Вглядываясь в себя и в других

Мария Купчинова
               Начну с предыстории: несколько лет назад на страничке автора сайта Константина Кучера (http://proza.ru/avtor/gulbene) увидела перевод романа «Трактат о лущении фасоли» польского писателя Веслава Мысливского.
Автор был мне незнаком. Да и вообще, стыдно сказать, моё знакомство с современной польской литературой ограничивалось любимым Станиславом Лемом и Янушем Вишневским, с его нашумевшим «Одиночеством в Сети».
               Но фасоль на даче в тот год уродилась, лущить приходилось всем семейством, и абзац: «Человеку всегда кажется, что в таких местах, где фасоль от веку сажается, ничего не может измениться. Да только как пану удалось сохранить уверенность в том, что есть ещё где-то такие вечные места?.. Разве пан не знал, что места любят нас обманывать? Что правда, то правда, не только места нас обманывают. Но они – больше всего», – зацепил за живое. А ещё неторопливость повествования, внимание к деталям…
               По моей просьбе К. Кучер присылал мне несколько переведённых, но неопубликованных глав романа, и вот, наконец, большой труд получил своё завершение*.

               Довоенная, послевоенная Польша… Чем может рассказ о людях, событиях тех лет заинтересовать современного читателя? Не о всемирной паутине речь, не о каких-то фантастических поворотах сюжета. Всё просто, обыденно. Но… Как часто судьба – совокупность совпадений; тонких, незримых нитей, соединяющих людей. Таких разных, и в чём-то всё-таки одинаковых.  Автор перевода вдруг обнаружил, что несмотря на разницу поколений, мальчишкой он играл, подбрасывая спичечный коробок на «желание», так же, как герой романа (надеюсь, правда, что желания были разные). У меня потеплело в груди, когда прочитала о праздновании Сочельника в довоенной Польше: так же накрывала праздничный стол моя свекровь из Западной Беларуси.
               Всё это мелочи. Но это детали того мира, который нам дорог.
               Не зря один из персонажей романа утверждает: «Книги… единственное наше спасение, они – для того, чтобы человек не забыл, что он все-таки человек… Книга – это мир, но тот, который человек сам себе выбирает, а не тот, в который приходит».
               С этим трудно не согласиться.
 
               Мы ведь, в сущности, почти ничего не знаем о тех, кто живёт рядом с нами. В чужие окна заглядывать некрасиво, неприлично читать чужие письма, и только книга позволяет, не нарушая правила приличия, заглянуть в мир другого человека. Если вам интересны эти, скрытые от постороннего глаза миры – значит, роман Веслава Мысливского для вас.

               Кажется, всё очень просто: сидят за столом два человека, лущат фасоль, один вспоминает прожитое, а другой… Да есть ли он, тот, другой? Может, сам с собой разговаривает смотритель коттеджного посёлка на заливе? Я не нашла ответа. Возможно, более дотошный читатель найдёт…
 
               Читать эту книгу надо медленно. Так же неторопливо, как рассуждает герой романа: мальчик, чудом выживший в военное лихолетье, онемевший от пережитого ужаса и заговоривший благодаря музыке; юноша, устанавливающий столбы для линий электропередач в деревнях и собирающий деньги на саксофон; квалифицированный электрик на стройках послевоенной Польши, играющий в любительском оркестре; саксофонист, поездивший по странам мира; старик, со скрюченными радикулитом руками… Он лущит фасоль и вглядывается в себя, словно мимоходом бросая собеседнику: «О, и в самом себе есть у человека во что вглядываться».
 
               Впрочем, собеседником, скорее всего, оказывается читатель. Удовольствие, которое получаешь от чтения романа, сродни удовольствию от беседы, в которой нет ни готовых ответов, ни расхожих банальностей. Зато хочется цитировать: «Потому что, как по мне, есть свет, что живет, и свет, что умер. Такой, что только светит, и такой, который помнят… Как по мне, наша память – тот же свет, что летит к нам от давно погасшей звезды. Или даже пусть хотя бы от керосиновой лампы. С той лишь разницей, что он не всегда может долететь до нас при нашей жизни. Все зависит от того, с какого расстояния летит и на каком расстоянии мы от него. Потому что это разные расстояния. А вообще, может даже так статься, что все является памятью. Весь этот наш мир, с тех пор, как он возник. Чья память? Нет, этого я не знаю…»

               Есть какая-то особая магия в том, как неспешно распутывается клубок воспоминаний героя, переходя от оборвавшейся из-за отключения света демонстрации фильма к горящим свечам на рождественской ёлке в детстве, к перечню двенадцати блюд, которые обязательно выставляли на стол в Сочельник, к скатерти, вышитой мамой и сёстрами…
               Герой романа, а вместе с ним автор, вообще очень бережно относится к вещам, которые часто переживают людей: «Ведь если задуматься, то сколько же в этих всех вещах, мебели, предметах кроется человеческих прикосновений, взглядов, сколько биения сердец, вздохов, печали, плача, ужасов, естественно, и смеха, взрывов радости, хотя этого намного меньше, этого всегда меньше… О, судьбы предметов так же интересны, как и людские. И так же трагичны… В них – память о мимолетных, быстротекущих мгновениях жизни, но кто знает, может, именно они – самые важные, те, о которых мы не узнали бы ни из каких документов… Может, в их молчании есть что-то большее, помимо молчания, как пан думает?»

               И всё-таки без людей вещи мертвы. Тот, кто будет читать роман, уверена, запомнит Сестру из партизанского отряда, хозяина шляпного магазина, сварщика, обязательно читающего перед сном книгу, заведующего складом, когда-то объездившего с саксофоном весь мир… Их много, этих персонажей, проходящих перед мысленным взором героя романа. Каждый образ настолько тщательно выписан, с такими деталями, подробностями, что читатель поневоле проникается к ним симпатией, живым интересом, словно сам повстречал на своём пути этих людей.

               При всём многообразии жизненных ситуаций, пережитых героем, запомнился «бунт» в спецшколе (как тут не вспомнить замечательный фильм «Подранки» Николая Губенко?).
               Вернувшись вечером с работы, воспитанники спецшколы в очередной раз обнаружили, что в бараке нет света (отключение электричества было частым явлением в послевоенной Польше): ни поесть, ни помыться, ни привести в порядок одежду, в которой завтра с утра идти на занятия. В знак протеста подростки три дня просидели в актовом зале, требуя света и отказываясь выходить на уроки, на работу, в мастерские. Напрасно убеждали учителя, угрожал комендант, пугая самым худшим, которое и представить было до такой степени невозможно, что вся школа решила ночью бежать.
               Всё изменил полупьяный учитель музыки:
               – Прислали меня убедить вас, парни. Но я и себя не умею убеждать. Разве только оркестр… Возьмите инструменты, кто какой хочет…
               Голодные мальчишки, уставшие от трёхдневного бунта, со смешками разобрали сломанные музыкальные инструменты, громоздившиеся неизвестно с каких пор кучей на полу в зале. А учитель «выстрелил вверх руками. После чего размахнулся ими на всю возможную ширину, так что от этого рывка покачнулось тело, разлохматились волосы на голове. И не сдерживал уже этих рук…»
               Прошу прощения за длинную цитату, но никакой пересказ не сохранит восхищённого удивления, пережитого рассказчиком.
               «…Когда что-то видишь первый раз в жизни, даже самое обычное кажется необычным… Но, может, только такой взгляд и позволяет увидеть настоящее? Учитель музыки, да и то – в такой школе, к тому же пьяница, а здесь – словно птица, которая пытается взлететь на этих руках. Вполне может быть, что мы тогда даже не знали, что есть такое слово – дирижер. Я, по крайней мере, точно не знал… Его руки вытягивались вверх – гей, гей, аж весь оркестр задирал головы… Горбились, чертили какие-то круги, какие-то зигзаги, резали от левой к правой, от правой к левой, сверху вниз, наискось… Потому как музыки ведь не было слышно. Музыкой были только его руки. А что мы ее не слышали, это не имело значения! Он, наверное, слышал…
               Потому что мы, оркестр, только стояли, как он нас расставил. Скрипачи держали скрипки, подведенные под подбородки, а смычки на струнах, флейтисты флейты у рта и так мы все стояли с инструментами, как заколдованные. Словно он своими руками заколдовал нас…
               А еще я не сказал пану, что, когда поднимался на цыпочки, словно вытягиваясь за руками, он даже казался высоким, хоть и был среднего роста. Вытянутый, как струна, стоял на цыпочках, подрагивая ладонями где-то там вверху. После чего с этих, простертых вверх пальцев, с того подъема, падал на пятки, прогибался в коленях и вытянутыми руками словно поднимал музыку с пола. Или, может, умолял ее, чтобы и его подняла. Трудно сказать, когда мало что понимаешь, и, тем более, не слышишь ничего…
               Он был бледный как стена, мокрый от пота, не было даже слышно, дышит ли. Кто-то хотел бежать за комендантом. Кто-то звонить в скорую. Но он вдруг как бы улыбнулся нам из-под прикрытых век.
               – Ничего, парни, это пройдет, – прошептал. – Слишком много я выпил, как на такую музыку. Если бы вы слышали, парни, что вы играли. Если бы вас слышали. Порою, парни, стоит жить.
               Ну, пан и не поверит, расхотелось нам убегать».


               Здесь, наверное, надо сказать о переводчике, сумевшем не пригладить, а сохранить живой язык героя, со всеми его неровностями, шероховатостями. Перевод – особый вид творчества, когда надо погрузиться в литературную манеру, стиль переводимого автора, сделать его своим, при этом не потонув в буквальном переводе фразеологизмов, понятных носителям одного языка, и требующих пояснений на другом языке.
               В книге «Высокое искусство» К. Чуковский пишет: «Переводчик – раньше всего талант. Для того чтобы переводить Бальзака, ему нужно хоть отчасти перевоплотиться в Бальзака, усвоить его темперамент, заразиться его пафосом, его поэтическим ощущением жизни… Он должен обладать всеми качествами литературного мастера и, кроме того, изрядной учёностью». Думаю, всё это в полной мере можно отнести к работе Константина Кучера. Спасибо ему за отличный перевод известного польского автора, который отнюдь не на слуху у современных российских читателей, за большое количество интереснейших сносок – пояснений, сделанных переводчиком.

               Веслав Мысливский долгое время считался в Польше, говоря привычными нам стереотипами, «писателем-деревенщиком». Но герои его, в основном выходцы из польского села, лишь кажутся простыми, их рассуждения далеки от банальных штампов. По аналогии вспоминается классик белорусской литературы, Кузьма Чорный, утверждавший, что великая литература начинается там, где авторы пишут не о конкретном селянине, а о Человеке, познающем, принимающем или отвергающем универсальные истины мира.

               Я долго искала ответ на вопрос «Почему захотелось поделиться с авторами «Прозы» и написать об этом романе?» Потом поняла: на долю главного героя выпала жизнь, в которой хватало несправедливости, жестокости… И всё же он сумел остаться не только мудрым, но добрым. Пусть это будет ещё одно, что объединит нас с героем романа.
 
               Может, поэтому закончить рассказ о романе хочется цитатой: «О, в одно предложение много чего может вместиться. Может все вместиться… вся жизнь… Иногда так себе думаю: не потому ли мы должны за всю свою жизнь столько слов сказать, чтобы все их со временем можно было бы переплавить на одно единственное предложение. Какое? Каждому – свое, его собственное. Которое, как накатит на человека отчаяние отчаянное, мог бы он сказать. И не солгать при этом. По крайней мере, самому себе».


* Перевод романа опубликован на сайте "Эрудит. Ресторан интеллектуальной кухни", ссылка – на странице К. Кучера (в разделе "Ссылки на другие ресурсы").