Птичку жалко!

Анастасия Астафьева
Ох, и завернули нынче морозы на Рождество! На градусник взглянуть страшно – днём за тридцать, ночью больше сорока! А где-то в России, пишут, под шестьдесят! Сидим дома, топим печи. Машина не заводится. Хорошо, что не надо на работу! А кого-то гонит служба – аварии устранять, людей спасать, продукты развозить… Тяжко в такие морозы любому живому существу – и человеку, и зверю в лесу, и всякой мелкой птахе.
Птичек жалко больше всех – как они, эти невесомые юркие комочки, выживают? Особенно ночами. Жмутся, наверное, друг к другу на обледенелой ветке, дремлют чутко, пережидают беду сообща. И сколько их утром не откроет глазки, не прилетит к нашей кормушке. Сыплем для пташек семечки в старую берестяную плетёнку – ешьте! Ещё добавим! Только живите! А после очередной морозной ночи смотришь – мало их прилетело, не все тут синички, снегирей не пятеро, а трое, дятел второй день в одиночку кормится, а где его постоянная подруга?..
В моём вологодском детстве, помнится, были такие же морозы! Идёшь утром в школу – вороны сидят на ветках, нахохлившись, и иногда громко каркают, наверное, криком греются или ругаются на природу, мол, ну ты и загнула, матушка! И вот взлетят они, покружат над высоким старым тополем, а одна-две обязательно на ветке останутся. Заснули? Присмотришься, нет… Замёрзли. И под деревьями не раз приходилось находить закоченевших птиц. Потому что по ночам тоже стояло за сорок. Но был и ночной февральский рекорд – минус пятьдесят два!
Помню, как густо-алое и невиданно огромное, размером с двухэтажный дом, солнце поднималось над железнодорожным вокзалом, неподалёку от которого мы жили. Было непонятно, почему, если солнце такое огромное, такое раскалённое и так близко к Земле, оно совершенно не греет. Над зданием вокзала в блёкло-лимонного цвета небо струились столбы дымов. Такое «кислое» небо бывает только в адские морозы. Кажется, что из него вымораживаются все оттенки, оно выбеливается, как ткань на снегу. Даже кровавое солнце не в силах хоть немного подкрасить его.
Непонятно, почему в такой мороз я всё же пошла в школу, почему мама меня отпустила. Школа, правда, под боком, за две минуты можно добежать, но воздух… Я, замотанная шарфом по самые глаза, вдохнула и больше дышать не смогла. Брови, торчащие из-под шапки волосы, шарф, закрывавший рот и нос, мгновенно покрылись инеем, ресницы смёрзлись, из-под них побежали слёзы. Ноги в тёплых бурках, колени в толстых колготках и рейтузах с начёсом и пальцы в шерстяных рукавицах мгновенно окоченели. Даже пальто –  теплущее, на вате – за полминуты промёрзло. Кожаный портфель сделался словно из твёрдой пластмассы и не поскрипывал привычно, а стучал, словно зубами клацал.
Школьная техничка, завидев меня на входе, заругалась. Подтолкнула к батарее, чтобы я согрела руки и, набрав в одежду побольше тепла, быстрее отправлялась обратно домой. Уроки, конечно же, отменены. Она мне даже чаю предложила, но я не стала пить. Прижимала ладони и колени к обжигающим коленам батареи, рукавички, прогревая, переворачивала со стороны на сторону, шмыгала оттаявшим носом. Снова нырять в этот жуткий мороз никак не хотелось. Но не сидеть же в школе до оттепели!
– Бегом беги! – подтолкнула меня техничка, знавшая, что живу я совсем рядом, и спешно захлопнула за мною покрытую инеем дверь.
В нашей квартире, как старательно ни грели батареи, в такие морозы бывало прохладно. Мы с мамой ходили в тёплых рейтузах, шерстяных носках, а поверх домашнего халата я надевала свитер, а мама колючую вязаную кофту. На кухне целый день горели все четыре конфорки газовой плиты. Мы чаще обычного пили чай. С вареньем или с мёдом. А потом сидели на диване, забравшись с ногами и укутавшись дополнительно пледом, и смотрели телевизор или читали каждая свою книжку.
Но вот морозы отпускали. Не сразу, постепенно. И в школу нужно было идти по-настоящему. Хотя днём воздух «разогревался» до минус пятнадцати и выше, по утрам всё ещё стояли уверенные двадцать пять. Солнце, как только морозы отошли, сразу сделалось меньше и бледнее. Вставало над вокзалом отчуждённое, ленивое, словно это не оно всего лишь несколько дней назад полыхало алым ледяным гневом над бедным нашим городом.
Я перебежала проезжую часть, как всегда, в неположенном месте – школа на противоположной от дома стороне, а чтобы дойти до официального перехода со светофором, нужно сделать порядочный крюк. Лень, конечно же!  По тротуару шагала уже неторопливо, нога за ногу, задумчиво глядя на носки собственных чёрных бурок и одновременно лавируя между спешащими навстречу взрослыми. И вдруг, стоп! На снегу, прямо под ногами у пробегающих мимо людей, сидел воробей. Он уже даже не сидел, а как-то полулежал. Почуяв неладное, я наклонилась и взяла его в руки. Крохотное лёгкое тельце было холодным, крылышки расслаблены, головка свесилась набок, а глазки закатились под веки. Птичка замёрзла. Я не знала, что с нею делать, но просто бросить здесь, конечно же, не могла. И в школу уже опаздывала. Раскрыла портфель и бережно положила воробышка внутрь, между учебниками, тетрадями и пеналом.
Первым уроком была ненавистная алгебра. Я ничего в ней не понимала и понимать не хотела. Просто просиживала положенные сорок пять минут, получала заслуженные двойки и хронически раздражала таким отношением к предмету учительницу. Та периодически пыталась найти ко мне подход, но я уже в прошлом году, в пятом классе, заявила во всеуслышание, что буду писателем, и пусть от меня отстанут со своей математикой. Вся школа, от мала до велика, потешалась над моим манифестом, но я слово держала, точные предметы демонстративно презирала и учила только русский и литературу.
Сидеть просто так на уроке скучно, и я то с мальчишками записочками перекидывалась, то в морской бой с ними играла, то рисовала что-нибудь в тетрадке. А ещё мы хихикали, разговаривали громко. Математичка злилась, со всей силы шарахала деревянной указкой по своему столу, выкрикивала мою фамилию и стандартную фразу «выйди из класса и не появляйся больше на моих уроках!» Но я упорно появлялась и упорно её бесила своим поведением. Помню, один раз она почти умоляюще попросила остаться меня после уроков и выучить важную тему, потому что мне в полугодии светила двойка. А учителям, как мы знаем, за неуспеваемость учеников хорошо влетает. Я осталась. Она полтора часа просидела со мной, но вбила мне в голову решение каких-то сложных уравнений. И я поняла, действительно впервые за учёбу поняла, как их решать, и мне даже понравилось! Это была единственная тема в курсе школьной алгебры, которую я честно выучила и благодаря ей имела тройку в табеле.
А сейчас мне снова было скучно… И я дёрнула сидящего впереди соседа:
– А у меня воробей есть. Дохлый.
– Ты чо?! Покажь! – восхитился пацан, развернувшись ко мне всем телом.
Я притянула к себе по полу портфель, склонилась к нему и стала шарить рукой по дну, в поисках трупика птички. Но он никак не находился. Тогда я поставила портфель на стол, пошире раскрыла его и заглянула внутрь. В ту же секунду, чиркнув меня по щеке крылом, оживший в тепле воробей выпорхнул на свет и заметался по классу.
Мальчишки заорали в один голос и повскакивали с мест. Кто-то из них забрался на парту и ловил птичку в воздухе. Кто-то носился по проходу между парт. Кто-то просто свистел.
Учительница колотила указкой по столу и требовала на одной ноте:
– Сядьте все на место! Сядьте на место!
Но какое там! Насмерть перепуганный оживший воробей бился в замёрзшие стёкла высоких окон, падал на подоконник, тут же снова взлетал, так и не пойманный десятком мальчишечьих рук. Кружился под потолком, среди белых шарообразных люстр, устремлялся к закрытым дверям, к классной доске, а оттуда вновь к окнам.
И это его метанье, и этот крик, грохот роняемых стульев, двигающихся парт, ор учительницы и ритмичный стук её указки по столу показались мне вечными. Я вовсе не собиралась срывать урок и доводить учительницу. Я просто птичку пожалела. Мне даже в голову не могло прийти, что она оживёт в тепле и вылетит мальчишкам на радость и мне на беду из портфеля.
Но хаос не прекращался. Уже сама математичка металась вместе с мальчишками по классу, и не понятно было, ловит ли она вместе с ними птицу или пытается рассадить всех по местам. Я видела, что она совершенно беспомощна, полна отчаяния, что почти плачет, и мне было стыдно. И страшно.
Воробей выбился из сил и сел на высокий шкаф, стоящий у задней стены класса, среди горшков с цветами. Мальчишки тоже устали и почти все расселись по местам. Учительница вернулась к доске. Общее возбуждение ещё колыхалось среди учеников, слышались возгласы, потом они переросли в приглушённый рокот, затем в громкий шёпот. И только во мне, до этого момента в ужасе замершей за партой, вдруг что-то взорвалось.
– Сейчас я его достану! – выкрикнула я и ринулась к шкафу.
Учительница пыталась меня остановить, но я не слышала её. Я уже тянулась со стула к воробью, который, конечно же, в руки даваться не хотел, но и летать уже не мог. Он отскакивал от моих пальцев, прятался за цветочные горшки. Кто-то из мальчишек бросился мне на помощь, принёс из угла швабру и теперь подпихивал воробья от стены, от горшков с цветами к моим рукам. Класс снова заорал, засвистел, загрохотал. Математичка снова стала колотить указкой по столу.
Но я не видела и не слышала этого. Я почти достала воробья. Но тут на пол грохнулся и разбился горшок с бегонией, глиняные осколки разлетелись, земля рассыпалась. Шкаф качнулся, открылись дверцы, с полок повалились учебники, журналы, покатились и попадали на пол рулоны ватмана…
Воробей, наверное, сто раз пожалевший о том, что ожил, юркнул за шкаф, к стене, и стал невидим и не слышен.
Мы с отчаянным одноклассником ещё пытались отодвинуть шкаф, пропихнуть между стеной и мебелью швабру, чтобы выколупать из тёмной щели притаившуюся птицу. Но тут, как выстрел, хлопнула дверь класса. Я оглянулась – учительское место опустело.
Дальше всё было совсем не интересно и не весело. Учительница вернулась с физруком и завучем. Ребят выгнали на перемену. Оставили только меня и двоих самых ретивых ловцов. Физрук лёгким движением отодвинул шкаф и, с невероятной ловкостью накинув на взлетевшего воробья свою спортивную куртку, поймал его и унёс куда-то. Меня отчитывали за сорванный урок, за двойки, за поведение вообще. Требовали писать объяснительную. В дневнике на полстраницы красной пастой нацарапали замечание, под которым была обязана расписаться мама. Мальчишкам тоже досталось за новые и старые грехи.
И никто, никто не заметил, что в тот день я спасла живую душу. Никто был этому не рад. Даже сам воробей. В идеале, я хотела, чтобы птичку оставили в школе. Она бы стала первым экспонатом живого уголка. Потом мы принесли бы туда ежей, кроликов, петуха, может быть, даже лису. Ухаживали бы за ними, кормили, убирали. Учились доброте и уважению к братьям нашим меньшим. Но живого уголка так и не появилось.
А воробей? Выжил ли он в ту зиму? Или, выпущенный физруком обратно на морозную улицу, замёрз в эту же ночь?
Я не стала писать в объяснительной, что птичка умирала и что в школу я принесла её не нарочно, и ожила она не специально, не на вред учительнице алгебры и не с целью сорвать урок. Я просто написала, что очень сожалею о своём поступке, и что такого больше не повторится.
И не повторилось. Больше ни в ту зиму, ни потом я замерзающих воробьёв не находила. А если бы и нашла, в школу бы точно не понесла. Кому там нужны живые души…