже в XXI веке издавая журнал «Русский Миллионер», я познакомился с одним из наших мультимиллионеров, точнее, миллиардеров – владельцем десятков крупнейших торгово-развлекательных комплексов, рынков, казино, ресторанов, -   незадолго до того купившим бывшую дачу Л.И.Брежнева на Сколковском шоссе, где мы его с семьей и фотографировали. «Понимаешь, Сергей, - за бокалом дорогущего французского вина излагал он, выходец из бедной северокавказской семьи, стопроцентный self made man, своё жизненное кредо, - ведь как происходит в жизни? Тот, у кого есть, скажем, десять тысяч долларов, и общается с теми, у кого десять, ну двадцать тысяч долларов. Тот, у кого миллион – с тем, у кого миллион или полтора. Тот, у кого сто миллионов… И так далее. А ты как думал?..» С теми, у кого всего «двести душ», он просто не разговаривал – с ними разговаривала его обслуга и его охрана.
   Перечитал страницу – и понял, что покривил душой. Что, в принципе, мой этот сарказм неоправдан и жалок. Потому что так было, так будет. Равный общается с равными, говорили римляне (всё-то они давным-давно сказали, даже скучно, господа). И Ульянов, уже состоявшийся, удостоенный, произведенный, награжденный, посвященный и т.д. и т.п., уже в «маршальском», так сказать, звании, общался с «маршалами» в той или иной области человеческого знания, деятельности, или, на худой конец, с «генералитетом». Дома у нас (у них с А.П. на Пушкинской или на даче) бывали такие же народные артисты, художники, всемирно известные музыканты, академики, ученые, медики, писатели, удостоенные Государственных премий его земляки-сибиряки - Виктор Астафьев, Валентин Распутин… Да и логично это, по большому счёту.
   А к Распутину я, молодой тогда писатель, не преминул подкатить: мол, уважаю, почитаю, не почитаете ли вы, Валентин Григорьевич, мои опусы?.. Помню, к Василию Белову там же, в доме Ульянова я обратился, посетовал, что плохо печатают молодых. Так он, небольшой такой, бородатый, с мужицкой хитринкой в глазах, с ленинским, я бы сказал, лукавым прищуром, просто, без дураков ответил (не прочитав ни одной моей строчки и не взяв рукопись, сославшись на командировку в Японию и вообще занятость, - но я-то прочитал во взоре знаменитого «деревенщика», «почвенника» плохо скрываемую и вполне объяснимую, закономерную неприязнь ко мне, зятю Ульянова, встреченному в пятикомнатной квартире в центре Москвы, тогда как он сам начинал, разгружая вагоны на каком-нибудь вологодском полустанке): писать, уважаемый коллега, надо лучше, тогда и печатать будут. Правильно, Василь Иваныч, почему-то обрадовалась моя тёща, будут, если лучше…

Распутин же сочинения взял. Даже сказал спасибо, что меня повергло в смущение. И месяца через полтора, когда я и думать об этом забыл, приходит письмо из Иркутска. Добрый десяток страниц, исписанных его уникальным бисерным почерком. С подробным обстоятельным и деликатным, как всё у него, разбором моих рассказов, по которому чувствовалось, что прочитал он тексты от корки до корки. Было там, например, такое (похвалюсь): «В письме, Сергей, Вы профессионал, в этом нет никаких сомнений, и Вы это знаете, но Вы, чудится мне, не используете и пятой, а может, и десятой части своего таланта. Вы не ставите перед собой больших задач – его и не требуется в полной мере. А попробуйте взяться за большую, очень серьёзную вещь, за главную, которая бы потребовала всего, что в Вас есть, и больше того… Упаси меня Бог ставить Вам в пример, сравнивать, но я бы, на Вашем месте, Сергей, обратил внимание на творчество Михаила Александровича Ульянова, к которому Вы имеете отношение. А именно на масштабность работ, на которые он, притом смолоду, тратит время, силы, жизнь… это всегда значимое, значительное, важное, самое главное…» Произвело на меня тогда впечатление письмо Валентина Григорьевича Распутина. Я его перечитывал десятки раз. Всё готовил себя к тому, чтобы взяться за… своих «Братьев Карамазовых». Подумывал грешным делом даже, уж не замахнуться ли на «Войну и мир»… И замахнёмся! – рычал внутренний голос, казавшийся похожим на победный хрип Высоцкого. Но был то детский писк на лужайке, выражаясь словами моей тещи Аллы Петровны Парфаньяк.  Так, по существу, и не взялся, верней, брался, да не закончил, погрязнув в суете сует и томлении духа конца 80-х, 90-х, мужества не хватило, воли, трудолюбия, время изменилось... Оправдываться можно чем угодно. Но это уже из другой оперы.
 …Слушая «Мёртвые души», я думал о том, что Ульянов обладает даром не только на равных или почти на равных, но и ровно, одинаково общаться (я тому свидетель) как с членами Политбюро ЦК КПСС, с министрами, маршалами – так и с билетершей, рабочим сцены, сантехником, с дворничихой Рашидой во дворе, с мотористами в машинном отделении теплохода «Белоруссия», с матросом Мотовиловым. А это привилегия истинных, не обязательно по крови, аристократов.
   После представления капитана и офицеров в музыкальном салоне, началась  развлекательная программа «Будем знакомы». В своём коронном клетчатом пиджаке с золотыми пуговицами (учтя тот факт, что одежда рекомендовалась вечерняя, нарядная), заглянул ненадолго и Ульянов. Взял колу.
 - This millionaire drinks cola only, - послышалось из-за какого-то столика уже привычное.
 - Хоть кол на голове им теши: считают вас миллионером – и баста, - сказал я.
 - Знали б они, сколь бедна и неказиста жизнь народного артиста, - усмехнулся Ульянов.
 - Сколько Ленинская премия составила, если не секрет?
 - Давно это было. Семь тысяч. То есть получил я за «Председателя», а снимали мы год, даже больше,  стоимость одной автомашины «Волга».
 - По тем временам…
 - Ужасающая копеечность! Я когда играл Наполеона в Театре на Малой Бронной, пошёл к Зайцеву, заместителю министра культуры, его еще саблезубым зайчиком называли. Три часа молочусь, говорю, залы полные, билетов не достать, что же так унизительно смешно платите-то? А он мне на полном серьёзе: были б вы на гастролях в Саратове, скажем, получали бы целых 30 рублей, а сейчас имеем право платить только 20… Тяжек актерский хлеб. Старые знаменитые артисты ехали и едут к чёрту на рога играть концерты, чтобы хоть как-то свести концы с концами.
 - Говорят, тот же Владимир Высоцкий по пять двухчасовых концертов в день давал! Такое вообще возможно?
 - Да, он выкладывался. Но и мы, например, с Юлией Борисовой играли по пять концертов в день. Конечно, это несравнимо, но…
 - А сколько в театре актёр получает?
 - В академических театрах, в Малом, МХАТе, Вахтанговском – 400 рублей, это высшая категория. В театре не академическом – уже 270, будь ты хоть трижды Шаляпин. Дальше – ещё ниже и так до 100-120 и даже до 70 рублей в месяц.
 - В наше время?!
 - В наше, в наше. Концертные ставки – 9, 10, 15 рублей за концерт. В кино работа по договору, но тоже ерунда. Вот на радио можно действительно заработать. Но для этого надо, во-первых, читать «Тихий Дон», во-вторых, иметь ставку так называемого «золотого фонда» - 6 рублей за минуту. А у меня было 400 с лишним часов за 2 года. В актёрской среде смеялись: «Ульянов считает «Тихий Дон». Это, пожалуй, единственный случай, когда я получил реально много денег. По нашим, советским, конечно, меркам. Вот Гоголь, если всё в порядке…
 - Бог даст…
 - …будет – не четыре тома Шолохова, конечно, но всё-таки перспектива… Вы не поссорились с Ленкой?
 - Нет.
 - А что она такая надутая ходит?
 - Ужасающая копеечность, Михал Алексаныч! Грядёт Стамбул, Гран-базар, а валюты у нас даже меньше, чем кот наплакал.
 - Мне Алла Петровна сказала, ты икру тут кому-то из пассажиров хотел продать?
 - Крышка у банки оказалась покорёжена. И стухла моя икра на жаре. А хотел, скрывать не стану. Тому бошу хотел загнать, который против нас воевал, а к нашей Оксанке клеится.
 - Смотри.
 - Обещаю, что больше вам на Старую площадь идти и просить за меня не придётся.
 - Ладно, спок.
   Я тоже вскоре поднялся на офицерскую палубу. Заметил Настю в белом платье. Подошёл.
 - Что такая грустная была у капитана, Настёна?
 - Соврать или правду?
 - Конечно, соври.
 - Потому что через несколько дней всё кончится.
 - Что – всё?
 - Этот круиз. И вообще всё. Я впервые за границей. И в последний раз.
 - Почему в последний?
 - В следующее плавание пойдёт другая буфетчица. Мне говорили, он не повторяется. Ведь скоро мне уже двадцать.
 - Вся жизнь впереди, Настенька!
 - Вся жизнь спереди, как говорит одна моя бывшая одноклассница-путана.
 - Прав был Ульянов, - помолчав, признал я. – Но ты не расстраивайся.
 - А я и не расстраиваюсь. Мне предложение тут один датчанин сделал.
 - Что, так сразу?
 - Не сразу. Шесть дней приглядывался. Стоматолог. Свой двухэтажный дом в пригороде  Копенгагена имеет.
 - В пригороде?
 - И что-то ещё на Гренландии, которая, оказывается, Дании принадлежит.
 - А, ну это же другое дело – если на Гренландии.
 - Из нашего хореографического кружка, где я занималась, уже половина девчонок вышли за иностранцев.
 - Половина России скоро выйдет, - выдал я сентенцию.
 - А знаешь, почему?
 - Могу только предполагать.
 - Потому что мужики у нас – козлы…
   Ночью стоял на привычной уже пеленгаторной палубе, смотрел на любимое созвездие Гомера – Большую Медведицу, на Венеру, на Млечный Путь. Вдыхал море, раздувая грудную клетку до предела, чуть не до треска рёбер. И думал о том, что и Настя права: через несколько дней всё кончится. Будет другое. А такого круиза больше не будет. В этой жизни.