Морошка Глава 8

Евгений Расс
               
            Под новый год командир корабля, где служил акустик Раскатов, вызвал его к себе в каюту и протянул ему сложенный вчетверо слегка помятый казённый, серо-жёлтого цвета бланк телеграммы.  Закачало парня, завзбулындывало мелкой дрожью от прочитанного им содержания.  Подкатила комом к горлу тошнотворная слюна отчаянья и слились печатные буковки на этой бумажке в узенькую, неразделимую на слова нитку-строчку страшным от своей безысходности, приговором, и ухнул тяжёлым басом в голове матроса колокольный набат.  Поплыли эхом церковный звон и его обескураженный слушатель в печальную даль невозвратной бесконечности. 

            - Когда пришла? – закатилось сердце матроса куда-то вниз похолодевшего живота.

            - Час назад, – последовал сочувственный ответ капитана.

            - Я могу поехать на похороны? – неуверенно обронил Семён.

            - Конечно, – уверенно подобрал хозяин каюты.

            - У меня хватит времени успеть, – ни на что, не надеясь, хрипло поинтересовался в ответ уважаемый за свою безупречную службу корабельный служака.   

            - Хватит, – ободрил подчинённого командир военного судна, – ступай в финчасть и там ты получишь документы и деньги необходимые тебе на дорогу.  Соберёшь вещи и тут же покинешь корабль.  Билет на самолёт в кассе аэропорта на имя твоё уже мною заказан.  Отпуск даю тебе две недели без дороги, но добираться домой ты будешь на перекладных!

           - Как это? – оторопела морская душа.   

            - Сначала из Владивостока самолётом полетишь до города Омска.  Там пересядешь на другой рейс и полетишь до Свердловска.  Ну, а дальше и сам по ходу дела разберёшься как тебе до места причалить.   Надеюсь, што успеешь во время, если сильно постараешься, – заключил невесело старший офицер на корабле.

           - Постараюсь, – буркнул упрямо Семён.

            - Чтоб успел вовремя, – наказал ему непосредственный военачальник.

            - Есть успеть во время, – ответил обречённо его подначальный.

            - Ты уж, сынок, пожалуйста не обмишурься, – пожалел сироту не службист, а отец.
            
            - А прямого самолёта нет, – безнадежно спросил старший матрос.            
            
            - Есть, – прозвучал короткий ответ, – но вот расписание тебе не подходит.  На нём уж ты обязательно никуда не поспеешь.  Понял?
            
            - Так точно! – отчеканил моряк второгодок, начав третий год, – разрешите идти?
            
            - Идите, – последовал чёткий приказ.

            Матросские сборы были не долги.  Вся перелётная суета с пересадкой и перегрузка дум о вечности бытия, и зябкое в электричке ожидание встречи с горестным будущим, как щётка для овечьей шерсти измочалили в дороге скорбящую душу.  Прибыл бравый моряк в родной городок на вторые сутки, поздно вечером, при свете фонарей покинув вокзал.  А мороз на улице стоял нешуточный, градусов этак с двадцать пять с гаком, пожалуй, но без ветра.  И щёгольский в два ряда пуговицы коротенький бушлат на рыбьем меху слабовато  согревал скорбящую душу старшего матроса.  И бескозырку приходилось ему по дороге с одного уха на другое перекладывать попеременно, чтобы не отморозить их.  А матросский широкий, как море пижонистый клёш только и мог, что подметать заснеженную улицу, на каждом шагу надуваясь парусом, хватать по полной студёный, колючий привет уральской зимы.  И Сеньку потрясывал мелкий озноб, не столько от холода, сколько от того, что ему ещё предстояло увидеть. 
            
            Дом, к которому пришвартовался продрогшими телесами ожидаемый гость, слепой отповедью в ночи тускло светились заиндевевшие сказочным узором родные окна.  А сама два дня нетопленная изба встретила только что прибывшую персону стылой пустотой, как неродное дитя, холодно и неприветливо.  И в ней возле ненакрытого гроба, стоявшего там на раздвинутом круглом их обеденном столе по середине комнаты молча сидела одна баба Таля, коротая ночь в шубе, валенках и шали рядом с почившей в бозе родимой сестрой.

            - Сенюшка, – увидела она внучатого племяша и запричитала, – горе то, какое, – вот   не дождалась тебя твоя бабуля и моя сестрица Надюша.  Не увидит она тебя свою милую кровинушку боле уже никогда, – упала она на руки вошедшего в дом бравого, но изрядно посиневшего от холода флотского вояки.

           А того будто бы переклинило.  Сжались душа его и тело, скукожились в замёрзший  снежный ком и застыли кургузой ледышкой.

            - Как она умерла? – только и смог он выдавить из себя.

            - Тихо! – ответила запричитавшая бабка.

            Взгляд, который ощутила она на себе, был не просто взгляд маленького её родного капризули, которого она любила и нянчила, целуя розовые щёчки.  На неё был молчаливо направлен взор вполне созревшего взрослого человека, требующего от неё одного, только правдивого ответа.  И она, прислонив свою седую голову к широкой в морском бушлате и в тёплой тельняшке груди бравого матроса, подрагивая слегка, продолжила.

            - Валюшка, дочка пришла её навестить, мясца принесла, щей наварить а она, Надя то, лежит себе на постели, полёживает.  И не звуку совсем.  Руки сложила крестом у себя на груди и лежит.  А в доме всё аккуратно прибрано.  Пыль по всем закоулкам тщательно протёрта и все полы в избе начисто вымыты.  И сама хозяюшка лежит на своей кровати в чистом белье, что приготовила загодя себе на смерть, не шелохнётся.  Валентинка то было кинулась её будить, пора, мол, тётка Надя, вставать, печь растапливать да варево зачинать.  А та как лежала, так и лежит, совсем не реагирует на Валюшкино то обращение.  Тронула Валентинка любимую тётку свою, а она уже милая остыть успела.  Как лежала Надюша на постели, сама позу приняв, так и в гроб её сердешную положили.  Знала, видно, касатушка моя, что конец её пришёл, вот и прибралась она, завершая свой путь земной, соборуясь то, в мир иной, – покорно подняла на Семёна свой помутневший в слезах взгляд постаревшая в одночасье бабка Таля, – заранее с Богом по совести общаться она, Надюша сготовилась.  И о тебе, милок, не забыла.  Записку оставила!

            - Где она, – подступило к горлу скорбного гостя жестокое удушье.

            Отстранилась от приехавшего совсем не по радостному случаю мрачного матроса в жизни его вторая бабуля, подошла она к гробу, наклонилась к изголовью покойной сестры и достала оттуда из угла бережно сложенный пополам пожелтевший слегка, как по осени в лесу листва неизмятый в клетку тетрадный листок. 
            
            - Мы не читали твоё завещание, – протянула она небольшую писульку.

            Взял морячок это обжигающее руку послание.  Отошёл в сторону.  Опустил на пол свой, взятый на прокат у друзей чемоданчик с дорожным набором.  Развернул неуверенно трясущимися руками тетрадный листок.  И в глазах его зарябило поновой.  Неаккуратные буковки заплясали опять в его руках, будто ожившие разом цирковые человечки, то и дело корча глупые гримасы.  Трудно было ему, акустику разбирать эти простые и неказистые с точки зрения чистописания строчки.  Понимал осиротевший вторично уже не сын, а внук, что писала эти слова ещё живая и такая родная, и всей душой любимая рука понимающего друга, его сказительницы и доброй потатчицы детских шалостей и забав.  Но понемногу в глазах сквозь солёную рябь начал проступать прощальный наказ – душевные, от сердца к сердцу прописанные на вручённой бумаге простые слова напутствия.

            - Здравствуй, дорогой мой внучек, свет мой Семён Аркадьевич, – писала ему милая  бабушка, – прости ты меня, твою старую бабку, дружок, прости ты радость моя и надежда, чадо моё родимое, – просила скорбно она прощения, – позвал меня Господь к себе, значит, времечко моё приспело.  Не свидимся уже мы более, Сеня, с тобой.  Прощай, мой касатик, я целую тебя, мальчик мой, дитятко моё ненаглядное.  Прощай, но помни, Сенюшка, меня и мамку твою.  Добрая память то – она совести родная сестра.  Не плач и служи, внучек, у себя там добросовестно и честно, как полагается.  Живи открыто и праведно, и ни о чём не жалей.  Ещё раз целую тебя и крепко-крепко обнимаю, – а в конце, чуть ниже и подпись, – твоя, любящая тебя бабушка Щёкина Надежда Матвеевна, в скобочках Голованова!

            Задрожали губы у Семёна Аркадича.  Загуляли под кожей желваки.  Ухнуло горем убитое сердце парня кузнечным молотом в грудь и спину, и опустились плетьми повдоль спины безвольно безжизненные руки мочалки.  Блуждающий взгляд горемыки наткнулся на скромный в убранстве небольшой по размеру обычный гроб, в головах которого тускло и одиноко теплилась на тумбочке церковная свечка, и стояла всё та же иконка, что была и на похоронах у его умершей матери.

            - Иконку надо будет положить с бабушкой в гроб, – подумал единственный внук и сын, – мамке привет туда свой с бабушкой передать! 

            Кто навёл на эту мыслишку воспитанного в детском доме атеиста трудно даже себе представить, но, может быть, это бабушка сама, что лежала в деревянной верхней одёжке на древнем, раньше семейном обеденном столе тихая и умиротворённая.  Её восковое, как маска с обострившимся носом и скулами лицо, живым которое он, Сенька, любил больше всего на свете, не улыбалось ему почему-то, радуясь встрече.  И ввалившиеся глазницы, и впалые щёки на фоне мертвенной белизны резко подчеркивали выпирающий подбородок, а окольцевавшая лоб узкая бумажная полоса с молитвой, прямо подтверждала окончание жизненного пути лежащего в гробу состарившегося человека – женщины и матери.   

            - Прими, Господи, усопшую рабу твою.  И во веки веков Аминь, – прочёл вдруг на бумажном нимбе покойницы известную молитву, не знавший её никогда, да и выросший в безбожье неверующий Фома в бушлате. 

            Белый ситцевый платок, что покрывал седую голову усопшей только усиливал эту безжизненную маску некогда красивого лица, собравшейся в последний путь женщины в преклонном возрасте, завершившей земные страдания.  И только руки, сложенные вместе чуть ниже груди, холодные и умиротворённые, но когда-то такие тёплые и любящие тихо покоились будто в прощальном объятии всего прожитого. 

            - Ба-бу-уш-ка! – взревела морзянкой душа в бескозырке.

            - Какой же ты, Сеня, бравый то стал, – погладила его по рукаву матросской одёжки подошедшая к нему со спины баба Таля, – одно загляденье.  Жаль, что Надюшка, бабушка твоя не увидит вот такого то тебя.  Вот бы порадовалась она за тебя, родная!

            - Не рви, баба Таля, умершую душу, – взмолился, пряча на груди дорогую записку, оглушённый горем молодой мужик, – и так ей тошно.  Выпить есть? – мрачно спросил он.

            - Ты чё это задумал то, касатик, – начала по стариковски своё увещевание вторая в жизни Семёна нянька.
           Но старший матрос прервал её агрессивно, – ничего я не удумал.  Я, просто, замёрз.  На улице мороз – добрый хозяин собаку на улицу не выгонит, а в избе у нас, сама знаешь, далеко не Ташкент.  Вот и хочу я с мороза хоть немножко согреться!

            - Есть, есть.  Как не быть, – засуетилась родственница, – айда на кухню.  Там тебе у печки то возле потеплее станет немного!

            Достала из верхнего шкафчика не начатую бутылку водки, буханку чёрного хлеба и открытую трёхлитровую банку солёных груздей.  Поставила на стол нехитрую снедь и тут же выскочила в сени.  Принесла, зачерпнув из кадки со льдом, полный ковш с квашенной капустой и переложила всё это вместе содержимое банки из ковша в глубокую тарелку. 

            - Кто солил то, – спросил оголодавший в дороге путешественник.

            - Мы с Надюшкой, кто же ещё то, – вытерла слезу новая в доме кухарка, – всё тебя в отпуск, в гости дожидались.  А оно, видишь, как вышло то, – поправила она шерстяной свой плат на голове, – выпей, сынок.  Выпей, сердешный, помяни свою бабулю!

            И Сенька выпил.  Отломил как в детстве ломоть ржаного хлеба, сбил своим ребром ладони со стеклянного горлышка бутылки сургучовую печать и опрокинул эту посудину к себе в гранёный стакан, и налил до краёв, не жалея, крепкого напитка.  Подумал молча, не спеша, о чём-то своём да и хряпнул стаканище, выдохнув перед этим резко в сторону.

            - Земля тебе пухом, Надежда, моя дорогая Матвеевна, – прошептали еле слышно с горькой гримасой онемевшие от холода Раскатовские губы.

            Согрелся поздний гость, ощутив пробежавшее по жилам лёгкое тепло, взял руками мёрзлую щепоть солёной капусты и сунул в перекошенный от горя и холода рот.  Пожевал земную благодать и молча двинул, прихватив с собой чемоданчик в баню.  Растопил печь там.  Посидел одетым, дожидаясь тепла.  Перечитал ещё разок дорогую сердцу записку.  А когда в бане холодрыга отступила и стало жарко, разделся разомлевший от тепла морячок и лёг в одном исподнем вверху на старый полок, но сна не было и в помине.  В его пустой голове у безрадостного постояльца тугой вереницей роились картины из далёкого детства, в которых по разному, но всегда были одни и те же персонажи: он, ещё маленький Сёмка-пострел и его счастливая, улыбающаяся бабушка.  Так и промаялся неприкаянно банный ночёвщик в роздыхе до утра, то и дело, срываясь на крик в полудрёме.


            Утром пришли всем омрачённым кагалом дальние и близкие родственники, а уже к обеду набились в дом и провожатые в последний путь её соседки по улице, такие же ещё и постарше в возрасте пожившие бабульки и разные там приятельницы и, просто, знакомые.  Когда же бабушку стали выносить из дома на улицу, то возле ступенек парадного крыльца по правую руку от них, если смотреть на крыльцо с улицы, обнаружились лежащие там на снегу две, абсолютно новые денежные купюры по достоинству каждая в десять рублей.  А до хрущёвской реформы все денежные знаки в нашей стране по объёму в руках были даже весьма ощутимыми бумажками, не как солдатские портянки, конечно, что были при царе, но всё же большенькие, а вот новые казначейские билеты в реформу шестьдесят первого года, те совсем уже стали размером с конфетные фантики, упразднив из обихода от сорок седьмого года сталинские, послевоенные рублики.

            Много было тогда разных разговоров в народе про новые деньги.  Кому-то фантики эти сразу понравились, так как легче было припрятать заначку на чёрный день сразу после смены.  А кто-то их принял в штыки, считая, что это не деньги, а сущая насмешка.

            - Эти нынешние цветные лоскуточки бумаги ни в карман положить, ни в магазине с достоинством расплатиться, – рассуждали граждане, стоя в очередях, после их получения в новых номинациях первую после Нового года зарплату.   

            И вот две таких небольших абсолютно новых, ярко-красного цвета реформатовских бумажки вместе свёрнутые в тоненькую трубочку полноценные червонцы так и лежали на незатоптанном ногами снегу в стороне от дома и тропы, которая вела от дворовой калитки до уличного проезда.  Снег то и, вправду, убирать перед домом давно уже, похоже, некому было.  Родственники навещали хозяйку довольно редко.  У каждого свои, как говорится, и  дела, и заботы были – семейные проблемы, загогулины.  Вот и остался ещё с начала зимы неубранным от снега перед домом небольшой участок.  А припорошенную за ночь снегом тропинку, которая вела с улицы до ворот с калиткой, рано утром расчистил дядька Сергей, старший племянник покойницы.  И никто из пришедших в дом людей, почему то вдруг не увидел эти резко выделявшиеся на чистом снегу цвета крови бумажки, открыто лежавшие на пути их скорбного следования.  Правда, и всех провожатых то, кроме родственников не так уж много оказалось, но всё же сумма по тем временам неподнятая на снегу валялась то совсем немалая.  Но вот охотников подобрать и в тихую себе присвоить её не нашлось. 

            - Странно, – задался нешуточным вопросом следователь в бушлате, – выходит, што деньги эти сами пришедшие люди по растерянности обронить не могли, так, может, это во время уборки снега дядя Сергей и обронил свою наличность? – упёрся он в стену догадок и непонимания доморощенный сыщик.

            Но добровольный дворник наотрез отказался, заявив, что ничего подобного он и не терял, и потерять не мог, так как у него в кармане – только вошь на аркане.

            - Может, ветер занёс? – сказал неуверенно кто-то в толпе.

            - Какой там ветер, – отозвались в ответ, – на улице, как в могиле.  Мороз вон колом стоит – не шелохнётся от ветра!
 
            - Хоть ветра то и нет пока, но вот что-то вроде как и поддувать начинается, – вдруг усомнился кто-то следом, – того и гляди закружит, запуржит, что мало не покажется! 

            И баба Таля тогда сказала, троекратно перекрестясь.

            - Хорошая это, Сеня, примета.  Видно, сам Господь Бог подал тебе на помин святой Надиной души.  Ты возьми эти деньги то и помяни свою милую бабушку Надю, но никуда боле их не трать.  Грех это.  И помни!

            - Чё помнить то, баба Таля?

            - Ни чё, а каво, – строго откликнулась сердобольная старушенция.

            И Сенька поднял эти новые денежные знаки.

            - А как помянуть то?

            - Купи конфет, печенежек разных и раздай их потом на кладбище людям!

            И выполнил он, корабельный акустик бабкин наказ на все сто с лихвою процентов, забыв о разных там карамельках с печеньем.  Утречком уже на следующий день с тяжёлой головой зашёл он первым делом к приятелю своему Валерке.

            - Ну как ты, Сеньша? – обняла его тётка Маша, Валеркина родительница.

            На что в ответ тот молча только пожал плечами, давая понять, что ничего в общем то хорошего в его жизни на данный момент нет и не предвидится.

            - Нормально!

            - Крепись, сынок, – ободрила его дежурным наказом мать его товарища по работе. – будешь есть? – позвала она его, раннего гостя к столу.

            - Почему не пришли на похороны? – вместо этого мрачно поинтересовался тот.

            - Я дежурила в смене, – извинилась, оправдываясь, хозяйка дома.

            - И я тоже был на работе, – виновато признался его приятель.

            - Но ведь мог же ты взять отгул или отпроситься, – укорил его Семён, – бабушка то моя тебе тоже ведь не чужая была!

            - Не чужая, – согласился Валерка.

            - Так, может, пойдём, да помянем её? – предложил ему Сёмка составить компанию залить его тяжкое горе вином, а товарищу загладить свою вину, но тот наотрез отказался.

            - У меня, сам же знаешь, вечером что предстоит, – сослался он на плотный график своих тренировок.

            - Ну-ну... – неодобрительно констатировал отпускник и, не прощаясь, покинул сей гостеприимный дом, в котором любил он частенько бывать до этого ранее.

            У беды всегда в друзьях ходят два попутчика – горе горькое, беспросветное и седая хмарь одиночества.  А уныние – тяжкий грех.  В люди надо идти.  Там найдёт себе любой человек утешение и помощь.  Муторно стало у матроса на душе и от выпитого накануне и от гостеприимной, как отказ встречи рабочего корешка, и Вовка Глушков, закадычный его дружок в армии служит – в городе отсутствует.  Вот и пошёл в народ, все мысли изгнав из пустой головы бывший уличный Шишак, направив свой клёш прямиком до центральной в городке разливочно-распивочной забегаловки под циничным, но точно подмеченным кем-то из горожан названием «Бабьи слёзы».  Были такие возникшие сразу же после войны по всей стране злачные павильоны вплоть аж до конца хрущёвской оттепели в шестидесятых годах, где продавались на разлив разные напитки от лимонада и пива до питьевого спирта и к ним на выбор в придачу со всевозможными там сомнительной свежести бутербродами как закуска.
            
            Сама забегаловка представляла из себя дощатый утеплённый барак, с одного конца которого была его вместительная часть для посетителей с железными решётками на окнах и другая, меньшая часть – буфет отгороженный от зала деревянным прилавком внизу и на всю ширину пивнушки, а от прилавка и до потолка с амбразурой по серёдке возвышалась стеклянной стеной витрина со всем своим продаваемым ассортиментом на показ.  Сам зал для выпивох в любое время года никогда не отапливался, зато в буфете возле двери всё же топилась буржуйка, согревая рабочее место буфетчицы, но часть тепла доставалась и тем, кто находился рядом с прилавком.  Подвалив неторопливо к давно немытой витрине, Сёма увидел там, по ту сторону витрины круглую как пивная бочка мощную бабенцию в белом фартуке повязанном спереди, как шар земной её обширной талии.

            - Два по двести и так же по сто, – заказал ей матрос.

            - Чё? – не поняла его объёмная буфетчица.

            - Два по двести – это в стаканы, – пояснил ей незнакомый гость. – и два по сто уже порежьте закусить на хлеб что-то, уважаемая!

            - А чё порезать то, – обескураженно начала прихорашиваться уважаемая.

            - Чё повкуснее у вас и посвежее найдётся в наличии!

            - Ага, – мотнула баба головой, – понятно, – а пивко, – расплылась она, как масло на разогретой сковородке, – будите заказывать?

            - И пива два, – полез за деньгами шалый мореман в свой карман.

            Возле стеклянной витрины у прилавка барачной времянки стояли четыре лёгких из дюраля стандартных столика в комплекте с такими же стульями, где, сдвинув эти столики, разбившись на две группы, расположились мужики, заводские работяги, расширив проход к торговой амбразуре.  А подальше вдоль стен возвышалось уже шесть стоячих с тяжёлой, гранитной и круглой на них столешницей на четырёх железных кривых ногах жертвенные алтари для вящего похмелья.  Но и на них на всех, негромко переговариваясь, шаманил во всю, не спеша, загульный люд из числа завсегдатаев, поправляясь разбавленным пивком и закусывая пересохшей воблой.  Приняв свой заказ в обе клешни, довольно плотная фигура флотского да в чёрном ещё бушлате, осанисто огляделась, куда бы ей упасть, но мест для этого особо то и не наблюдалось.  И только в конце зала, возле самого входа, в левом углу от витрины молча нависал одиноко над пустым высоким столом, навалившись грудью и с недопитой кружкой пива в руке мрачный мужик.  К нему то и подрулил, шаркнув клёшем слегка, со своим угощением с утра наметившийся поминальщик.

            - Можно? – поприветствовал он незнакомца.

            - Валяй, – обронил в ответ угрюмый посетитель разливочной.

            - Выпьешь со мной? – предложил ему Семён.

            - И за чё пить предлагаешь?

            - Не за чё, а за кагв!

            - И за каво? – развязно буркнул тот.

            - Помянем одну родную мне усопшую душу, – пододвинул морячок своему соседу по столу второй стакан с водкой.

            - Как звали душу? – принял мужик предложение.

            - Не важно, – хлестанул в один глоток свою порцию Сенька, – пей, если сможешь!

            Мужик второй раз упрашивать себя не стал.  И Сёмка снова его спросил, надкусив довольно свежий бутерброд колбасой и сыром.

            - Повторим?

            - Как знаешь, – согласился с ним образовавшийся напарник, - ты банкуешь!

            И щедрый угощенец отправился к стеклянной витрине ещё раз затариться.  Сделав повторный и уже более щедрый заказ, новоиспечённый богатей увидел, как в забегаловку вошёл с котомкой наперевес уже известный ему по поминкам здоровяк недоумок.  Лыбясь во весь свой рот крепкими зубами, он, не спеша, подошёл к мужчинам и стал каждому как старый знакомый протягивать свою без варежки крупную пятерню.

            - Здорово, Монюшка! – обласкали дружно его заводские трудяги, – хочешь пивка?

            Дурачок расплылся ещё в более широкой улыбке, как жаренный блин на масленицу и согласно закивал большой коротко остриженной под машинку головой в шапке ушанке.  И вдруг, обернувшись на дверь, он изменился в лице и указал пальцем на стоящего там за столиком Сенькиного соседа.

            - Он плохой.  Он Моню обижал!

            - Пока мы здесь, тебя, Монечка, никто не посмеет здесь обидеть, – успокоили его в голос знакомые дурачка заводчане, – а фокус, Моня, сможешь нам показать?

            - Ы-ы-ы! – радостно согласился юродивый крепыш.

            - Давай, милай, покажи, – засуетились радостно мужики.
Водку Моня не праздновал, а вот пивко он уважал.  Любил он, божья душа, допить с полкружки оставленного ему в награду пенистого напитка.  Но по целой никогда, ни при каких обстоятельствах не увлекался.  Отдыхавшие после смены мужики живо убрали всё с одного из столов, оставив на нём только недопитую кем-то кружку с пивом, и сказали все дружным хором, приглашая на забегаловскую арену народного умельца.

            - Теперь твой выход, Моня.  Давай, дружок, покажи нам свой номер, – захлопала в натруженные ладоши вразнобой цеховая братва-сотоварищи.
Знали, видно, работяги этот монинский фокус и видели его уже много раз, поэтому
и приветствовали его излишне торжественно, поощряя выход местного трюкача.  А фокус то и в самом деле, как оказалось потом, был весьма даже нешуточный.  Блаженный чудик подсаживался под столик, где стояла его награда, кружка с недопитым пивком и, закусив зубами за край алюминиевую, покрытую пластмассой столешницу, поднимал, этот самый столик с призом на нём во весь свой немалый рост, разворачивался и шёл с ним к выходу, неся на весу в зубах потешное сооружение.  Возле двери разворачивался и возвращался со своей закушенной ношей назад, на прежнее место.  Ставил столик обратно туда, где он его и брал, и под дружные аплодисменты угощающих заслуженно допивал эту порцию честно
заработанного, слабоалкогольного, горьковатого на вкус напитка. 

            Так, по всей вероятности, должно было произойти и в этот раз.  И столик, и кружка с недопитым пивом как реквизит были уже готовы к показу циркового представления.  И в это самое время, загрузив свой поднос под завязку с повторным заказом, Семён – широкая натура, желая побыстрее забыться в пьяном угаре, чтоб заглушить саднящую боль утраты, подрулил к своему столу и выставил на него всё содержимое своего подноса. 

            - Ну-с, – пригласил он присоединиться молчавшего собутыльника, подняв стакан. 

            И не успев ещё до конца проглотить всё выпитое им содержимое своего стакана, он ошарашенный тем, что увидел вдруг, поперхнувшись, едва не подавился и закашлялся, но успел прикрыть рот рукой, прыснув остатками алкоголя в ладонь.  Здоровенный дурачина, держа в зубах столик с полупустой кружкой пива, широко расставив ноги и уперев руки в боки, с наивным, как у малолетки взглядом медленно приближался к их с соседом столу и намеревался сделать у двери разворот.  Но, не дойдя всего пару шагов до двери, ему в это самое время неприятного вида Семкин сосед и собутыльник недобро как-то ухмыльнулся, ещё не осушив свой предложенный ему стакан, со злорадной миной на лице со всей силы бахнул кулаком в край столика, который нёс, держа в зубах этот безобидный полуумок.  И всё это шаткое с призом сооружение, рухнуло вниз, выбив трюкачу его передние, ровные и белые зубы с кровью, уронив на пол пролившуюся кружку с недопитым пивком.  Лёгкий столик опрокинулся на ребро, упав на пол, завалившись в проходе, а сам циркач, взвыв от боли, как ушибшееся дитятко, обиженно и почти навзрыд заплакал, не понимая, что с ним произошло, и плюхнулся задом на пол, прикрыв рукой развороченный рот.

            - Моя-а пи-и хо-хе-ет!

            Но не успел этот мрачного вида мужик насладится своим подлым деянием, как тут же Сенька, разлившись маслом по сковородке, взял свою полную кружку пива и саданул с размаху от всей души в неприкрытый лобешник мерзавца.  Тот поплыл и выронил из руки стакан с угощением, пошатнулся и, не прикрывая кровоточащий лоб, наклонился и вынул у себя из голенища охотничий нож, перекинул его в левую руку и сделал неуверенно из-за стола пару шагов вперёд для того, чтобы нанести удар, но наступил ногой на валявшуюся там, на полу у стола упавшую, пустую кружку.  Поскользнулся душегуб и на замахе, теряя равновесие, ухватился за край столешницы, подавшись головой вперёд.  Но тут кто-то уже из мужиков смотревших трюк быстро вскочил с места на выручку к чёрному бушлату да и приголубил стулом по башке от души этого негодяя с финкой, и тот завалился боком всем телом вдоль прохода, зацепив при падении рукой ребром стоящий стол на полу, подломил её под себя, и его же собственный нож вошёл ему прямо в сердце.  Мерзавец охнуть даже не успел, как испустил дух свой поганый. 

            Заводские пахари, подхватившись разом от своих столов, окружили полукольцом у входа место непредполагаемой трагедии, постояли, посмотрели, оценив ситуацию, и все с благодарностью поочерёдно подали Семёну своего рабочего краба и за ноги выволокли с отвращением, не церемонясь, на улицу, на мороз подлого гада, и молча подняли сидящего на полу окровавленного артиста.   
            
            - Вставай, Моня.  Пошли отсюда!
            
            - А ми-и пи-и… – капризно замычал раненый юродивый.

            Тогда один из работяг, пожилой такой мужчина подошёл к огорошенному Сеньке и извиняющимся тоном сказал ем.,

            – Можно, браток, я пивка у тебя возьму?  Отолью чуток, с полкружки Моне, пусть утешится.  Жалко его.  Одно слово блаженный!

            Браток пододвинул ему стакан водки.

            - Выпей, брат.  Помянем молча.  А пиво возьми.  Оно твоё!

            - А кого помянуть то? – тихо с уважением поинтересовался незнакомый человече.

            - Мать, – прогудело мрачно ему в ответ!

            - Мать – это можно, – не стал себя уговаривать понятливый самаритянин,  - мать - это святое!

            Медленно, цедя сквозь зубы, выпил свой, предложенный ему стакан и после этого, не закусывая, отлил из Сенькиной кружки пиво в другую посудину и подал её плачущему фофану.  Тот принял подарок, осушал, не торопясь, свои обещанные полкружки напитка с юшкой пополам и тут же радостно заулыбался в благодарность беззубым и кровоточащим ещё мокрым ртом!

            - Ы-ы-и-и!

            - Тронулись, мужики, отсель, – кто-то из толпы приказал негромко.  А то щас тут в одночасье понаедут псы государевы, не оберёшься лиха потом.  В другой раз посидим мы с устатку и за Моню нашего выпьем и на зубы ему соберём!

            И благочинный рабочий народ, прихватив с собой захмелевшего дурачка, быстро, в разные стороны расходясь, покинули опустевшие «Бабьи слёзы».  А те, что шаманили тут, стоя, с утречка похмелялись, ещё раньше сгинули прочь, опасаясь встречи с милицией, им то, этим неприкаянным чалдонам, опустившимся любителям утренней зарядки с кружкой пива, встреча с блюстителями порядка была ни к чему, поэтому они и побросали в спешке всё, что было у них на столах и утекли, не оглядываясь.  У каждого из них был свой груз – грешок за плечами, за который всегда награда для них найдётся у органов внутренних дел.  И шалый от выпитого матросик остался в разливочной забегаловке один на один со всем
своим щедрым заказом допивать за двоих взятое им впрок угощение. 


            Где-то через час, а, может, немногим меньше подкатила к месту раннего инцидента в данном заведении, пыхтя мотором, милицейская машина, такой вместительный воронок, катафалк, но не чёрного, а тёмно-синего цвета и с длинной, узкой, красной полосой на его обеих боках пассажирского кузова.  Следом за ним прикатила и труповозка, чахлая такая с дырявым тентом грузовая машинёшка.  Кто-то, видно, из прохожих позвонил, увидав там, возле злачного места на снегу валявшийся труп с финкой в груди.  Когда пожилые дядьки санитары приехавшей труповозки небрежно закинули в деревянный кузов своей казённой полуторки тело подлого живодёра, к единственному посетителю навеселе в обезлюдевшей забегаловке подошёл молодой милиционер с тремя лычками на погонах.

            - Вы не видали, кто его так? – поинтересовался он, между прочим об убиенном.

            - Видел, – ответил ему простодушно матрос подшофе. 

            И рассказал, не спеша, блюстителю закона о произошедшей в забегаловке недавней клоунаде со смертельным исходом.  Не утаил он от него и то, что это именно он, старший матрос Тихоокеанского флота, Семён Раскатов саданул пивной кружкой в лоб циничного обидчика городского недоумка Мони.  И пальцем указал на стоящую на его столе пустую
окровавленную, но неразбившуюся пивную кружку.

            - Так, может, это вы и ухайдакали в отместку за придурка папу Карла, – смело так и примерился с обвинением к Сеньке сержантик.

            - А кто это папа Карло, – не удостоил взглядом синюю шинель, опрокинув стакан к себе в рот, одинокий потребитель услуг распивочной.

            - Вор со стажем, рецидивист, – уточнил молодой человек.

            - Нет!  Не я, – икнул Семён, допив перед этим последнюю порцию своего заказа.

            - Петрович, – громко позвал кого-то самоуверенный милицейский салага, – кажись, тут, на месте не только труп, но, возможно, и его убийца нашёлся!

            - Да что ты, – отозвался весело с улицы неизвестный Петрович.
И внутрь балагана для возлияний за воротник вошёл Вася Потехин по драмкружку Сенькин добрый приятель.

            - Здорово, Сём, – протянул он свою руку захмелевшему товарищу по театральному кружку, – какими судьбами здесь?  Ты же, вроде как, должен ещё служить.  Я помню, што тебя призывали куда то на флот!
- Да вот в отпуск, как видишь, приехал, – кисло, как бы извиняясь, снова икнул, не стесняясь, опьяневший клиент опустевшего разом злачного места.

            - А чего ж ты в Дом Культуры то не зашёл.  Мы бы рады были встретить тебя у нас.  А ты рассказал бы всем нам о службе своей, о себе, о флоте и прочее!

            - В другой раз обязательно зайду, – буркнул бывший театрал, собираясь уйти.

            - А здесь то чего ты делал, Сёма? – остановил его Вася.

            - Поминки справлял!

            - По кому, если не секрет, – насторожился поклонник Мельпомены на государевой службе.

            - Наверное по тому, што на улице валялся, – встрял в разговор скороспелый пупок.

            - Не может быть, – отверг гипотезу сослуживца Потехин.  Этот не мог, – твёрдо и с уверенностью заключил он, – я хорошо знаю этого человека, – и добавил, – так кого ж ты поминал то Сём?  Не уж то Надежду Матвеевну?

            - Её, – уронил захмелевшую голову на грудь прискорбный матрос отпускник.

            - Прими, Сёма, моё искреннее соболезнование, – приложил руку к груди, склонив голову, знакомый милиционер.

            Этот с открытым лицом коренастый человек редко, но бывал у Сёмки дома.  Хоть и не были они с ним такими уж большими друзьями-приятелями, тем не менее он уже тогда, ещё до Сенькиного призыва был членом городского комитета комсомола и, стало быть, на лет пять постарше его, но не меньше.  И бабушка о нём всегда отзывалась очень хорошо и  положительно.  Среднего роста довольно симпатичный и с бесхитростным взглядом, как у наивного юноши он, подтянутый брюнет, аккуратист и любитель театра, на окружающих производил впечатление исключительно правильного и надёжного человека.

            - Паренёк сей камня за пазухой не утаит, – каждый раз говаривала бабуля про Васю Потехина, когда он заглядывал иногда по пути домой к Сеньке в гости после репетиции. 

            Жил он, кстати, от них с бабусей совсем недалеко, на одной с ними улице.  Он уже тогда отслужил срочную и поступил учиться на юрфак Уральского университета.  А пока отпускник по призыву бороздил моря на Дальнем Востоке, он успел, видать, уже к этому времени закончить третий курс означенного вуза, и теперь в звании младшего лейтенанта служил в местном, городском отделении Внутренних Дел.

            - Так что же здесь всё-таки произошло то, Семён? – приступил к дознанию знакомый лейтенант, – а ты сходи и опроси буфетчицу, – приказал он своему подчинённому.

            И тот направился к амбразуре, а поминальщик-выпивоха как мог рассказал, из чего выходило, что этот гнида, папа Карло, сам себя, своим ножом и прикончил. 

            - Не зря же вы нашли у него в руке зажатый нож, вонзённый в собственное сердце.

            - Может, так всё и было? – задумался молодой, но дотошный Петрович.

            - Если бы не мужики, – усмехнулся криво сосед по улице, – лежать бы и мне тогда здесь у стола отпускнику заместо этого упыря с финкой в бочине или же в сердце!

            - Ну и чего тебе там рассказала продавщица? – принял во внимание откровенную с иктой исповедь матроса Раскатова добросовестный оперативник.
- Да ничево она не сказала особо.  Сказала, што заходил в павильон Моня дурачок.  А так как заказов в тот момент не было у неё, то она стала нарезать хлеб для бутербродов и ничево не видела.  Но когда мужики вдруг зашумели чево-то, она говорит, тут-то она на это и оглянулась, и увидала, как Моня собрался показывать  свой всем известный в городе фокус с кружкой!

            - И дальше то что? – поторопил с рассказом подчинённого Потехин.

            - А дальше, утверждает она, што ничего не видела, так как была занята и ей некогда было глазеть по сторонам.  Услышала только грохот в зале какой-то, как будто там кто-то спьяну на пол свалился, доложила она. 

           - И всё? – не поверил Василий.

           - Кажется, всё, - смутился его подчинёный.

            - И ей не было люопытно узнать, что у неё там происходит? – усомнился старший наряда, – не может быть такого!

            - Сообщила, што, когда она посмотрела в зал, то заметила, как работяги там кого-то всем скопом дружно выволакивали за руки да за ноги из зала на улицу! 

            - Ну, а кто кого волок, она на личность случайно не запомнила? – последовал сразу уточняющий вопрос.

            - Я спросил её об этом, но она ответила мне, что не запомнила, – доложил товарищ по службе, но младший по званию.

            - А жа-аль, – выдохнул лейтенант Вася Потехин.

            - Виноват, – развёл руками сержант. 

            - И ты, Семён, никого из мужиков не запомнил? – устремил взгляд на него бывший в прошлом секретарь комсомола.   

           - Да кто же их знает, – ответствовал поднабравшийся гулёна, – много их было и все для меня на одно лицо – не упомнишь всех спяну то!

            - Так ты уже тогда был хороший? – попытался уточнить въедливый дознаватель.

           - Не совсем, – признался ему скорбный выпивоха, – но я, как видишь, Вась, ещё до вашего приезда успел добавить внутрь изрядно.  И честное слово никого не помню!

            - Понятно, – сделал вывод младший офицер милиции, – и не пора ли тебе, морская душа, домой, – дружески посоветовал ему бывший комсорг, – хочешь, мы подвезём тебя?

            - Это куда же?

            - Не бойся, до дому, – улыбнулся старший в прибывшей группе, – слово офицера!

            - Поехали, – мотнул согласно головой уставший посетитель забегаловки.

            - Но помни, Сёма, мы тебя вызовем к себе, чтобы записать твои показания!

            - Приду обязательно, – устроился поудобней на сиденьи милицейской машины уже изрядно набравшийся, но ещё в полном порядке одинокий горемыка.

            После этого жестокого события отпускник Раскатов ещё все новогодние праздники до самого рождества не просыхал, понужая горькую.  Спать в доме не ложился, боялся, но не из страха за собственную жизнь, а по какой-то непонятно-странной причине, не едине с самим с собой горько рассуждая о превратности судьбы.  Так что все эти дни он ночевал у себя в нетопленной бане, поглощая днём и ночью сладкую водочку, заглушая душевную в сердце боль.  И как он в холодной бане не простыл бедолага, совсем не понятно, хотя ещё известно давно, что в горе хворь к человеку не сразу пристаёт.  Если уж и аукнется ранее пережитое, то гораздо позднее и непредвиденной болячкой.  Боль скорбной утраты любой недуг переломит, мобилизовав все человеческие резервы на преодоление вынужденного в организме упадка сил, иначе бы человечество, возникнув на Земле, быстро бы прекратило своё существование, не имея от рождения иммунитета к скорбным превратностям жизни.