Прошлое, которое всегда рядом

Машин
Вчера вечером мне поступило сообщение через скайп от незнакомого человека:” Добрый день, Эльдар. Беспокоит Вас Алексей Пермитин из Москвы в связи с памятью об Игоре Копейко. Свяжитесь со мной, пожалуйста”. Дальше был указан номер мобильного телефона.
Я давно уже не реагирую  на послания от незнакомых людей… Но в данном случае слова об Игоре, которого нет на Земле вот уже 26 лет, заставили меня отклониться от шаблонной реакции. Нет, я не вспомнил о чём-то из прошлого, нет, не вспомнил, потому что не забывал о своём самом близком друге. Ни на один день, ни на один час, ни на одну минуту, ни на один миг.
Второй концерт Рахманинова. Южная звёздная ночь. Лёгкий ветерок в такт музыке волнует занавеси перед раскрытой балконной дверью. Баку. Я сижу на диване у себя дома уже несколько часов в одной и той же позе, обложенный подушками на всякий случай, чтобы случайно не сдвинуться. В нескольких шагах напротив меня над холстом, установленным на мольберте, сосредоточенно мастихином и кистями работает мой ровесник, бывший однокурсник и настоящий друг – художник, скульптор, фотограф и просто творческий человечище -  Игорь Юрьевич Копейко.
Утомлённый неподвижностью, любопытством и превентивным ожиданием чуда перед заново поставленной пластинкой с тем же концертом, который мы оба любили до изнеможения и могли в ту пору слушать и слушать, не переставая, я позволил себе попросить Игоря показать хотя бы на несколько мгновений то, что у него получалось с моим портретом. Не сразу, но в конце концов, я его уговорил и осторожно заглянул через плечо демиурга. Испытанное в тот момент потрясение не забудется никогда! На холсте был я. В большей степени я, чем тот я, который смотрел на холст! Художнику удалось уловить и передать неуловимое живое – душу человека! На портрете я был совершенно не в том одеянии, в котором позировал, но именно это – подходило к моему внутреннему душевному состоянию гораздо больше, чем случайная домашняя одежда. И фон картины был совершенно иным, чем в действительности. И я понимал, что Игорь рисует не фотографическую реальность, а реальность гораздо более действительную, чем воспринимаемое человеческими органами бытие.
Некоторое время от душевного потрясения я не находил слов для совершившегося на моих глазах чуда. Паузу прервал Игорь. Он попросил меня вернуться на место для того, чтобы нанести мастихином последний штрих и завершить работу. Мне хотелось возразить, что не надо, что всё на своём месте и всё прекрасно… Но я не решился указывать творцу что и как ему делать с портретом. А зря.
По-видимому, последний штрих никак не хотел удаваться, и завершение портрета заняло ещё несколько часов. На Игоре не было лица. Он вдруг снял портрет с мольберта и направился к балкону. Почуяв неладное, замешкавшись на несколько роковых мгновений, я последовал за другом на балкон. Он выходит у нас в сторону внутреннего двора. На улице было уже светлое раннее утро, то есть, светло, но пусто: все люди ещё спят.  Я не успел буквально на долю секунды!
Облитая бензином, пылающая картина, словно огненное крыло, печально пересекая двор, удалялась, опускаясь в сторону баков для мусора... Портрета, подобного тому чуду, у меня больше не будет никогда. Чудо потому и чудо, что оно неповторимо…
Я отправил Алексею сообщение. И он мне перезвонил. Пермитин – друг Игоря со школьной скамьи. Я – со скамьи студенческой. Мы обязательно увидимся. В Москве.
Привет, Игорёк!
Я получил твое письмо...
16-го февраля этого года, перебирая в бакинском доме своих родителей старые фотографии, совершенно случайно заметил на обороте одной из них текст, написанный не просто мелким почерком, а буквально бисерными, микроскопическими буквами - простым острым карандашом. С датой 9 июля 1986 года. Письмо моего покойного друга Игоря Копейко, написанное им для меня 37 лет назад! На фотографии он и моя сестра Наиля. Игоря не стало 26 лет назад. Наиля умерла через 12 лет после него. Все эти 37 лет я ничего не знал о твоём письме, друг мой. И вот, наконец, я нашёл и прочитал его. Потрясающее ощущение ожившего прошлого, того, чего давно нет. Больно и светло.
Когда-то таких писем было много. Я хранил их долго. Время вырвало их из моих рук, но я успел переписать некоторые строки. Они сохранились. Перечитывая их, я снова слышу твой молодой голос…

Из писем И.Ю. Копейко Э.А. Ахадову
“Письмо – это всегда незаконченная рукопись пьесы, которую играешь каждый день”.
“В 26 лет наивно и глупо утешать своё самолюбие мыслью о том, кем ты мог стать. В 26 пора скорее подводить итоги, потому что старт далеко позади. Глина, из которой мы слеплены, уже затвердела, и мы не станем уже никем, кем не стали до сих пор.
Я сижу на кухне, пью красное вино из жёлтой чашки и знаю, что не стану художником, потому что не стал им до сих пор, потому что художник – прежде всего тот, кто способен открывать и восхищаться, кто умеет любить до забвения и не боится быть ребёнком. Ремесло – дело второе. Но глина высохла, и нет ни горечи, ни боли…”
 “Был сегодня в студии, рисовал древнегреческие амфоры. Это прекрасно. Прекрасны их чистые строгие линии, полные гармонии и изящества, прекрасна дьявольская усталость, когда виснут руки и отрешается мозг… пытаюсь найти то откровение, парадоксальное состояние, когда до предела ослабевает рациональная структура сознания, стираются различия между предметами и становятся возможными их взаимные переходы… именно здес рождается поэтическая метафора, и открывается путь к метаморфозам. Порой мне это удавалось, и сама женственность, святая и безгрешная красота светилась из паутины тонких линий, и было уже всё равно, что имено я рисую, потому что ОНО уже оживало во мне. Это причастие, неизъяснимое чудо узнавать и открывать себя в себе. Право, грех жаловаться на бездомность, когда весь мир – твой”.
“Самый вид чистой бумаги повергает меня в смятение. Потому что я не знаю, кто же я теперь. Потому что отвернулись, оскорблённые сомненьем, мои боги, которым я молился с жаром в ранней юности, в заброшенном доме «на краю одиночества». Сжатый до хруста, до боли в тисках скепсиса и неверия, я перестал верить себе, и, как высочайшее благо, вспоминаю те дни, когда я был одинок, свободен и честен с собой. Было ли это? Да, было. Я хочу, чтобы это было, и никто не отнимет у меня этой веры, этой дорогой мне тоски по дому, в котором я, наверное, и не жил никогда”
“Странная штука – жизнь. Всё в ней есть и всего мало. Здесь грязь и бисер, и боль, и радость… и с судорожным наслаждением ты глотаешь этот немыслимый коктейль, имя которому – обыденность, и никогда не насыщаешься им, как невозможно насытиться туманными сумерками. За окном туман, и на душе хорошо и спокойно. Я сижу в своей комнате, у подоконника, где когда-то стояла наша роза, и понемногу возвращаюсь в себя. Так пугливый моллюск авозвращается в покинутую им раковину”.
“ За окном жуткий ветер. И жутко рыдают кошки. Удивительные существа! Они кричат под окном самыми что ни на есть человеческими голосами, и именно тогда, когда мне более всчего не достаёт человеческого голоса”.
“…Сегодня я чувствую себя совершенно счастливым. И совершенно одиноким. И свободным, потому что только таким и может быть подлинное счастье, другого я не знаю… Единственное, что я имею, это работа – на полных оборотах, вразнос, взахлёб, потому что остановка – это гибель”.
“Моя жизнь нелепа и абсурдна и катится неизвестно куда, что меня чрезвычайно радует, как бунтаря против всякого рода законченности... Жизнь предлагает нам уйму вариантов её продолжения, и мне хотелось бы перебрать все возможные, пока не наткнусь на тот, что можно будет назвать необходимым”.
“Несколько строчек Пикассо… я бы назвал их акварельными. Я был по-мальчишески заворожён и очарован этими стихами. Раскованность мысли, забытое чувство полёта”.
“Я убеждён: всё сущее имеет след”.
“Меня всегда восхищала самоотверженность людей, которые с воодушевлением воздвигают перед собой барьеры и затем с тем же самоотвержением штурмуют их”.
“…Один японский художник-авангардист в приступе вдохновения бросился с небоскрёба на разостланное на земле полотно, создав тем самым посмертную картину. Он нашёл самый непосредственный способ самовыражения…
Но что должен ощущать человек, сознательно уничтожающий своё не только физическое, но и духовное, не оставляющий после себя ничего кроме пепла? До какой степени отчаяния должен подняться этот сумасшедший полубог? Хотел бы я видеть его глаза в эти минуты”.
“После полутора лет воздержания я позволил одному приятелю отвезти себя на рыбалку и с тех пор немного не в своём уме.. со всей энергией и страстью отдался я этому занятию, которое прежде вызывало у меня нечто  вроде презрительной усмешки чёрт возьми,  словно впервые я узнал, как стелется ночной туман, и как по-разному восходит солнце, как славно встретить мерзким холодным утром такого же одержимого и толковать с ним о червях, крючках и прочем – о самом насущном и главном.
И сон теперь один: река, камыш и поплавок тревожный”.
“Я остался один и слушал шелест догорающего камина, и никто, и ничто на свете меня уже не волновало, и сидеть бы так всю ночь и всю жизнь… до утра”.
“Сегодня меня занесло в церковь. Как там поют! Просидел до самого вечера и выложил все деньги, что имел с собой: церковь старая и плохонькая. И тем разительнее мощь чистой, звонкой скорби седых голосов. Реквием по Человеку. Мир чист и ясен.. Это весна,  просто весна выворачивает меня наизнанку!”
“… читал Данте. На одном дыхании  добрался до Стигийского болота и – продолжать не смог. Запредельное торможение. У меня нет эпитетов к этому Титану. Космизм – первое, что приходит на ум. Неужели это написал человек?”
“Хандра ушла. Да здравствует хандра, которая ушла!”
“…странное дело: чем дальше, тем сложнее становится провести границу между добром и злом, мудростью и безумием… словно блики на воде пляшут и мешаются в нестройном хороводе”.
“…Артисту совершенно необходимо умение всегда видеть себя со стороны. Увы, не всеми дарами наделили нас боги, приходится что-то доделывать и самому. Здесь ценно всё: и зеркало, и фото, и магнитофон, и, тем более, видеозапись. В этом нет ничего общего с рисовкой или лицемерием. Только строжайшим самоконтролем и постоянной тренировкой можно добиться максимальной эмоциональной и информативной насыщенности слова живого”.
“Я живу! Понимаешь ли – живу! И мне нет никакого дела до смерти, достаточно только раз почувствовать, что эта старуха придёт – рано или поздно, - и к твоей спине навсегда присохнет её взгляд, и ты вряд ли уже решишься гробить время на мысли о ней.
Потому что, черт знает, сколько его осталось – времени-то…”
“Мне кажется, чтобы высказать всё, чтобы быть понятым, вовсе не обязательно высказывать всё, даже ни к чему”.
“Был у Чюрлёниса. Смотрел, слушал. В музее есть маленькая зала, где можно слушать музыку. Был ли он художником – не знаю. Хотя некоторые вещи были для меня понятны и выразительны до беспредельности. Да, он тщился схватить свою беспредельность на тех листах. Трудно ещё говорить об этом… Зато музыку я никогда, кажется, не слушал с таким откровением…
Как-то   удалось мне забыться, оторваться от себя и жить внутри звуков – наслаждение, не сравнимое ни с чем. Прежде я всё воспринимал скорее интеллектуально, какими-то зримыми образами или цветом, но как это убого!..”
“Живу, дышу. Работаю, тем и живу – во всех смыслах. Мне это определённо нравится”.
“Последнюю свою ночь в Молодечно. Грустно до боли… «с отринутою головой прекрасноликой грусти…» Я не спешу домой. Я хочу, чтобы всегда тянулась эта последняя ночь и не иссякали чернила, потому что грусть моя светла. Под окном цветут маки, которые я посадил когда-то. По комнате – мусор и клочья бумаги – следы других ночей. Ума не приложу, как мне везти всё это”.
“.. О, как я жаден стал до мира! И голод мой неутолим – не успеваю! Смотреть, дышать, любить, смеяться – не успеваю! Это страшно, старина, быть лишь свидетелем чужих жизней. Сегодня целый вечер фотографировал десятые классы. Весь вечер щемило сердце о годах, разделяющих нас. Жизнь прекрасна своей уверенностью, что всегда будут существовать эти нежные, воздушные десятиклассницы, и стайки чумазой ребятни во дворах, и сухонькие старушки на скамеечке возле дома – это вехи, по которым мы отмеряем и пройденный путь, и близость финиша.
            Но мы всегда оптимисты и потому редко оглядываемся на старт. А седина на висках – такой пустяк, когда на цыпочках глядишь за горизонт, не так ли, брат?”
“Вокзалу больше века. Мне вдруг подумалось, что это мой последний поезд. Мой поезд – через час. Бесцельный взгляд цепляется за лица и цветы, за обрывки газет… под ногами целлулоид столетних улыбок и хруст прощальных поцелуев.
Пусть стану глиной я, но глину ту отдайте моим истосковавшимся рукам!”
"Какое-то странное чувство восторженности вселилось в меня. Восторг перед волшебным зеркалом, где цветы и грязь, надежда и отчаяние - все краски и запахи мира слились в гимне Жизни. Всё это чертовски трудно объяснить, но какой-то флюид жизнеутверждающей силы исходит даже от самых горьких строк"
“Дни летят пулемётной очередью. И лишь фотоснимки – доказательства того, что они были”.
“Главное -  сделать выбор, понять, что для тебя главное и сделать это главное мерилом, точкой отсчёта всего сущего. А без этого и человек – не человек, а так, жертва обстоятельств, пускай   даже благополучных, но – жертва! Я не знаю, можно ли прожить на всём накале всё отпущенное Богом время, но жить иначе – преступление!
Я долго вынашивал в себе художника, изживал пошлое и мелкое и всё ждал чего-то. Будущее – вот оно – вгрызается в уши бесстрастным стрёкотом часов. К чёрту грёзы о беспредельном будущем! Напряжённо, почти физически чувствую, как с каждым ударом  маятника осыпается моё – наше – последнее пристанище. Я много работаю сейчас. Меня затянуло. Но нет спасу от проклятых вопросов. Меня неудержимо влечёт к холсту, и сам запах краски, её блеск – будоражат кровь – непривычные, радостные и странные ощущения. Веками люди изводили нервы и холсты, не ведая, что их толкает. И большинство попросту переступали порог неразрешимого не споткнувшись…”
“Не верю я в это пресное обывательское счастье, надёжное, проверенное веками и заверенное социологами. Пусть я дурак и самонадеянное ничтожество: я большего хочу! .. кровью ли, гноем ли, огнём – выплеснуть свою боль, свою жизнь – единственное мыслимое счастье, ради которого живу”.
“Меня заботит единое решение книги в целом как эстетического явления. Изяществу и удобочитаемости шрифта я отвожу далеко не последнее место. Такими же лёгкими и прозрачными – подобно рисункам Красаускаса, но не столь  ювелирными должны быть иллюстрации… Все они должны быть выполнены в одной технике – тушь, пастель или уголь. Чертовски сложно пером выразить то, что можно сделать одним росчерком угольного стержня, и наоборот”.
“Только боль одна и даёт нам ощущение жизни. Боль света. Как смерть. Как жизнь. Боль рождает свет. Я знаю одну ведьму. Она многому меня научила. Я полюбил свою жизнь. Теперь у меня хотят отнять всё это. Травля уже началась. Что бы со мной ни случилось, всё наше останется в нас и с нами. Мы будем жить, да? Что бы ни случилось.”
“Рад весне, которая вот-вот, и тому, что мы молоды и способны радоваться чему-то, забывая о тех горестях и страданиях, которые принесли с собой в этот мир. Наверное, в этом и состоит умение жить – в умении забывать. Искусство, которому мне никогда не научиться”.