Окоп военно-метафизический рассказ

Сергей Олень
Окоп
военно-метафизический рассказ

Серебристо-ледяной штык пехотной лопаты с хрустом врезается в покойную землю. Чтобы сорвать первый слой переплетенья новой и прошлогодней травы, надо рвануть лопату на себя с доворотом, подрезая и побрасывая спрессованный ком наверх. Сухая блеклая листва, осколки мшистых веток, мутно-бледнеющие умершие корни, малахитовые стрелы живых трав смешиваются в ударе лопатного штыка, перетекают в приглушенный перламутр мозаики на темном фоне земли...
Данил всегда рыл окоп справа налево, словно открывая книгу – оставленную, ожидающую, заветную. Когда времени совсем мало – под шуршащими пулями, оставляющих после себя донно-прелый запах, – то рыл окоп для стрельбы лежа, вжимаясь в земляную зовущую влагу. Если время было – то закапывался в полный рост. Сегодня – время уже было.
Окоп в полный рост надо рыть по правилам – так учили.
Бруствер – полметра, для локтей полочка – сантиметров тридцать, обзорный горизонт – градусов сорок-сорок пять. И не забыть канавку для магазина, плашмя же не будешь стрелять. Автомат – он для работы на земле. Вырыть за час полтора куба грунта – это надо постараться, да еще лишних полметра в задней стенке окопа, как же без этого, иначе будет трудно.
Данил вынимал землю, словно делая мощные мазки, но только не поверхностные, а в глубину, в объем темной земли. Сначала, в общем контуре окопа, бил лопатой фактурно, отламывал угловатые куски и выкладывал их толстыми ломтями по фронтальному периметру. Потом начинал более тщательно прорабатывать глубину окопа: сглаживал фактуру внутренних стенок, вытачивал гладкость поверхностей, подчищал мешающие выступы. Мелкую землю отбрасывал назад, туда, откуда не будет пули или осколка. Хотел бы надеяться, что не будет. Но в этот раз, видимо…
Вхождение в землю вызывало у него чувство щемящего и напряженного открытия. Грунт распахивался как занавес – что там, кто там, кого ждут на этот раз, кем явится мир под землей, кому можно будет войти в скрытые покровы почвы. Послойное погружение напоминало вхождение в осветленный прямоугольник – как врата, открывающиеся от себя, распахивающие себя в простор врывающегося света. После удара лопатой свет впервые встречался с дремотой почвы, открывался земле, словно легким прикасание растворялись многолетние покровы. Знакомство света и земли обретало свое место – и таким местом стал окоп Данила. Окоп выливался как воспоминание – такое же пластичное, такое же изменяемое. Можно переложить, можно перерыть, перезабыть, вспомнить заново...
На треть вырытый окоп начинал заполняться особым запахом свежекопанной земли, запахом покойного ладана и ожидающей своего рассвета росы. То, что должно выйти на поверхность через годы, обретало свой запах уже сейчас: смола, которой еще предстоит родиться в надрезанных порах деревьев, являет себя в корневом младенчестве, в самом зарождении. Так пахнет мир, только-только открывающий глаза, мир, чья кожа первый раз соединяется со светом и воздухом, мир открытия и надежды…
Углубившись сантиметров на сорок, Данил на минуту отложил лопату передохнуть. Позади окопа дымились развалины освобожденного поселка, в котором еще час назад шел бой. Поселок был небольшой, даже крохотный, всего тридцать– сорок практически разрушенных до бетонных фундаментов многоэтажек. Ветер дул на поселок, загоняя дым и гарь внутрь домов, не давая смешиваться с ладанным запахом окопа. Но в то же время ветер не уничтожал запахи боя, словно сохраняя память о том, что здесь происходило совсем недавно, о том страшном и жутком, что металось по осыпающимся лестничным площадкам и между разбитых окон. Отсюда, из окопа, поселок виделся Данилу иначе, чем во время боя, – панорамно, в развороте коротких улиц, которые, казалось, долгое время были словно закольцованы сами в себе. Ожидание возносимого простора, затаившееся в дымных, опутанных прожаренной пылью улицах, еще только начинало проступать в поворотах каменных развалин, но Даниил знал, что очень скоро поселок увидит себя сверху, заново, вспомнит себя и о себе.
Но пока лишь окоп был тем пространством, в котором создавался воздух простора, воздух устремленного будущего, ранее запертого, бьющегося в клетках поселковых улицах. Ароматы нового, зовущего, истинного неспешно просачивались в затхлость застывшего времени, оседавшего в дыме и пепле разрушенных домов, проникали все дальше в пустоту отсутствия и забвения, впитавшихся в мостовые и стены.
Однако надо было рыть дальше. Данил с силой ударил лопатой в дно окопа. Пошел  глиняный пласт, копать стало тяжелее. На глине лопата оставляла рубленную печать, напоминавшую первозданный мир, – без времени, без человека, без формы. Глина становилась молчанием, из которого еще должно было родиться слово. Лопата выворачивала дословесную  немоту глины наизнанку, глиняные пластины только ожидали пиктограммы смысла,  – а пока сталь резала их на части и выбрасывала на бруствер, укрепляя внутренний обвод окопа. Для слова ведь все равно – молчат ли на нем, разговаривают ли, – оно уже осознало себя словом, пусть и затаенным в толщи глиняно– зеркальной пластины. Чистота глиняного зеркала, смотрящего на зарывшегося по пояс Данилу, таила все варианты будущего, и Данилу это очень нравилось – нравилось неопределенное будущее, рождающее свободу.
Окоп и казался ему такой свободой. Вроде бы направление было задано, в глубь и вглубь, но как пройти этот путь, как сделать отрытое открытым, зависело от него, и в этом он был свободен. Когда он натыкался на живое в пластах грунта – прозрачно-рыжие муравьи, мерцающие жуки, трепещущий червячок – то видел в живом, которое грызло толщу земли, счастье свободы. Как и они, Данил рыл свой путь, пронзая словом-лопатой темноту безмолвия, и земля отзывалась гулом. Вздыбленный грунт порождал эхо зазвучавшей в его недрах лопате, а живые – все те же мураши, и сам Данил – принимали это эхо свободным напоминанием о своем будущем. Быть живым в проникновении сквозь землю и было свободой…
Как– то вдруг в затянувшейся тишине захотелось отлить. Данила всегда удивляла неожиданность телесных позывов: казалось бы, с чего, с каких таких причиндал, но хотелось… А раз так, то в себе держать не надо. Он легко взлетел на бруствер, отошел на несколько шагов в сторону дымящегося поселка к кустам. Оглянулся – рядом напряженно рыли окопы солдаты его взвода. Надо подальше отойти, а то засмеют однополчане, они могут.
Данил втиснулся между небольших кустов, расслабился. Пока журчало, он внимательно всматривался в неуловимо меняющийся поселок. Пошел маленький дождик, и здания постепенно начинали затухать, словно освобождаясь от изматывающего выгорания и чада. Тонкие полоски дыма фимиамом взвивались к верху, создавая затейливое переплетение оттенков серого, пронизанного неярким дневным светом. Город омывался небесной водой, возвращал себе насыщенность подлинных цветов – золотисто– прозрачного, пурпурно– алого, глубинно– белого.
– Это хорошо, – тихо процитировал Данил и быстро пролетел в свой окоп. Вроде никто не обратил внимание, а то этим ребяткам только дай повод, сразу: «Ну, что, Данил, подмокрело?... Засуха теперь не грозит?». Оглядываясь на чужие окопы, поймал себя на том, что никогда не видел, как другие бойцы ходили в кусты. Или – не обращал внимания…
Окоп был почти завершен. В стене окопа Данил всегда делал приступочки, всегда три. Можно было бы и не делать, ногой оттолкнулся и все, но у него было так заведено, исходить из окопа на три счета: первый – почувствовать себя на своем месте, второй – прорыв из своего места, а третий – возвращение в свое подлинное место.
Командир отделения Северин – въедливый, даже нудный, с приросшей шрамом красной мочкой уха, за свою дотошность носивший позывной «Число», – постоянно ставил Данила в пример другим:
– Вот, воины, надо так, как Данил – считать правильно.
Воины иронично кивали.
Данилу нравились не столько приступочки, сколько молчание, в котором он восходил по ним. Ради этого молчания он и рыл окоп, вымеряя через глубину окопа глубину молчания. Окоп становился осязаемым молчанием, творящим молчанием, молчанием, углубленным в толще земли. И такое молчание должно уметь быть прикрытым, а потому маскировку окопа Данил делал максимально тщательно. Вырезанные пласты дерна он выложил по внешней кромке бруствера, недостающие пласты нарубил, подальше, за кустами, чтобы не обнаруживать окопа. И оставил на бруствере место для главного – для полевых цветов.
Выкраивая последний квадрат травы, Данил как– то неудачно дернул лопату и сорвал небольшую мозоль. У него уже давно не было кровавых мозолей, десятки вырытых окопов провели жесткий пунктир под пальцами, но тут лоскуток кожи сорвался и проступила кровь. Собственная кровь вызывала в Даниле странную жалость – будто расставался с близким, но еще больше жалел о боли, приходящей с утекающей кровью. Боль тела входила в резкий диссонанс с тем, как виделся мир, – зачем этому миру моя боль? В чем смысл боли, которая только во мне?...
И никогда не мог предугадать собственную боль, она всегда приходила неожиданным подарком. Подарки в их неожиданности были дороги Данилу. Он поплевал на ладонь – теперь зарастет! – и прыгнул на дно вырытого окопа.
Ком земли пошел за человеком и полетел, замедленно переворачиваясь, куда– то вниз. Время спиралью рвануло вслед за земляным комом, закружилось и вынесло память Данила на час назад, когда они – запыхавшиеся, потные, разгоряченные – вырвались на окраину поселка, выбив противника из последних домов.   
Крайняя пятиэтажка еще пылала, рваное пламя вырывалось из окон третьего и четвертого этажей, рисуя черным дымом на ярко– синем небе восклицательные знаки. Пламя, как время, свивалось лоскутами в замысловато– дерзкую мозаику цветов и событий, изменяло поток времени и горения, позволяя перетекать минутам в свои зеркальные отражения. Время через призму лохматого пламени научалось видеть себя настоящим – в обратном истечении, измерять себя уже не в секундах и часах, а перетекающими глубинами возлетающих душ, симметрией неповторимого, искренним порядком, преодолевающим направление…
Взвод отошел подальше от шального в пришедшей свободе пламени, выстроился на окраине, возле дороги, струящейся от поселка в облачно– зеленые дали.
Справа от Данила стоял отделенный с ярко разгоревшейся мочкой уха, слева – остальные, тяжело дышащие, еще не успевшие разделить свои взгляды и прицелы.
– Так, успокаиваемся, все восхитительно, – перед строем, глядя каждому в глаза, зашагал старшина с позывным «Лавр». Лицо старшины, сухое, с вязью что– то желающих сказать морщин, было непроницаемо и одновременно живо, будто он заглядывал по ту сторону каждого и останавливался в немом изумлении от увиденного. – Наша задача – окопаться. И держать оборону.
Слева направо лица бойцов поворачивались за вышагивающим старшиной. Стук каблуков его пыльных берцев напоминал о долгожданном ожидании – ожидании, ради которого и выстроились все, кто вышел на окраину поселка. Лавр ходил перед строем по немного странной линии, как будто двигался не от солдата к солдату, а от будущего, стоящего перед каждым, к его прошлому, к тому, каким солдат будет и уже был. Поэтому все во взводе с напряжением смотрели за передвижениями Лавра, стараясь уловить самих себя на границе его переходов. Ритм вышагивающих берцев только усиливал ощущение тикающего будильника – тикающего в обратную сторону.   
Старшина, пройдя несколько шагов, резко повернулся лицом к строю. Повернулся так быстро, что на мгновения показалось, что время за его спиной закружилось – возлетая,  воспаряя, пикируя. В стремительном вихре времени словно проступило не одно лицо, а два – львиное и человеческое – с ожиданием вглядываясь в вытянувшийся мужчин.
Лавр скомандовал: – Первое отделение!
Данил почувствовал, как плечо стоящего рядом отделенного с позывным Число напряглось, разворачивая пружину готовности дальше, вдоль тела Данила, к остальным бойцам.
– Занимаете оборону по правому краю гребня. Число, расставить бойцов, определить для каждого место окопа.
Лавр на секунду задумался:
– Что-то быстро они поселок оставили. Подозрительно. Думаю, у нас где-то час. – И направил на Данила особый взгляд, от которого у Данила всегда вспыхивала белая искра в темени. – Да, Данил, около часа?
Данил чуть пожал плечами и, помолчав, ответил: – Где-то так.
– Ну и восхитительно. – За спиной старшину часто называли «ваше восхитительность», это слово возникало почти в каждой его фразе. Старшина еще раз провел взглядом по Данилу и сделал шаг к другому отделению.
Число, принимая командование, вышел перед строем своих бойцов.
Слева от Данила, в защитной безрукавке под бронежилетом и в выгоревшей бандане, стоял невысокий коренастый боец с позывным «Грубый». На его открытых плечах виднелись широкие рваные шрамы, уходящие под майку. Шрамы были словно нанесены стальными прутьями – острыми и широкими, оставившими белесые дорожки на буграх мускулистого тела.
Следующим был боец с надписью на бронежилете «Счастье». Это слово стало его позывным после того, как в госпитале, с почти отсеченной осколками ступней и разорванным горлом, он выжил. Мало того, после операций на гортани Счастье обрел задушевный, проникновенный голос и часто напевал что– то себе, видимо, осваиваясь с новым даром. Когда он пел, его голова, и особенно густые белобрысые волосы, смешно покачивались в такт песне, словно удивляясь, что это поет он сам, что песня рождается внутри его собственного горла.
За ним стоял лысоватый головастый Хорошист, бывший подполковник, командир автобата, но вышедший на пенсию. Когда услышал о призыве, записался добровольцем,  категорически отказался от командирства, пошел рядовым. По ночам Хорошист кричал: «Если кто дернется, взорву гранатой бензовоз!»; а когда бойцы будили его, переворачивался лицом в подушку, обнажая алый рубец, длинный и узкий – от шеи к затылку. Еще Хорошист говорил, что может останавливать облака. Ему, в целом, верили.   
Четвертый боец, которого мог видеть Данила в шеренге, носил позывной Плод. Он был в плену, сутки его продержали лицом к стене с поднятыми руками, прикованными к расположенной над головой батарее. Проходя мимо, враги тушили окурки о спину Плода, глубоко вдавливая раскаленные угольки. Из– под струйки закипающего пара вырывался шипящий звук боли и запах обгоревших перьев. Плод зависал в пустоте на подвешенных руках, покачивался на онемевших ногах и вставал снова. Из– за запаха его и прекратили пытать – запах им не нравился. Через несколько дней Плода обменяли. На его спине так и остались белые точки сожженной кожи, напоминающие звездную россыпь.
Над каждым бойцом отделения, после боя возникал какой– то общий воздух, но выдыхали они свой, особенный – у кого– то дыхание сжимало, делало воздух плотным, кто– то выдыхал туманную дымку, начинающую слегка искриться, а кто– то резко бил воздухом в мир, выправляя складки и расколы. Каждый находил свой любимый воздух, а иначе зачем он нам – этот воздух?
– Отдышались? – вернувшийся старшина стал рядом с Числом. – Теперь всем рыть. Роем по гребню, вот в таком направлении, – Лавр выверенно показал рукой линию обороны. – И чтоб через час все по уши в окопах... Будем? – старшина еще раз внимательно взглянул на Данила.
– Так точно, товарищ старшина.
– Ну и восхитительно.
Под ногой старшины появился откуда– то выкатившийся детский мяч – алеющий полосами, с ромбами изумрудных вставок.
– Это откуда? – неожиданно теплым тоном спросил Лавр.
– Вон там, под кустами, возле детской площадки нашли, – отозвался веселый бас с левого фланга.
Легким, неожиданно четким для его возраста, прикосновением старшина отправил мяч в густую траву.
 – Отдохни пока, – с отеческой грустью обратился к мячу Лавр. – Все, закапываемся, – уже жестче произнес он, переводя взгляд на бойцов. 
Через минуту ледянисто-стальные штыки пехотных лопат вонзились в покойную землю.
Время воспарило над напряженными спинами бойцов, закружилось, вырывая их память из сосредоточенности на настоящем. Уже не окоп видел Данил, а яростный, стремительный бой в поселке, куда они ворвались три часа назад.
Соседняя пятиэтажка пылала рваными лохмотьями огня, выпуская странные шипящие звуки из-под бетонных стеновых плит. В трещины стен выбрасывался то белый– белый огонь, то антрацитово-жирный дым, словно внутри пятиэтажки боролись две мощные силы, попеременно бьющие друг друга о стены. Бойцы, стараясь держаться подальше от огня, проходили вдоль противоположной стороны улицы, прижимаясь к сохранившемуся после артподготовки дому.
И тут с третьего этажа, с балкона, ударил пулемет – свистящая мощь желтых трассирующих сполохов вспорола пыль под ногами и врезалась в стену, выбивая фонтаны пыли из штукатурки. Один из бойцов опрокинулся от сильного удара в грудь, упал на спину, дернулся и затих. Данил, Число, Плод и Грубый успели заскочить за угол дома, остальные, те, что шли позади, бросились в подъезд многоэтажки напротив.
Тело бойца, запорошенное пылью, лежало между домами.
Пулемет ударил еще раз, провел кипящим пунктиром по середине между домами и замолчал.
–  Не добивает, тварь, – произнес Грубый. – Ждет нас.
–  Да, ждет. – Данил осторожно выглянул из-за угла, стараясь увидеть балкон с пулеметом. – И как его вытащить? – он перевел взгляд на лежащего в нескольких метрах бойца.
Будто в ответ металлическая дверь подъезда соседней многоэтажки, сюрреалистично посеченная осколками, приоткрылась. Дверь кто-то придерживал изнутри, затем появилась рука и резко выбросила дымовую гранату. Темно-зеленый цилиндр, переворачиваясь, полетел в сторону лежащего бойца, зашипел, выпуская струю густого белого дыма. Облако начало заволакивать пространство между домами, поднимаясь вертикально вверх по близко расположенным стенам.    
–  Не, все равно видно. Ветер сносит. – Число, прижимаясь спиной к стене, проследил траекторию дыма.
Из– за двери высунулась опять рука и выбросила еще одну гранату, уже немного правее. Граната выверенно легла по ветру, плотный дым закрыл лежащее тело, поднявшись на пару метров над землей.
–  Счастье бросает. Точно кладет. – Плод усмехнулся.
–  Дымовухи у них откуда? Мы же вроде не брали. – Данил взглянул на Число.
–  Так там же старшина.
–  А– а, ну да…
Вражеский пулемет, потеряв видимость, дал несколько выстрелов по месту, где лежало тело, затем еще длинную очередь.
– Пора, – Данил неожиданно для себя сказал слово вслух и рванулся в дыму к лежащему бойцу. Где-то внутри сознания перетекали секунды, из которых складывалось знание Данила о том, что у пулеметчика кончилась лента и он перезаряжает, резко засовывая, не попадая, под ствольную коробку край новой ленты. Данил даже видел грязные, закопченные пальцы с траурными полосками обломанных ногтей, судорожно хватающие ленту из патронной коробки и старающиеся вставить края гильзы в горячий держатель.
Но Данил был уже в дыму. Согнувшись, чтобы полностью скрыться в спасительном тумане, он перебежал к телу бойца, схватил его за бронежилет и изо всех сил рванул на себя, вытягивая в мертвую зону под стеной. Данил одновременно видел и бледно– синее лицо бойца с сомкнутыми, словно зашторенными, глазами и пулеметную ленту, там, на балконе, которая несколько раз дернулась и стала на место. Он даже видел замедленно отодвигающийся ударник, заносящий свое жало над темно– золотистым капсюлем…
Черный ударник врезался в мякоть меди, сминая ее, выталкивая пороховой газ, пуля пошла по резьбе ствола, обжимаясь в тисках нарезов, вылетела на закипающий вокруг нее воздух, микронно покачнулась от удивления встречи с ярким дневным светом и ударила рядом с подошвой правого берца Данила, отрикошетив в стену, где и застряла в крошеве бетона. Именно эту первую пулю напряженно и ждал Данил, от нее зависело все: если она пролетит мимо, то все получится. Все – получилось.
Боец, которого Данил тянул к защитной стене, оставлял размашистый след в асфальтовой пыли, широкий, как взлетная полоса. Стальная пехотная лопатка, закрепленная на спине солдата, съехала вверх и несколько раз осторожно, словно пробуждая, прикоснулась черенком к каске.
Пулемет сверху бил в дым, всаживая разлетающиеся пули в маскировочное облако, надеясь поразить хотя бы кого– то, но Данил уже прижался спиной к бетонной стене. Затем он перевел взгляд на бойца – бойца звали…
Но имени у него уже не было.
Данил еще раз глянул на отстраненные, плотно закрытые глаза и аккуратно приладил тело к стене. Дальше – наступила тишина: без слов, без снов, без дыхания...
– Четко, Данил, – Число хлопнул по плечу. – Теперь убираем пулемет. С лету его не взять, срежет… Пойдем через подъезд.
Скользя вдоль стены, все четверо осторожно прошли к подъезду. На спине каждого покачивались в такт выверенным движениям пехотные лопатки, поблескивавшие отточенными гранями.
Металлическая дверь в подъезд была приоткрыта, нижнюю петлю согнуло осколком. Число быстро наклонился, заглянул снизу через щель внутрь.
– Гранату! – шепотом произнес он.
Грубый резко рванул бесшумную застежку разгрузки, вытащил гранату и, приоткрыв дверь, подкидывающим движением метнул ее в подъезд. Гулкий взрыв метнулся вверх по площадке, лифт задребезжал вывернутой дверцей. Глухо, словно из бездны, послышался вскрик и затем стоны.
– Вперед. – Число рванул на себя дверь, выворачивая ее из разбитой петли.
Данил влетел в подъезд, прижался к стене и вывернул автомат по направлению к ступенькам. Слева, возле лифта, в мареве бетонной пыли, дергалось два темных тела. Данил ударил по ним очередью. Мимо проскользнул вверх по ступенькам Плод, удерживая под прицелом верхнюю площадку. За ним двинулись Число и Грубый, каждый прикрывал свой сектор, контролируя передвижения.
Ботинки осторожно переступали, опасаясь растяжек. С третьего этажа несдержанно ударила автоматная очередь, выбила над головами фонтанчики штукатурки. Все упали на бетон площадки, всплеснув облако пыли. Грубый, который шел впереди, перекатился на наколенниках вниз через ступеньки, ударился ладонью об пол, но тут же перехватил автомат и выдал вверх ответную очередь.
На верхнюю площадку полетела еще одна граната, брошенная Числом. Взрыв ухнул уже в иной тональности, вырвавшейся в разбитые окна, брызнул дождь осколков. На верху тонко заверещал голос со все нарастающей интонацией боли, чернота матерного визга брызнула по подъезду и заглохла после очереди Плода.
Пулемет был на четвертом этаже.
Металлические двери квартир на лестничной площадке были сорваны, валялись на полу, покрытые пылью с рубчатыми отпечатками ног. Вторая деревяная дверь в квартиру, выходившую на улицу, была прикрыта. Данил дал очередь сквозь закрытую дверь, несколько отверстий прошло навылет. Ударом ноги Данил выбил дверь, Плод забросил приготовленную гранату. Граната ударилась о стену, покатилась в глубину квартиры. Внутри кто– то глухо закричал, предупреждая, но взрыв тут же оборвал голос. Данил  направил дуло в коридор квартиры, повел автоматом вдоль стен, целясь ниже, чтобы поразить лежащих. Затем он влетел в квартиру и сразу вжался в зачищенный угол, контролируя коридор. За ним следом ворвались Плод и Грубый, поливая стены длинными очередями. Штукатурка закипела на стенах, заклубилась, придавая бою фантасмагорический характер: черные тени метались в клубах пыли, светящиеся сполохи рвали коричневые обои, матовые колпаки люстры разлетелись вдребезги, зазвенев хрустальной кодой.
Пулеметчика, судорожно пытавшегося переставить станковый пулемет в узкую балконную дверь, застрелил Число, всадив последние пули из магазина. Быстро перезарядив, он перекатился в кухню. Там никого больше не было.
– Чисто!...
В углу комнаты, словно комья выброшенной одежды, лежали два трупа. Они всегда умирали так, словно из них выдернули внутренний каркас, складывались, подобно сдутым черным шарам. У одного на неестественно белом лице были посечены глазницы, зияющие провалами вытекших глаз, но пустота на месте зрачков, казалось, была еще и при его жизни. Другой – в разорванной бандане, лежал с пробитым черепом, уткнувшись лицом в угол возле растрепанного дивана. Мозг, вытекший на пол, кашеобразной массой размазался по щеке, создавая бугристо– уродливую блестящую личину.
Смерти для них не было. Они не заканчивали существование, не впадали в пустоту отсутствия, не теряли жизнь – они становились чернотой. Просто – чернотой. В луже буро– черной крови, в которой лежали три трупа, проступал провальный мрак, словно кровь покидала тела с такой скоростью, что была способна пробить бетон пола. Их кровь всегда являла обратную сторону – мутную, нечистую, отказавшуюся от ясности, бунтующую против соединения с миром. При соприкосновении с полосками заоконного света по поверхности вражеской крови пробегали темные пузыри, лопающиеся с подвально– глухим звуком…
Данил перешагнул через струйки уползающей крови, берцем отодвинул грязную руку с траурной каемкой ногтей, вышел на балкон.
– Старшина, все чисто! – крикнул он, обращаясь вниз. Помолчав, негромко добавил: – И ясно.
  – Восхитительно! – донеслось с улицы.
…В самый первый день службы, выйдя в благорастворенный воздух, Данил подошел к старшине, чтобы получить свою пехотную лопатку. Взяв ее в руки, Данил провел по острию пальцем: – Что-то туповата. Надо заострить.
Лавр внимательно посмотрел на него.
– Заостри.
– А чем? – спросил Данил. На правах новоприбывшего он мог задавать такие вопросы. – Камнем правильно не заточишь. Нужен напильник. Дайте.
– Дайте, – иронично повторил старшина. – Где взять?
– Ну вы же можете. Подумайте...
– Подумай им, – заворчал старшина. – Будто так просто, подумай. Прямо восхитительно.
На мгновение он куда-то словно исчез.
– На! – протянул небольшой, сколотый с самого верха напильник. – Это тройка, личный.
– А целого что нет?
– Не наглей, бери, что дали. Другим и такого не дадут.
Данил взял напильник, положил его в нагрудный карман и пошел в казарму, подкидывая в ладони тяжелеющий вес лопатки, чуть оглядевшись, подобрал удачный граненый камень, для мелкой заточки. На столе в бытовке казармы он и стал затачивать острие. Под край клинка он положил кусок толстой доски и начал по секторам заострять режущую поверхность, равномерно переходя с одного края острия на другой. Данил выверенно отсчитывал количество нажимов, чтобы грани были отточены симметрично. Это было важно. Мгновения вылетали яркими искрами с каждой пылинкой, снимаемой напильником, и в каждой пылинке могла таиться вселенная. Воспаряющее время кружилось чудным вальсом в скачущих пылинках металла, вспыхивающих в многоименности таящихся событий.
– Достаточно, – Данил провел ногтем по острию. Лезвие прикоснулось к телу, словно подбадривающее дружеское похлопывание. Тело и сталь оказались родными.
Перед тем как вложить лопатку в заплечный чехол, Данил выписал свое имя на рукояти. Буквы были жемчужно-белыми, яркими, новорожденными. Он сам словно увидел свое имя по-иному – засверкавшим хрустальными бликами, зовущим к лазурным горизонтам…
Теперь, на глубине вырытого окопа, Данил, отложив лопатку, увидел свое имя на черенке по– иному: буквы стали темнее, чуть огрубели, но сохранили какую-то гранитную впечатанность, словно вросли мощными корнями в рукоять. Имя входило уверенной поступью в материю, внося свое правило, свою честность, свою чистоту. И темные обводы событий, обступающие имя, только подчеркивали незыблемость правды, которая стояла за именем.
Окоп был практически вырыт.
С края окопа упал небольшой камень, словно последняя песчинка часов, закрывающая отсчет времени. Камень ударился о дно с каким-то неуловимо знакомым львиным рыком, и Данил, проследив за его полетом, понял, что окоп удался. Бывали у него и неудачные окопы, внутри которых оставалось только долго-долго смотреть опустошенно-запорошенным взглядом в земляную толщу, забывая о себе, о своем имени.
Но этот, сегодняшний, получился во славу.
На дне каждого из таких удачно вырытых окопов Данил словно откапывал источник – яркий, хрустальный, спасительный. Нахождение в окопе было похоже на присутствие у родника, тиха журчащего, излучающего переливающуюся прохладу. Где– то в глубинах этого предчувствуемого источника открывалось особое имя – имя правильного мира. Разверстность земли уже была пронизана готовностью открыть источник, выпустить его на простор. И в разворачивающемся просторе окопа Данил видел Родину – светлую, ожидаемую, надежную и любящую.
Окоп становился журчащим словом, спресованным в своей раскрывающейся мудрости текстом, в котором густота слов была соединена с густотой почвы. Невыговоренность такого слова только придавала ему значимость: слово оставалось внутри окопа, оставалось непроизнесенным, но потому особенно ценным. Данил словно выговаривал окопом заветные смыслы, выговаривал их внутрь себя, оставляя сокровенность исповедальности и вместе с тем действенностью слова на мир. Слова, выкопанные окопом, не были грамматически оформлены, не были частями речи, но они были в своем главном словесном предназначении – звучанием засвидетельствовать присутствие хорошего мира и в мире. Мир и земля оказывались сдвинутыми вместе – и это мог сделать только окоп.
Окоп замыкал на себе глубину и время, снимая покровы – буквально! – между ними, выписывая на стенах окопа разными пластами почвы меру мира. Завитки светлой и темной породы, проступающие на стенах окопа, считывались в смыслах взвешенности, измеренности и исчисленности, но только это были уже правильные мера, вес и число. Око окопа прозревало ту истинность, которую раскрывали недра земли Родины, соединяя и укрытость почвы и разверзаемость мира, открывало заветный простор в задней части окопа, словно напоминая о возможности полета…
Позади окопа Данила, на полуразрушенной детской площадке, стояли небольшие, выкрашенные облупившейся зеленой краской качели. Под порывами ветра качели покачивались, издавая легкий даже не скрип, а свист. В свистящем движении качелей и было то состояние полета, которого все ждал Данил, выкапывая окоп. Качели раскачивались словно над бездной, отсчитывая удары невидимого, но очень любящего сердца. Пронзительность этого парящего свиста усиливалась щемящим состраданием к тем, кто слышал, вслушивался в него. Данил слушал – внимательно и с ожиданием.
–  Ну что, пора кушать? – из соседнего окопа раздался бодрый голос Счастья. Это было приколом в отделении: после законченной работы предлагалось поесть.
–  Давай поедим, –  отозвались голоса изнутри вырытых окопов.
–  Кто чего будет? – забалагурил Счастье. – Грубый, может по шашлыку? По горяченькому, а?
–  Если можешь, то давай, – ответил Грубый. Его хрипловатый голос получал всегда особую, нутряную, акустику, когда он говорил из окопа.
Есть всем, впрочем, не очень хотелось, так если только немного хлеба и воды.
Хлеб был у старшины, круглый, в выемках формы. Отделенный получал у старшины хлеб, относил в свое отделение и там делил на выверенные девять частей. Отделение, как правило, было из девяти человек, если не было потерь. На сегодня в отделении Данила не хватало только одного, того самого, с захлопнутыми глазами. Хлеб все равно разделили как всегда. И запили водой, которую тот же старшина наливал из колоколообразной емкости.
К этому времени окопаться успели все. Данил окинул взглядом цепочку окопов, таких разных и в то же время неуловимо слитых, словно артерия, по которой вдоль чернеющей земли струилась прозрачная ясность. Он знал, что у каждого из бойцов всегда получался только свой окоп. У кого-то окоп обязательно приходился на мягкий белый песок, и тогда окоп выглядел как хрустальный дворец, возносящийся к низу. У кого– то встречались только камни – то белые и ровные, а то с трещинами и угловатые, но даже эти камни укладывались в четкий защищающий строй. У кого-то по стенам окопа неизменно вились яркие вязи различных слоев почвы и тогда рождался яркий рисунок многоцветия, переливающихся красок, живописных пространств и далей…
В минуты затишья Грубый брал у старшины гитару, и тогда хрипловатым голосом пел тонко-ранимые и в то же время уверенные песни. Сегодня игралось и пелось о главном.
«О несчастных и счастливых…» возлетало звездным путем к небу, открывая в гитарном аккорде его подлинный, глубинный смысл.
«Устала скрипка…» неслось от планеты к планете, объединяя их под единой сенью благодати и избавления.
Проникновеннее и милосерднее всего звучала строка «Подойди скорей поближе», скрывающаяся вместе с тем в каком– то темном облаке, несущем радость и невечерний свет.
«Если ты еще не слишком пьян» било материальным, телесным, напоминало о чем– то ушедшем, но когда– то таком близком, таком ранимом, таком земном, совпадающем с тональностью падающих на дно окопов земляных комьев.
И финалом песни становилось чудо, входящее в человеческую жизнь живой и неповторимой возможностью преображения; чудо, открывающее прозрачность вещи; чудо, меняющее само ощущение мира, – просто чудо какое-то!...
Таким чудом и была песня Грубого.
После его песен обычно начинались разговоры – длинные или короткие, но всегда предельно искренние. Сегодня заговорили – о войне.
… –  Вот скажи, Грубый, для тебя война – это что? – Данил взглянул на него даже с какой– то строгостью, соединенной с вниманием.
–  Война? – не столько переспросил, сколько настроился Грубый. – Тут дело не в  войне. Тут о жестокости на войне. И я считаю, что война должна быть жестокой. Жестокой – к врагу.
И словно повернув взгляд внутрь себя, Грубый договорил:
– Война привязывает к дереву жестокости и рвет тебя стальными гребнями. Кожа становится как густая пена. Вот из такой пены и рождается смысл войны. Война затыкает рот врагу, и делает это только жестокостью.
–  Но жестокость ведь не вся война. Зверь жесток, но он не знает войны, –  сказал Даниил.
–  Зверь много не знает, – подхватил разговор Плод. – Он истории не знает. А война не только знает историю, война делает историю. Война пробегает сверху истории, зависает над ней. А еще они бичуют друг друга: история войну – снизу, война историю – сверху. Мазохисты, – усмехнулся Плод.
–  Но ты о какой-то Войне с большой буквы. – Данил задумался. – Но мы с тобой на конкретной войне, которая здесь и сейчас…
–  Тут кто на какой войне, Данил, – еще раз улыбнулся Плод. – Ты на какой? На первой, третьей, миллионной… Война когда-нибудь заканчивалась? Присылала прощальные письма с тщательно отобранными марками… И эта не закончится, – очень серьезно произнес Плод.
Старшина прошел возле них, оставляя большую размашистую тень, затем неожиданно вернулся и подхватил разговор:
–  Так война – это что? Случай? Жестокость? План? Огненная земля?
Старшина перешел на свой уверенный тон.
– Война – это все вместе. Ты убиваешь, но выверенно и вместе с тем случайно. Меня война научила, что случай и расчет не разделяются. И так только на войне.
И добавил, уже уходя дальше по цепи окопов: – Если только не считать войну благом. Но война – не благо…
Хорошист, во время разговора покусывающий губы и внимательно слушающий, сделал жест, словно просил слова – или бросал гранату:  –  А мне снится война как тайна. Как вырастающий из тьмы земли папоротник. Вот сон – тайна? Тайна. И война – тайна. Одна тайна может закончиться, но тут же начинается другая. Так и война – рассекает и связывает…
И Хорошист замолчал – тяжело, напряженно, уже не участвуя в разговоре.
 Счастье все это время лежал на земле с заложенными под голову руками и плавно покачивал согнутой на колене ногой.
–  И что из вас каждый сказал? – он любил вступать где-то ближе к финалу. – Неважно, что каждый сказал. Важно, что каждый услышал. А услышать – это что, Данил? Правильно, –  не дожидаясь ответа, кивнул Счастье, словно услышал ответ. Затем вытянул вперед руку и поправил на запястье часы. – Услышать значит явиться. Явился на войну – значит, услышал зов. Услышал зов – увидел невидимое. Увидел невидимое – открыл главное.
И завершил: –  Вот вы все и открыли главное. Для себя…, – Счастье, вернув руки за голову, опять закачал ногой в ритм своему внутреннему мотиву.
–  Не, ну ты понял, он опять сверху, – Грубый шутливо пнул в берц Счастье.
–  Учись, –  Счастье куражливо улыбнулся. – Учись, пока я жив. Но учиться тебе…   
Внезапно в темя Данила глубинно-морочно ворвалось – мутным, удушающим, пепельным…
–  Обстрел! – оборвав всех, во весь голос закричал он за секунду до того, как бурлящая чернота ударила в лица бойцов. А секунды этой оказалось достаточно, чтобы влететь всем в окопы.
И начался обстрел.
Вражеский обстрел всегда приносил свой запах. Запах был послежизненный, идущий из оставленных жизнью мест давно и навсегда. Гниющее само в себе, без доступа воздуха и света, разлагающееся ничто несло свои миазмы, которые играли обонятельными тонами тухлости, зловония и чада. Облако гнили врывалось в пространство, стремясь заслонить собой само воспоминание об ароматах цветка и благоухании ветра.
А затем прилетали снаряды.
Казалось, тьма обстреливает тьмой светлые капли окопов, разрывы вспыхивали анти-светом, оставляя черные кляксы уродливых воронок. Каждый взрыв являл новую форму бездушия: то змеинообразную вязь рвущихся к небесам антрацитовых гирлянд, то опрокинутый треугольник угольно-пыльной паутины с мутными искрами ошалевших глазок, то лабиринтно-поднимающиеся спирали хаотической сажи, глотающей самое себя.
Но в этой дикости всеобщего смешения все же прослеживалась четкая, цифро-математически выстроенная траектория некоего взора, смотрящего не сверху, а из бездны. Система управления обстрелом выстраивалась по закономерностям падшести, а потому снарядные разрывы, крепко усвоив уроки падения, били очень точно. Казалось, кто-то вел черным взглядом по брустверам окопов, пытаясь заглянуть в глаза тех, кто укрылся в них.
А тем, кто в них сидел было трудно, неимоверно трудно.
В каждом из бойцов боролось два противоположных желания.
Одно – выскочить, закричать, выплескивая из себя накапливающуюся темноту, бежать долго-долго, отбрасывая судорожно дергающимися ногами от себя рвущуюся внутрь муть, подхватить свое тело и унести его, унести его отсюда...
Второе – уйти в почвенную нору, зарыться в кромешно-черноземном беспамятстве, засыпать свой воспаляющийся мозг крошевом песка и суглинка, навсегда исчезнуть с поверхности земли.
Этого и ждала тьма, для этого она и обстреливала окопы.
Сдерживая себя из последних сил, бойцы не сдерживали себя в словах. Это была странная языковая смесь из матерщины и молитвословия. То из одного, то из другого окопа в промежутках между взрывами слышалось «бл…!», меняющееся в «бл-агослови!», «еб…», перерастающее в «еп-архию», «хер», сливающийся с «хер-увим».
И с Данилом было также. Вернее, это был не совсем Данил.
– Не попали твари! что еще один зачем зачем я живой опять и что когда фу-у-у мимо мимо мимо пронеси хоть бы не сюда хоть бы не сюда окоп родной мама сжаться кхе– кхе пальцы надо разжать пальцы пальцы моргнуть еще раз что-то в спине зачем мимо сжаться лопатка под спиной как они жмут на спине…–
 –  Хер вам!!!!!!!!!!
И тут взрыв разошелся черной молнией практически рядом с бруствером его окопа.
Данил будто окунулся с головой глубоко-глубоко под воду, звуки поплыли затейливыми маршрутами где-то внутри слуховых каналов, мир потерял свою акустику и завибрировал в замедленно- рваном танце. Сознание закачалось на одной ноге над зовущей бездной, покачнулось, наклонившись над обрывом, и вывернулось обратно.
Легко контуженный Данил прислонился головой к стене окопа и почувствовал, что выворачивающий страх почти исчез, остался где-то на заднем плане сознания.
Перед Данилом встало его имя, в своей полноте, в своих размашистых горизонтах, в своей выверенности и измеренности. Имя напомнило о достойном несении лица – лицо и имя соединились, окоп заставил Данила сохранить и имя и лицо. А для чего еще может потребоваться окоп?
Данил пришел в себя от шипящего удара осколка совсем рядом со щекой. Осколок, оставляя черную рану в теле окопа, пробурил дыру и юркнул в нее, как нагадивший таракан. Далеко, правда, не смог заползти и торчал смрадно-темной отметиной, словно компенсируя точку, которую ему не удалось поставить.
–  А осколок-то сзади прилетел, –  подумал Данил. – Все так.
Само появление мысли привело к обретению себя.
А начинался Данил с благодарения.
Теперь уже не бредящий хаос сыпался в его сознание, превращая его в бессмысленную пыль, а явился зов из глубины окопа о милосердствовании, единой надежде и освобожденности. Под лютую какофонию взрывов, обожженными смолой словами Данил проговаривал теплое моление о предстательстве и покрове жизни, об источнике милости и защищенности необоримой стеной, о нетленной радости и преблагом сердце, о милостивом покрове и цвете чистоты. Ощущение нарастающей радости, преодолевающей внутренний страх и внешний вой, ощущение самого принятия радости, умения радоваться начинало проламывать парализующий страх, и тогда на губах Данила стала зарождаться молитва… 
Неожиданно, словно вспорхнувшее веко, проступила тишина – заветная, чаемая, прекрасная. Данил всем сердцем поверил в явленную тишину и обретенной тишине, поверил и поднял глаза к окоему окопа.
А там увидел небо – Небо Отечества.
Небо – это ведь то, во что верят.
Печальное и милосердное, ожидающее и спасающее небо простиралось над окопом – или окоп поднимался в небеса? Данил не знал. Его окоп был миром, устроенным под него, под него – глубинного, нутряного, подлинного, и теперь этот мир открывался небу.
Небо взглянуло в окоп и вчиталось в проступившие на стенах письмена; прочитало, подсчитало и приняла окоп в блаженный и сладкий покой. И самое главное – небо запомнило окоп, чтобы уже никогда не забывать. Пурпурно-лазурные цветки незабудки с сокровенной белизной сердцевины покачивались на краю окопа – и их тоже запомнило небо. И если мы воюем – и воем, воюя! – значит, Небо о нас помнит, помнит о наших смертях, и значит, больше нет забвения, которое страшнее и мучительнее, чем умирание.
Где-то между окопом и небом – скрываясь-открываясь, как любящее сердце, – стала проявляться подлинная родина из золота и стекла, с распахнутыми воротами и чистыми реками. И окоп был родиной, и родина была окопом, и родиной была дорога возле окопа, вся дымящаяся дымом. Окоп и дорога, горизонталь и вертикаль родины, неразрывно связали свои судьбы в быстрой езде то вверх, то вниз – в пролетах в глубину, в возлетаниях горе;. И когда окоп становится молчащей, не дающей ответа дорогой, когда окоп, как дорога, летит на встречу с чаемой далью – уже не сбиться с верного пути, ведь окоп – это абсолютная верность дороге. И только такая дорога приводит на истинную родину, вобравшую в свою бесконечную память и окоп и дорогу…
Тишина для всех длилась четыре минуты тридцать три секунды.
… –  Смотри, вон они, – старшина Лавр отодвинулся от окуляров дальномера, пустил  Данилу. – Я ж говорил, слишком легко они поселок отдали. Сейчас в контрнаступление пойдут. Ну и восхитительно!...
Лавр склонил голову к рации, закрепленной на плече: – Начало, Начало, я – Первый. Ориентир три, влево 40, выше 7, враг у ЛЭП. Подавить!
–  Первый, Первый, понял, огонь.
Старшина взглянул на Данила: – Попадут?...
… – Первый, Первый, понял, огонь.
Командир тяжелой огнеметной системы оторвался от рации, взглянул на экипаж.
Несколько минут назад  его ТОС вышел на огневой рубеж – и началось. 
Три члена экипажа действовали как один организм: командир выставил желтый ограничительный флажок возле ТОСа, механик и наводчик, вытерев руки ветошью, взлетели на качающуюся часть, в которую надо было загрузить снаряды.
Подъехавший транспортный разгрузчик подал снаряды в направляющие трубы качающейся части. Остальное теперь должен был делать только экипаж. Трое стали одним и одно стало тремя. Командир произносил слова команды и сотворялось воинство из уст его. Двадцать четыре снаряда замерли в своих яслях-гробах, подрагивая в ожидании собственной мощи. Каждое гнездо с запечатанным обтекаемым телом выглядело как цилиндрическая чаша, сохраняющая в себе главное, ради чего и возвышалась все величие ТОСа.
Водитель включил подсветку, желтый флажок развернулся в сторону ТОСа под порывом воздуха, словно прикрывая громаду темно-зеленой платформы. Бронированные щитки над катками звездообразно развернулись, превращая платформу в парящее межкосмическое тело. Основание качающейся системы выглядело выкованным блюдом, готовым и принять роды и похоронить. Наводчик резко закрутил в руке прибойник, досылающий снаряды, внимательно, с затаенной болью посмотрел на острие и отложил в сторону. Это был единственный момент, когда экипаж молча замер, словно объединившись в едином воспоминании. Затем водитель заскочил в кабину и выжал газ, обдав ТОС туманным облаком, в котором соединились сладость цветочного страстоцвета и горечь кладбищенской полыни.
Оставалось только произвести наведение.
– Ориентир три, влево 40, выше 7, – уста командира, повторяя слова рации, сотворяли команду.
Горизонталь выводилась через электромеханический привод, который с гулким рокотом понес массивное тело направляющих гнезд влево, затем чуть правее и замер. Крестообразно выстраивалась вертикаль, но здесь уже сжатая вода в гидроприводе осторожно и бережно выводила угол наклона, словно приподнимая и принимая теплой ладонью ранимую драгоценность.
  В движении качающейся части – верх-вниз, влево-вправо – прорисовывался туманный прицел, в котором словно являлись два – львиный и человеческий – лика, расположенных друг против друга, и в то же время сливающихся в единой точке прицеливания. Лики эти вошли в открывающееся совокупление, поймав перекрестье чаемого прицела – и теперь время стало другим. Выведенный прицел словно разорвал течение времени, вскрыв его недра, оттенил анатомию времени, и оно уже несокрытое, а явленное в полноте, замерло, ожидая решения.
Последнее, что услышал снаряд, завернутый в пелену преображенного времени, была жесткая, ясная команда «Воздух!»…
И когда слово стало воздухом, снаряд двинулся по направляющему гнезду, ощущая закипающую в самом себе сложную потребность познать свой внутренний мир. Кислород в его термобарической смеси взывал к воздушному милосердию, к любви воздыхания; углерод напоминал о жертвенности миллионов тел, исчезнувших, чтобы появиться в преображенном обличье; водород возносил возвышенную хвалу всепролитости мироздания; азот жаждал искупления, проходя по всей металлической гамме, отыскивая непревзойденный идеал...
Переполненный самим собой снаряд решил сделать первый шаг и войти в облако благодарения за являемый путь. То, что открылось ему, то, что вспомнилось ему в угловатых ребрах направляющей резьбы напоминало судьбу, которую нельзя пронести мимо, но которую надо принять. Но для того, чтобы принять полноту своей судьбы снаряд должен был повторить себя в новом мгновении времени, когда раскаленный хвост реактивного заряда перенес его из прошлого в будущее. И это будущее пришло, разверзлось окоемом свободы, и вырвавшийся снаряд, восхищенный в зенит, вылетел из трубы и устремился к своему предназначению.
Заветная вознесенность, стремительность прорыва сквозь воздух, счастье полета, осмысленность своего существования, видение мира в его полноте, внутренняя убежденность в том, что он прав, вселенская разумность и выверенность бытия – все это слилось в краткой жизни снаряда, наполнив его осознанием важности своего присутствия в мире.
И когда до земли оставались всего миллисекунды – снаряд открыл свою причастность и потребность в покаянии. Пусть слезы так и не родились на его раскаленном теле, пусть дерзновенно взирал он на свой оставленный путь-жизнь, пусть, словно пчела, пролетел по своей короткой судьбе, неся собой прах и пепел – но покаяние, пришедшее прежде конца, определило точность выстрела. Снаряд вонзился в горячий приземной воздух, разлетелся, вывернувшись своим стальным телом, и выбросил уврачивающий огонь, попаляющий недостойную ажурную опору ЛЭП, очищающий в радиусе трех метров. И очищено было поруганное место святыни…
Двенадцать секунд промелькнули в грохоте, дыме, огне, ярости, стойкости, надежде, громе, рокоте, уповании, принятии и смирении. Двадцать четыре снаряда ушло точно в цель.
Командир ТОС передал по рации: «Первый, Первый, выстрелы были».
– Начало, Начало, цель поражена, – старшина Лавр ответил и хлопком, словно вбивая гвоздь, отключил рацию.
– А теперь наша очередь. – Лавр резко встал, расправил плечи и громко скомандовал, так, чтобы слышал весь взвод. – Приготовиться к воздушной атаке!
Данил давно ждал этого. То, что было на земле – автоматные и пулеметные выстрелы, зачистки помещений, перебежки и перекатывания, углы домов и пробитые заборы – все это было надо, но это было всего лишь надо. Теперь же наступало заветное, где сказанное кем-то надо переставало быть, а возникало то, что связано только с тобой, с твоим самым главным и важным.
Данил подхватил рюкзак, успев нащупать в боковом кармане напильник, перебросил рюкзак через плечо. Было всегда не очень неудобно закидывать лямку, пока вывернешься, пока вправишь-заправишь, хлопотно, еще зацепишь за что-нибудь. Все время забывал сказать старшине, чтобы сделал нам спецрюкзаки, вон, как во второй роте, у них там они с регулируемыми застежками, можно делать больше-меньше, а то вправляешь, вправляешь. Автомат забросил также назад, туго стянув ремнем, сейчас автомат не нужен, а вот лопатка очень пригодится.
Он крепко сжал в ладони пехотную лопатку, приладил ногу на приступочку из окопа – это так, для первого толчка – и напружинился в ожидании команды.
– В атаку! – прозвучало громогласно и неотвратимо.
Первым взлетел старшина, мощно покачнулся, белоснежными крылами улавливая равновесие. Затем лазурно-алым мечом, молнией блеснувшем в его руке, указующе взмахнул в сторону врага. – Вперед!
За ним из окопов, распарывая упругий воздух, с тихим гулом поднялся весь взвод. Взмахами своих гигантских крыльев они вырвали поток ветра, ударившего по земле, сметавшего пыль и мусор. В лучах полуденного солнца ослепительно засверкала красота каждого ангельского движения, и те, кто только что стояли на земле, стали иными – движущимися, свободными, с новым весом и мерой.
Данил, оттолкнувшись ногой от последней приступочки, резко расправил крылья, четко вписавшись ими в вырытый сзади прямоугольник. Лопатка превратилась в сверкающий серебряно-ледяной меч с полным именем на рукояти. Пророк Даниил взмахнул крылами, выстроил траекторию полета и встал в ангельский строй, нависающий над окопами, которые сверху выглядели такими родными и уже такими далекими.
В руке каждого ангела пламенели ослепительно-ледяные мечи, на рукоятях которых сверкали полные имена, переливающиеся ярко-жемчужными буквами: у старшины – «Николай», у Счастья – «Макарий», у Грубого – «Власий», у Хорошиста – «Евгений», у Плода – «Карп»…
Ровный гул режущих воздух ангельских крыльев заполнил мир.
Десятки крыльев превратили небо в закипающий белоснежным вихрем поток, в котором все сильнее, все напористее, все неотвратимее, все спасительнее зарождался клич, ради которого и шла эта атака:
– Слава-а-а-а-а-а-а-а! Слава-а-а-а-а-а-а-а-а-а! Слава-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-аа!
Где-то позади хлопнул черный взрыв, но было уже поздно.
Небесная рать едино взмахнула крылами и пошла в атаку.
… Ало-изумрудный детский мяч, потревоженный взрывом, – звонко, упруго – ударился в окоп, прощаясь, прокрутился по его стенкам, а затем возлетел в сияющий воздух. И покатился по роскошной, благословенной, великолепной, родной земле дальше – за улетающими ангелами, за горизонт…