День ангела

Михаил Забелин
«Знаю твои дела: ты ни холоден,
ни горяч; о если бы ты был холоден
или горяч! Но как ты тепл, а не горяч
и не холоден, то извергну  тебя
из уст Моих.»
Откровения 3:15-16


Туман, густой как молоко, упал на дорогу бесшумно, неожиданно, будто подкрался из ближайшей лощины. Еще с утра небо было чистым, вымытым до синевы ветром и солнцем, и вдруг туман. Словно кто-то сверху и именно в этом месте опустил на землю плотный ватный занавес, невесомый, как пух, глухой и незрячий, как стена.

Николай Васильевич вел машину медленно, осторожно, будто наощупь, и, наконец, прижался к обочине и остановился. Деревня, поле, лес исчезли, растворились, утонули в белой пуховой перине, мутная пелена смешалась с небом и землей, и стало жутко от ощущения нереальности, будто все предметы на расстоянии вытянутой руки потеряли свою материальность и сделались бестелесными.

Этот невесть откуда выползший туман был совсем некстати, особенно сегодня, и понемногу уже закипало в груди раздражение на эту выросшую впереди преграду, нарушавшую все планы. Именно сегодня праздновали весеннего Николая Чудотворца, и так случилось, что день ангела у Николая Васильевича совпадал с его днем рождения, а сегодняшний день был для него особенным еще и потому, что Николаю Васильевичу исполнялось пятьдесят лет.

Последнюю неделю он провел в больнице и, можно сказать, сбежал оттуда на два дня, чтобы отпраздновать свой юбилей, и вот теперь, вместо того, чтобы сидеть в кругу гостей на своей даче, а там его, конечно, уже ждали, он торчал на этой проселочной дороге, где не было ни связи, ни людей, ни транспорта.

Он вышел из машины и прошел по дороге вперед, всего несколько шагов, но туман тут же проглотил и дорогу, и машину, и, казалось, его самого. Он поспешно вернулся и оперся на капот, как на что-то близкое и твердое, еще уцелевшее в этом вселенском потопе. Нечто бесформенное, с вытаращенными светящимися глазами, оказавшееся при ближайшем рассмотрении автомобилем, бесшумно проползло ему навстречу и исчезло. «Летучий голландец», - подумал он. И снова стало глухо, ватно, безголосо.

Рябь вокруг вдруг напомнила Николаю Васильевичу экран монитора – там, в больнице. После очередного обследования доктор решил показать ему его сердце, наверное, в знак уважения за выдержку. Но, на самом деле, это было интересно. Рябь ушла, и на экране он увидел свое сердце. Оно было совсем близко - большое, упругое, с паутинкой сосудов на поверхности. Оно показалось ему огромным. Артерии были похожи на реки или на разбегающиеся извилистые тропы в лесу. Почему он тогда подумал: в лесу? – скорее в степи. Видно, лес был ему роднее. Поверхность была ровной и немного выгнутой, как бывает, когда смотришь на землю в иллюминатор самолета. Сравнение с земным шаром показалось ему забавным. Это было его сердце – его земной шар, его вселенная, его жизнь, как на ладони. Сверху или на экране монитора было хорошо видно, как текут реки по скорлупе этого маленького земного шара.

- Вот здесь у вас сужение сосуда, и дальше, смотрите, как далеко тянется эта артерия, - она тонкая, высохшая, неполнокровная, - сказал доктор.
И вправду, будто полноводная река обмелела и перестала поить землю. И еще он тогда подумал: «Какой тоненький ручеёк – этот маленький сосудик - такой же крепкий и такой же уязвимый, как наша жизнь.»

Теперь, потерявшись в тумане, он отчетливо вспомнил, как трепетно смотрел тогда на сердце – своё сердце. И ему вдруг пришла в голову мысль, что в этом сердце и в нем самом заключен весь мир, и пока он жив, существует и этот мир. Раньше он отталкивал от себя мысли о смерти: жил и жил, - а сейчас, неожиданно для себя, он решил, что всё в конечном итоге очень просто: этот сияющий мир дан ему на время, как дар, а потом эти неповторимые рассветы и закаты, эти новые зимы и вёсны, эти душистые поля, этот сладкий майский воздух, это небо и этот лес - всё исчезнет, покроется туманом, как саваном, и всё-всё исчезнет. Всё останется, и всё исчезнет.

Стало зябко и неуютно, словно капельки опустившегося на дорогу облака просачивались сквозь кожу, растекались по венам и холодили сердце. Он поёжился, нервно передернув плечами, и снова сел за руль, будто отгородившись стеклом от назойливой мглы.

Туман, туман, туман. Туман в голове, туман на дороге.
Мысли тыкались, как иголки в подушечке, толкались, перемешивались, недоговаривали и перебивали друг друга. Досада на собственную беспомощность, обида неизвестно на кого, неловкость от того, что он опаздывает, раздражение, как бывает, когда не видишь выхода, и куда ни повернешь, всюду тупик. Сильнее всего свербило мозг ощущение потерянности, ненужности и такого беспросветного одиночества, словно он потерялся, как в детстве, - не именно сейчас, на этой дороге, а давно: заблудился и растерял в пути что-то важное, без чего нельзя жить, и только теперь обнаружил пропажу.

Сильно сдавило грудь, и какой-то вырвавшийся изнутри суетливый, липкий страх проступил капельками пота на лбу. Вместе с болью очень ясно вылезла, как червячок, мысль, что он совсем один наедине с этой болью, и так было и бывает всегда: ни один человек на свете не сможет прочувствовать его боль, только он сам. Наверное, если бы это было по-другому, и люди хоть на мгновение сумели бы пережить то, что чувствуют другие, хотя бы самые близкие, не было бы столько разочарований и утрат, неоправдавшихся ожиданий и одиночества.
Туман всё не рассеивался. Николай Васильевич закрыл глаза и стал ждать.



       ______________________________________________               
               

 
Когда Николай Васильевич подходил к дому, лишь рваные белые клочья растаявшего тумана цеплялись за забор. Вечерело. Где-то выла собака. Из распахнутых окон доносилась музыка. Кажется, кто-то танцевал. Дверь была открыта.

Он снова подумал: «Нехорошо получилось. Гости заждались. Татьяна, наверное, расстроилась.» Татьяна была его женой. Она была на пятнадцать лет моложе, и характером, деятельным и энергичным, являла собой полную противоположность Николаю Васильевичу. Она хозяйничала в доме, не любила сидеть на месте, а постоянно занималась какими-то делами, с кем-то договаривалась, что-то устраивала и немного подавляла его своей бурной энергией.
Николай Васильевич вошел в гостиную и остановился на пороге. Татьяны в комнате не было. Гости сидели за столом перед опустошенными блюдами, протягивая время от времени вилки к салатикам и тарелкам с закусками. По вялому движению рук и полупустым бутылкам было понятно, что гости угощаются давно, и главные тосты остались позади.

Во главе стола, на месте, предназначенном для именинника, сидел Иван Андреевич Трегубов, известный бизнесмен и глава издательского дома, в котором печатались рассказы и романы Николая Васильевича Воронкова. Иван Андреевич, откинувшись на спинку стула, разговаривал с кем-то по телефону, держа его в левой руке, и одновременно правой ловко нанизывал на вилку маринованные грибочки и, ни на секунду не отрываясь от разговора, отправлял их в рот. Внешность Ивана Андреевича как нельзя лучше соответствовала его социальному положению. Наголо бритый череп, строгие глаза, увесистый подбородок, губы, похожие на раскрывающиеся и закрывающиеся плоскогубцы, широкие плечи и выступающий сквозь обтягивающую футболку живот придавали ему вид уверенный, начальственный, слегка снисходительный и даже барственный. Хотя он был на несколько лет моложе хозяина дома, к нему все обращались по имени-отчеству, кто-то на ты, кто-то на вы, но уважительно и чуть подобострастно. Эти знаки внимания Иван Андреевич принимал, как должное, и, чаще всего, не обращал на них никакого внимания.

Справа от него стул был пуст, и Николай Васильевич поначалу подумал, что он предназначен для него, но тут же отмел эту мысль, потому что на столе напротив пустующего стула красовалась грязная тарелка и недопитая рюмка. Далее по кругу восседали подруги жены. Они были чем-то похожи: обе неопределенного возраста, громкие, грузные и незапоминающиеся. Они говорили без умолку и, кажется, обсуждали, как правильно сажать не то морковь, не то капусту. Видимо, эта тема волновала их настолько сильно, что они поминутно подливали друг другу водки, выпивали, закусывали и, не успев прожевать, продолжали говорить нахраписто и возбужденно, причем каждая о своем.

Рядом с ними сидел совсем молодой человек, кажется, редактор. Николай Васильевич видел его второй раз в жизни и не помнил, как его зовут. В отличие от своих соседей по столу он не ел, не пил, не говорил, а что-то внимательно изучал в своем телефоне. Вид у него был очень сосредоточенный и располагающий к себе, и, глядя на него, становилось понятно, что это молчун, человек себе на уме, из тех, кто держит нос по ветру и, видно, далеко пойдет.

По левую руку от председательствующего за столом Ивана Андреевича Трегубова сидела его помощница и, как говорили злые языки, по совместительству любовница – молодая тощая девица с модной короткой стрижкой. Ее телефон, видимо, показывал ей нечто смешное, она хохотала до слез и всё пыталась рассказать соседям по столу то, что ее так развеселило, но ее никто не слушал.

Чуть отстранившись от девицы, восседала дама средних лет с зачесанными назад редкими волосами и прямой, как швабра, спиной. Нижняя губа ее была оттопырена далеко вперед, что придавало лицу выражение брезгливости. Это была известная поэтесса Нина Ивановна С. Она смотрела куда-то в пространство, и весь ее облик и отрешенный взгляд говорили: «А зачем я сюда пришла?»

Отодвинувшись вместе со своим стулом от поэтессы, словно возводя между ней и собой нейтральную полосу, пристроился, полуотвернувшись от нее, литературный критик Борис Павлович Яблонский. В писательских кругах его опасались и не любили за язвительность, прямоту и острый язык. Это был человек преклонного возраста, хорошо знающий себе цену, и среди прочих выделялся живыми умными глазами и нависшим над ними крутым лбом, отороченным, как лысая гора кустами, седой порослью редких волос. Он поочередно, внимательно и чуть насмешливо разглядывал собравшихся, словно еле сдерживался, чтобы ни сказать: «Какие же вы, ребята, смешные.»  При этом он не забывал закусывать и пить водку, которую ему своевременно подливал сидящий рядом Трофимыч – сосед Николая Васильевича по даче.

Этот Трофимыч, крепкий мужичок средних лет, с трехдневной щетиной на лице, к писательской среде никакого отношения не имел, но зато под хорошую выпивку любил поговорить, рассказать о себе и всегда подводил к одному и тому же: «Слушай-ка. Я тебе вот что скажу. Напиши про меня.» Впрочем, мужик он был хоть и пьющий, но хороший, работящий и безвредный. Те же слова он, в конце концов, предъявил и Яблонскому, но тот ответил невпопад: «Нет, при всем моем уважении, Воронков – писатель из четвертого ряда. Нет, далеко ему…» До кого далеко, он так и не сказал.

Играла музыка. В углу топталась на месте молодая пара, но как-то странно они танцевали. И у девушки, и у парня в ушах были наушники, и казалось, что они друг друга не замечают и двигаются не в лад, а каждый сам по себе. Кто это, Николай Васильевич не знал. Он искал глазами сына, но его не было. «Жаль, если не смог приехать», - вздохнул про себя Николай Васильевич и шагнул в комнату.

- Вот и я. Вы уж не обессудьте, друзья. Туман, знаете ли, туман непроходимый.   
Он ожидал чего угодно: поздравлений, упреков, двигания стульев, объятий, подарков, но только не молчания. На его слова никто не отозвался, даже не повернул головы.

- Эй, ребята, вы что? Ладно, пошутили и хватит. Ну, виноват, признаюсь, опоздал. А где Татьяна?

В комнате ничего не изменилось. Никто не встал, никто не откликнулся, никто не пошевелился. Иван Андреевич продолжал разговор по телефону, не забывая про маринованные грибочки. Подруги жены болтали, не слыша друг друга. Малознакомый молодой человек внимательно рассматривал свой телефон. Помощница-любовница хохотала. Поэтесса созерцала пространство. Яблонский пил водку с Трофимычем. Незнакомая пара танцевала. На Николая Васильевича никто не обращал ни малейшего внимания. Будто его и не было.

Ему захотелось сделать что-нибудь грубое, резкое, шумное, например, хлопнуть кого-нибудь из гостей по плечу или разбить тарелку, или опрокинуть стол. Он сдержался.
- Да и черт с вами.
И пошел искать жену.


Татьяну он нашел в соседней комнате. Наклонившись почти до самого пола, так что узкое платье натянулось на ее ягодицах, как кожа на барабане, и показывая на розетку, она, полуобернувшись к сидящему на диване мужчине, говорила:
- Может, посмотришь? Искрит что-то. Мой-то вообще ничего не умеет.

Мужчина на диване был, кажется, местным электриком или слесарем. Он плотоядно глазел на круглый Татьянин зад и молчал.
- Ладно. Вроде всё показала, что надо сделать. Приходи через два дня, никого не будет. Видишь, сегодня не до этого. День рождения у мужа. Хотя и мужа что-то нет.

Так же молча и хмуро то ли слесарь, то ли электрик поднялся с дивана и вышел за дверь.

- Татьяна! – вскричал вконец ошалевший Николай Васильевич.
Она посмотрела мимо него и пошла к гостям.


Это было слишком. Сговорились они что ли? Нет. Едкого Яблонского, прыскающего от смеха в кулак, как мальчишка, он еще мог представить в роли шутника, но ни начальственный Трегубов, ни, тем более, неприступная поэтесса С. на эту роль никак не годились. А остальные? Он еще раньше замечал: окружающие его люди были настолько увлечены собой или тем, что они называли делами, что словно отгораживались ото всех невидимой глазу стеной, и тогда слова, обращенные к ним, повисали в воздухе. Поначалу это его задевало, словно его не желали удостоить своим вниманием, и он страдал от непонимания, но потом осознал, что эти люди действительно то ли глохнут на время, то ли у них, как у роботов, происходит короткое замыкание в голове, и они в самом деле перестают слышать. Этот открытый им феномен постепенного отмирания органов чувств и превращения людей в роботов поразил его. Слова для Николая Васильевича всегда были особенно важны, как выражение мыслей и чувств, он воспринимал малейшие оттенки сказанного остро и порой болезненно, и потому с удивлением обнаружил, что для других эти же слова ничего не значат, что люди забыли, как говорить и как слушать. И тогда он сам себе стал казаться путником, заблудившимся в стране глухонемых, чужаком в этой непонятной стране, и со временем свыкся с ощущением двойственности: он здесь, среди людей, и он один, будто в пустыне. Люди вокруг, но они, как в театре теней: ходят, бегут, сталкиваются, расходятся, кивают головами, строят рожи, появляются, исчезают, тени наползают одна на другую, и всё молча, и никто никого не слышит. Может быть, теперь они перестали видеть?   

Тем временем разговор за стеной сделался оживленнее. Говорили о продуктах, о ценах, о кулинарных рецептах, кто-то кого-то громко ругал. Николай Васильевич отчетливо слышал слова, но они ему казались пустыми и просеивались, как сквозь сито, мимо его сознания. Говорили вразнобой, каждый о своем. Обсуждали не известного ему Антона Петровича и какую-то Маргариту Степановну, и от этой бесполезной трескотни становилось грустно и одиноко. Захотелось уйти куда-нибудь, только вот куда?

Спрятаться, исчезнуть, уехать, всё поменять и всё начать заново? Как? Николай Васильевич тяжело сходился с новыми людьми и трудно привыкал к новым местам, но, по прошествии времени, когда эти люди и эти места входили в привычку и становились частью его жизни, он уже не мог с ними расстаться или с болью отрывал от себя. Он не умел и не находил в себе ни воли, ни сил менять что-либо в жизни или уходить, и теперь снова, как тогда на дороге, в тумане, он представлял себя в тупике, из которого нет выхода.



                _________________________________________               

               


Резко и внезапно, будто звякнул и оборвался колокольчик в голове, зазвонили в дверь, через минуту опять. «Кто это еще? - устало подумал Николай Васильевич. – Или слесарь этот вернулся? Что же они не открывают? Не слышат что ли?» И пошел открывать.

На пороге дома стояли его родители. Они тесно прижимались друг к другу, словно боялись потеряться, и показались Николаю Васильевичу очень старенькими, сгорбленными, седыми до белизны и такими трогательными, что от жара в груди заполошно застучало и закричало сердце, и колючие льдинки на дне души растаяли и подступили влагой к глазам. Он не видел их около десяти лет.
Папа, в пиджаке и при галстуке – он всегда в таком странном виде приезжал на дачу - протягивал ему руку. Мама, с заплаканными от радости глазами, целовала его в щеку.
- Папа, мама… - Николай Васильевич не находил слов.
- Как ты, Николенька, здоров ли? – спрашивала мама.
- У нас всё хорошо, - отвечал на его мысли отец.
- Проходите скорее, что же вы стоите?
- С днем рождения, Николенька.
- Пойдемте на кухню.

К удивлению Николая Васильевича шум в гостиной стих, и сделалось вдруг спокойно и тихо. Создавалось впечатление, что гости неожиданно и незаметно разъехались, и во всем доме остались только он и мама с папой.

Они сидели втроем на кухне и наслаждались тем, что вот они рядом и просто смотрят друг другу в глаза, и не могут насмотреться, касаются друг друга руками, и от этого делается тепло и терпко от слез на душе, и становится ясно без слов, что важнее и нежнее этих легких прикосновений нет и не может быть ничего на свете.
- Как ты живешь? Расскажи, - это отец.
- Что-то ты похудел, осунулся, - это мама.

Николаю Васильевичу казалось, что он, наконец, вернулся домой, туда, где его всегда ждут, где любят искренне и бескорыстно, туда, где слышат и видят, где живы чувства и сопереживания, туда, где он никогда не будет чужим. Возможно, только сейчас он понял, как не хватало ему все эти годы спокойной уверенности, что есть на свете, близко ли, далеко, неважно, два человека, которые всегда примут его и поймут, всегда будут рады ему и всегда будут переживать за него просто потому, что он и они – это одно целое, потому, что он – это часть их души, он – это маленький кусочек зеркала, складывающегося из множества родных душ, связанных кровными узами. «Как жаль, - подумалось ему, - что так беспечно растеряли, разбросали мы по жизни эти родственные души, а теперь не найти, не собрать их. Родные мои, как много я вам недодал. Как хорошо, что мы снова вместе.»

Опять позвонили в дверь. Николай Васильевич бросился открывать. На пороге стоял Сашка – старинный друг, друг детства, с которым они не расставались всю жизнь. В последний раз они виделись пять лет назад. Он не изменился: высокий, чуть сутулый, немного угловатый, серьезный, немногословный. Каштановые волосы всё так же вьются, усы только ему не идут.
- Привет. Вот зашел тебя поздравить.
- Привет, Саша. Давно не виделись. Проходи.

Николай Васильевич уже не удивлялся. Конечно, Сашка, лучший друг. Как он про него забыл. Он не мог не прийти. Если бы сейчас Николая Васильевича спросили, что же было главным в их дружбе, он бы ответил, не задумываясь, – надежность и верность. О чем они говорили, когда встречались, уже не помнилось, но осталось ощущение важности и необходимости этих встреч.
 
Как раньше, они сидели в доме, в котором не было ненужных звуков и случайных людей, и слушали, и слышали друг друга без лишних слов. Наверное, они слышали сердцем, наверное, они видели сердцем.

И снова затренькал звонок. «Кто же?» - заволновался Николай Васильевич.
Валю он никак не ожидал увидеть. Валя была его первой любовью. Они встречались очень давно, в юности, а потом расстались, почему? – он не мог вспомнить. В последние годы он часто вызывал в памяти образы женщин, с которыми был когда-то близок, и представлял, как сложилась бы его жизнь, если бы он прожил ее по-другому, с другой, с той, которая любила его. Было это возможно или нет, что теперь гадать, но Валя его любила по-настоящему: преданно, самозабвенно, он знал это и до сих пор краешком памяти чувствовал привкус той душистой и свежей, как первый поцелуй, любви.
 
Эта пробудившаяся память чувств словно прорвала в нем плотину, прятавшую взаперти палитру переживаний и страстей: оранжевую краску радости, алую краску влечения, бурую краску ревности, перламутровую краску нежности, серую – ожидания, зеленую – пробуждения, синюю краску восторга, белую - как вспышка, как солнечный удар, лазоревую – краску любви. Николай Васильевич вдруг с ужасом признался себе, что все эти оттенки чувств давно полиняли и иссякли в нем, и бурная горная река, некогда искрящаяся внутри него брызгами солнца, пересохла, как тот маленький сосудик, кормящий кровью его сердце.

Теперь он знал то самое главное, что растерял в пути – чувства. Он разучился чувствовать, он перестал радоваться. Он сделался таким же теплым, как подруги жены, как этот молодой человек с прекрасным будущим – теплым и равнодушным. Прав Яблонский: невозможно писать хорошо, если погасла внутри искра, из которой разгораются переживания, мысли, слова. Если сердце пересыхает, если оно более не способно сопереживать, сочувствовать, понимать, то тогда всё напрасно, всё впустую. Дела, дела, поток дел – нескончаемых, каждодневных и, чаще всего, не очень важных. Они застят глаза и выхолащивают душу. За лесом не видно деревьев, за собственными бесконечными заботами уже не видно людей.

- Не ожидал? Привет. С днем ангела. Я скучала по тебе. Дай я тебя обниму.
«Значит и Валя тоже», - подумал про себя Николай Васильевич, но сказал другое:
- Какая ты красивая. Пойдем. Там уже все собрались: папа, мама, Сашка. Ты помнишь Сашку? Ну, конечно. Пойдем, и ты мне всё расскажешь.
Он обнял Валю и повел ее в дом. На секунду ему показалось, что он вводит ее в их дом, и нежность, сладкая, щемящая, забытая нежность перехватила горло.

- Вот теперь все в сборе, - сказал отец. – Пойдемте в комнату, я вам что-нибудь сыграю.
Николай Васильевич уже знал, что в комнате, кроме них, никого не будет, и никто не побеспокоит их шелухой слов и суетой дел. У окна будет стоять черное пианино, как в детстве, в углу будет потрескивать полешками камин, который он всё собирался установить, да так и не получилось, а в распахнутое настежь окно, как невесты в зеркало, будут глядеться яблони.

Папа играл что-то из Моцарта. Мама казалась такой успокоенной, будто вся усталость, накопившаяся за жизнь, схлынула, и осталась только радость. Саша был задумчив. Валя сидела на диване рядом с Николаем Васильевичем, положив ему голову на плечо, и тихо улыбалась. Было тепло и уютно.
«Господи! Как хочется жить! Вот сейчас, вот теперь!»



За стенкой назойливой, неуместной мухой зажужжал телефон. «Алло», - услышал он голос Татьяны и уже догадался, что последует за этим телефонным звонком. В ушах загудел неведомый казенный голос, и в мозгу отпечатались, как штамп в паспорте, обрывки фраз:
«Кем вам приходится Воронков Николай Васильевич? Обнаружено тело. На шоссе. Сегодня. Приезжайте на опознание.»
 

Николай Васильевич увидел непонимающее Татьянино лицо. «Жалко ее», - подумал он в последний раз. А потом разом ушли все мысли, а вместе с ними ушли тревоги и заботы, и стало легко и спокойно, и белый ангел накрыл его своим крылом.