И Ева девушкой была

Александр Лысков 2
-Когда человеку туго, он к Богу обращается. А Катя- белошвейка сиротой росла, в одну минуту отца с матерью под лёд умыкнуло вместе с конём и бочками: треску везли из Архангельска. Значит, Кате- то худо было с самого детства молочного. Вот и привыкла кверху глядеть, оттуда только помощи ждать.
Прибавь к тому, она с тёткой при церкви у нашего батюшки жила. А святое писание тётка из рук не выпускала, да и племяннице под нос совала то и дело. Вот и выйдет, что не про царевичей-королевичей сказочки девочка слушала, а все про страсти Господни. Как тут не обожатиться, невестой Христовой не стать?
Конечно, мало ли раньше было истинно верующих женщин, да почитай, ни одна от замужества не отказывалась. Всю жизнь мужика имали. Да бывало и не одного. Господи, прости! Этому делу вера не препятствует. А Катя и с одним не захотела. Вот до чего её свет небесный околдовал.
Я у неё два года в ученье состояла. Ей уж тогда было много лет, а все в девушках. И с виду не обабилась. На теле лишней жиринки не ущипнёшь. Ладная такая, крепкая. Чем бы не мать, не жена? Да и то сказать, проживи она всю молодость у нас в Серебренице, так и не откреститься ей, нашлась бы пара. А она, видишь ли, из своего церковного приюта аж в сам Питер попала на жительство к родственникам нашего батюшки отца Иоанна. Он, пестун, ей и рекомендательное
письмо дал - любил набожную девушку.
В богатом дому там воспитывалась. Грамоте, шитью обучалась. И на гулянья всякие хаживала -фотографии мне показывала. Такая ли барышня в городском саду стоит! Нашёлся бы королевич и в Питере. Да, видишь, после революции хозяева её домой отправили. Ты, говорят, девушка из простых, тебя и на родной земле не обидят, а нам надо куца подале.
Вернулась в Серебреницу горожанкой, питеркой. Ровни-то и не нашлось.
При мне Семён Васильевич Улыбышев сватался.
На-ко, с гитарой пришел! С мадерой. Пиджачок полосатенький, ботиночки начищенные. Шнурочек вместо галстука. Усы - как два крыла. Выпил и давай романсы петь.
Своим скотным заводом похвалялся. Хозяин был. Знал, чем женщину взять. Только не на ту напал.
Он ей про мясцо, которое кажинный день у него к обеду в печи преет, про то, как сам боровов выкармливает, сам под нож пускает‚ сам и в рот отправляет, а моя Катерина-то Максимовна ротик свой гузкой сделала, ладонью прижала, да и бегом на двор от таких подробностей. Вечной постницей была, крови-то видеть не могла, а Семён-то Васильевич, гляди-ко, про  вострые ножи да про убоину.
Земной человек. Его понять можно. Да только не Катерине Максимовне.
Тётка приходит, корит племянницу, мол, зря отказала. Всё- равно одной не прожить. А вот те крест, тетя, Катерина- то Максимовна говорит. Не плохо мне одной. Да как же не плохо? А вот, говорит, как: на улице дождь, ветер, грязь осенняя, стужа, метель. А на душе у меня, говорит, что ни день, то солнышко июльское, облака белые, кучерявые и птицы поют. Своя вифлеемская погода. Свой евангельский календарь. Вот как! Против себя не пойду.
Тётка сидит, причитает, казнится - переучила, мол, девчонку, испортила своей благостью. А Катерина Максимовна ногу «Зингеру» на педаль, да и пошла строчить. Ворчи, коли хочется.
Стукоток от машины весёлый, чистый. И вдруг - тишина. Откинется на спинку стула, глядит на Спаса, плачет и - наизусть о пришествии Христа в Иерусалим: «Множество же народа постилали свои одежды на дороге его...». А глаза на белом личике как две слезы смоляные, так и переливаются.
Домик у неё был в одну комнату. Избушка. Иконы в каждом углу. А посредине этот «Зингер». Вон, можешь потрогать, мне в наследство досталось. Допечаловала я мастерицу. Она и отблагодарила. Только ремень приводной засох, заскоруз, пришлось через какое- то время поменять. А в остальном - как новенькая.
При Катерине-то Максимовне за машинкой присматривал Федор Феофилатьевич. Придёт, бывало, отвертки свои разложит. Колупнет там, тут. Потом маслёнкой польёт во все дырочки, ветошкой оботрёт. А сам опять про какое-то яблоко. Яблоко, говорит, Катерина, до чего же сладкое! Все ведь, поди, пробуют. Не верю, говорит, чтобы тебе не хотелось. Давай, говорит, угощу. Ну, хоть понадкусывай. А Катрина Максимовна в ответ: да, мол, все пробуют. Это верно. Да только потом все и ревут. Ведь пока, говорит, Ева девушкой была, до тех только пор настоящее счастье и знала.
Ничего меня не интересовало в то время в этих ихних разговорах кроме яблока.
Покою оно мне не давало. Десять лет девке - какое ещё соображение? Только в сказках про яблоки-то слыхала. Они ведь у нас не растут. И в лавку эдакого товара раньше не завозили. Вот я и набралась однажды смелости, прибежала к Федору Феофилатьевичу. Он в кузнице работал. У ворот сидит на чурбаке, курит. В кожаном фартуке, в фуражке с козырьком лакированным. «Дяденька. угостите яблочком!»
Он меня по головке погладил, да и говорит: «Зубки у тебя ещё не выросли». Да и права, говорит, портниха-то наша. Ничего в этом яблоке нет особенного. Оно и красно только до первого прикуса, а потом чернеет.
Вот какая мудрая была Катерина Максимовна. Самого Фёдора Феофилатьевича на свою сторону перетянула.
Сколько я о ней вспоминаю, сколько ни думаю, а всё к одному прихожу: можно и одной женщине прожить, ежели с верой да ремеслом. От дьявольских наущений молитвой обороняйся. Разжигание плоти постом гаси. И нечего этим девушек пугать, одиночеством-то. Не надо. Тоже ведь хоть и без собственных детей, а не бездетно можно прожить.
У Катерины-то Максимовны мы, девочки деревенские, дневали и ночевали. Это ли ей не семья была! Каких только на Николин день нам платьев не нашьёт из разных лоскутьев, сарафанчиков да кофточек.
Да еще цветы любила комнатные.
Вот герани у тебя за спиной чьего, думаешь, заводу? Кати- белошвейки.
Первый корешок она из Питера привезла в восемнадцатом году, а отросточки до сих пор цветут, душу радуют.