Александр Евсюков Добыча теневого гения

Фаустов
(Геннадий Калашников. Ловитва. – М.: Летний сад. 2022. – 216 с. – (Серия журнала «Плавучий мост»)

Каждая книга Геннадия Калашникова – штучна, особенна, выстрадана и добыта у природы и тайн подсознания. Как фильмы Тарковского или Алексея Германа. Новый сборник «Ловитва», в котором автор подводит определённый промежуточный итог, вобрал в себя меньше сотни стихотворений, написанных более, чем за полвека непрерывной творческой жизни. Тут можно было бы пожать плечами и с недоумением добавить: «всего лишь…». Тем паче, что многие стихослагатели успевают куда больше и написать, и предъявить свету за каждый календарный год, заодно успевая наследить и в прозе, и в критике, и в других областях возможного самовыражения.
Однако немедленно вспоминается легендарный ответ Юрия Олеши одному плодовитому автору на его претензию: «Мало же вы написали за всю свою жизнь, Юрий Карлович! Я всё это за одну ночь могу прочитать». Олеша тут же парировал: «А я за одну ночь могу НАПИСАТЬ всё, что вы за всю свою жизнь написали…» У меня нет сомнения – Калашников мог бы и может сейчас: и работоспособность, и техника это ему, безусловно, позволяют. Однако он поступает иначе, предпочитая намного чаще выступать опытным наставником и редактором, чем непосредственно автором. По собственному признанию, его «поиски продолжаются до сих пор. Беспроигрышных автоматических навыков я так и не приобрёл, всё время возвращаюсь к манящему, неуловимому, вечно дробящемуся ритму, к вечному началу». Думаю, это не столько сознательная стратегия или стечение жизненных обстоятельств, сколько результат высочайшей творческой ответственности перед собой, коллегами и читателем.
И вот ещё одно свежее подтверждение осознания автором такой ответственности: «разумеется, я ощущаю за собой любимых писателей, поэтов, любимые и не стареющие книги. Прошу прощения за самоцитирование: "всё, что прочел, оно с тобой всегда, и всё своим подсвечивает светом…" Не то что я напрямую им наследую. Но я живу в их постоянном присутствии. Они задают масштаб, устанавливают планку, меру вкуса, ниже которых нельзя опускаться». 
Поэтому вовсе не случайны и не легковесны в отношении Калашникова такие определения, как «рыцарь поэзии» или приверженец «стиховой аскезы», но наиболее верной мне видится характеристика, данная писательницей Светланой Василенко – «теневой гений». Да и само созвучие уменьшительной формы имени автора «Гена» и слова «гений», видимо, не совсем уж случайно. Конечно, поверять алгеброй гармонию и вталкивать живого поэта на высокий пьедестал я не стану, многое неизбежно рассудит время, но уже сейчас стоит сказать: и авторитет, и влияние творчества Калашникова на более молодых поэтов ощутимы. И причина этого не только и не столько в огромном опыте семинарской работы, сколько в самом уровне творчества, редком сплаве неустанного внутреннего поиска и новаторства с внешней традиционностью, гармонично включающей элементы архаики.
Названия калашниковских сборников, как правило, выходящих с интервалом в десятилетие, чередуются так: однословное – развёрнутое. Нынешний сборник назван единственным, при этом редким и даже загадочным словом. Что же такое эта самая «Ловитва»? Расширяя словарное значение, я бы ответил так: «добыча, созвучная с молитвой». Каждый раз автор под маской лирического героя ловит (хотя бы взглядом) нечто трудноуловимое и молит о чём-то пока неведомом.
Книга устроена необычно, но при этом вполне логичным образом. Сначала, будто пролог романа, из прозы послевоенной жизни рождаются непрошеные стихи (знаменуя момент, после которого больше, чем на пять десятилетий, наступает для автора время поэзии); затем берёт своё мемуарная проза вместе со стихами, максимально близкими ей по тематике; вслед за ней – собственно, воспоминания; а в качестве эпилога – обстоятельная литературоведческая статья Иосифа Фридмана. Каждое произведение и тем более каждый раздел плотно подогнаны и будто помножены друг на друга, и потому вся книга как целое гораздо больше и глубже, чем сумма вложенных туда текстов. Её явно недостаточно пролистать или прочесть наспех, с ней нужно вдумчиво прожить хотя бы несколько дней.
каждой песчинки кремнистый излом сделан подробно.
Волны от суши торопятся вспять, горбясь валами.
Что остаётся? Про всё рассказать
своими словами.
Теневым, но важным камертоном всей книги становятся птицы (не случайны и не проходящий интерес к ним автора, и выразительное изображение замершего в полёте сокола-пустельги на обложке). Они присутствуют во многих его стихах, особенно в первом разделе «Я – ловец и добыча». Зачастую тайные, беззвучные, незаметные и неслышимые другими: «Тяжёлая птица сутуло сидит на суку», «внутрь смотри забудь про земное зренье / слушай птиц бесшумных беззвучное пенье», «в небо с разлёта ударится птица», «Для рыб я птица, а для птиц я рыба», «коршун» и мелкие птицы, «соловьиная ветка», «и сильный тонкий свист / косых утиных крыл в стремительном полёте», «В глубине твоей прячется птица, / её голос беспечен и чист», «Даже птица подбитая влёт, / не совсем по прямой упадёт», «бензина павлиньи спирали».   «Ночью в скользком лозняке / коростель заплачет слезно». Каждый такой образ не умозрителен, напротив – подтверждён личным заинтересованным наблюдением и подчас глубоко скрытым, но несомненным сопереживанием. Каждый из этих образов уже стал законной творческой добычей, которой автор-охотник делится с нами читателями.
глаза чудовищ водяных
глядят на выжженную сушу
А здесь ощущение  чьего-то взгляда и незримого соприсутствия, от которого хочется замереть. Хорошо или плохо скрытая камера фиксирует наши неуверенность, поиски и страхи. Птицы, взгляды и иные неопознанные сигналы обозначают постоянное пребывание в тайном течении жизни Бога: неканонического, непривычного и вероятно не всемогущего, но гораздо более близкого и конкретного.
Что-то вдруг промелькнёт в суете,
с суетою настойчиво споря,
так ревущий прибой в темноте
говорит об огромности моря.
Отвлеченность больших величин
только малостью можно измерить,
есть ведь тысяча разных причин
и в бессмертье, и в вечность не верить.
<…> Тяжкий рокот ночной, этот вой
перемен и несчастий предвестье.
 А наутро посмотришь – покой,
каждый камешек вроде на месте.
Несколько кинематографически точных кадров и вот уже уход от суеты в кратковременное слияние с мощью стихии, явленную в стихах, даёт наблюдателю метафизическую передышку, подключение к иному измерению. Ну, а дальше ему предстоит вновь слиться с местностью, стать одним из «камешков», который «вроде на месте». Рано ушедший писатель и режиссёр Сергей Говорухин считал, что «в поэзии слово "ведь" – признак стихотворной немощности». Обычно именно так и бывает – неумелые пииты нередко латают этим союзом бреши в стихотворном размере. Но в данном случае слово употреблено совершенно осознанно (так же и образцово шаблонную рифму «кровь – любовь» можно встретить у целого ряда крупнейших поэтов, но у них она каждый раз обретает иное измерение).
Отмечу, что Калашников – мастер не показных филигранных аллитераций:
…чему поражаешься, выходя из дому –
обилию обликов облаков.
Такие созвучия, как и усиливающие повторы слов (как правило, в финалах стихотворений) являются важнейшим элементом его поэтики: «Зима, услышишь, зима», «живи без меня, живи без меня, живи без меня, живи», «Всё течет, Гераклит, и течет, и течет, и течет», «А ты, ночная птица, сипи, сипи, сипи: Гена, не спи не спи не спи не спи…» С помощью этих смысловых повторов воссоздаётся утерянная гармония, они не позволяют ни глазу, ни уху при чтении вслух проскользнуть мимо них и в итоге становятся зримым выражением трагического оптимизма поэта.
Наиболее автобиографичные стихи Калашникова, тесно связанные с конкретными датами, людьми и топонимами, помещены во второй раздел книги, названный «Каво люблю», по соседству с мемуарной прозой. Приметы скудного и при этом неисчерпаемо богатого послевоенного быта собраны в коробке скупщика-«фарябника»: «Чего там только не было: рыболовные крючки и лески, складные ножички, резиновые литые мячики, коробки цветных карандашей, ленты, иголки, в том числе и "иголки-цыганки", зеркальца, нитки "мулине", коробочки пудры "Кармен" с черноволосой красавицей на крышке». А вот важнейший момент личностного роста – мальчишеская инициация: «В очередной раз, когда лошадь подстегнули прутом, а меня подстегнул страх, в ожидании неизбежного падения я обречёно расслабился – и вдруг почувствовал ритм, в котором скакала Битва. Каким-то образом я понял, что мне надо слиться с этим ритмом, не напрягаться, не цепляться за лошадь, тем более что, кроме гривы, там и цепляться-то было не за что». Также выделю «Епифань» – короткое эссе из одной длинной фразы, своего рода вызов, успешную проверку прозаического дыхания.
Ещё один раздел «То, что было…» посвящён воспоминаниям о занятиях в студии одного из крупнейших и интереснейших поэтов ХХ века Бориса Слуцкого и о периоде работы в еженедельнике «Литературная Россия» в эпоху застоя. «Учитель и ученик, в почти аскетическом самурайском духе», – так говорится о строгих лишённых сантиментов отношениях с учителем. Вот наглядное свидетельство его трагичной судьбы: «Как я уже говорил, мы учились у Слуцкого вместо запланированных двух целых пять лет, вплоть до самого трагического события в его жизни: смерти жены – Татьяны Дашевской. Он даже нашёл в себе силы прийти после этого на занятия. По-прежнему прямой, подчёркнуто бесстрастный, решительным жестом прервал наши соболезнования, но когда "наш Борис Абрамыч" тяжело и как-то неловко сел, стало сразу видно, как он потух и сдал. По-моему, это было последнее наше занятие».
Окончанию следующего авторского эссе Калашникова «На берегу Цветного бульвара» не хватает завершённости, внутреннего финала. Вместо этого именно в нём ощущаются удивление, даже некоторая растерянность и острое желание вынести из тумана времени ценные подробности уходящей эпохи. Поэтому предположу, что статья И. Фридмана «И стал я телом огня…» включена в качестве послесловия не столько по изначальному замыслу, сколько по определённой нужде. Эта монументальная литературоведческая работа осмысляет место и значение натурфилософии в ситуации условного постмодерна на конкретном примере творчества Геннадия Калашникова.
Однако значение его поэзии не ситуативно. Постмодерн пришёл и уходит, а лучшие образцы поэзии сохраняют свою актуальность и в иных культурных и социальных ситуациях:
 Солнце за море нырнёт,
запоёт цикада снова.
Одиночество моё –
жизни тайная основа.
Строки из стихотворения «Колхида», написанного в далёком уже 1979 году. К счастью, такое одиночество плодотворно. Это одиночество ловца за поэтической добычей.